Обнявшись, мы стояли молча; потом я увидел, что она думает о чем-то еще, под спокойствием зрела тревога.
   Она сказала:
   – Я поговорю с ним. Но ты должен немного подождать.
   – Я больше ждать не могу.
   – Тебе придется потерпеть, один только раз.
   – Нет, я хочу, чтобы ты сделала это сейчас же.
   – Невозможно! – воскликнула она.
   – Так нужно.
   Я схватил ее за плечи.
   – Нет, – сказала она, глядя на меня: она знала мои мысли? – Я не хочу, чтобы ты говорил с ним, это нехорошо. Обещаю тебе, все произойдет очень скоро.
   – Но чего же ты ждешь?
   К моему изумлению, она ответила, совсем как одна из ее тетушек, резким и циничным тоном:
   – Сколько раз я говорила тебе, – сказала она, – что если ты намерен причинить кому-нибудь боль, то незачем старательно выбирать для этого более удобное время. Я всегда говорила тебе, – продолжала она тем же тоном, – что, пытаясь быть добрым, ты причиняешь еще большую боль. Что ж, слова не должны расходиться с делом.
   Она зашла в тупик, не могла заставить себя сказать Джеффри правду; ей не хотелось даже огорчить его. По какой-то иронии судьбы причина этого была не менее прозаична, чем те, которые время от времени определяли и мое поведение. Оказывается, Джеффри предстояло через две недели сдать квалификационный экзамен. Оказалось также, что Джеффри, всегда такой уверенный и спокойный, на экзаменах очень волнуется и теряется. Она считала себя обязанной хотя бы помочь ему, позаботиться о нем в последний раз; это означало раздвоение, что для нее было равносильно оскорблению, это означало бездействие, что для нее было равносильно болезни, – и все же не позаботиться о нем именно тогда, когда он был так чувствителен к ударам, – нет, так поступить она не могла.
   – Что ж, если тебе непременно нужно… – наконец согласился я.
   Она вздохнула с облегчением, она наслаждалась им.
   – Скоро все будет позади, – сказала она. Потом, словно осененная неожиданной мыслью, воскликнула; – А теперь я хочу кое-что сделать.
   – Что именно?
   – Я хочу, чтобы мы пошли к папе и обо всем ему рассказали.
   Ее щеки и виски порозовели, глаза сверкали энергией она гордо расправила плечи. Маргарет повела меня обратно, шаги ее взволнованным эхом отзывались в пустом холле; наконец мы распахнули двери кабинета, где ее отец, опустив на грудь свою красивую голову, с напряженностью математика не отрывал глаз от доски.
   – Мне нужно кое-что сказать тебе, – заявила Маргарет.
   Он ласково, но довольно безучастно хмыкнул.
   – Тебе придется выслушать. Не писать же мне об этом письмо!
   Он нехотя поднял на нас свои умные, блестящие, светонепроницаемые глаза.
   – Если уж ты намерена прервать игру, – сказал он, – то я надеюсь, это будет не зря.
   – Ну так вот: мы с Льюисом хотим пожениться.
   Дэвидсон смотрел на нас с недоумением. Он, казалось, и не подозревал, о чем мы решили сообщить ему, с таким же успехом она могла рассказать ему, что видела бронтозавра.
   – Вот как? – спросил он. И вдруг расхохотался от души. – Да, пожалуй, ты имела основание прервать игру. Никак не могу сказать, что это известие не представляет интереса.
   – Я еще не сказала Джеффри, – объяснила она. – Не могу сейчас. Не знаю, отпустит ли он меня.
   – Придется отпустить, – заметил Дэвидсон.
   – Это может быть трудно.
   – Я всегда считал его более-менее цивилизованным человеком, – ответил он. – В конечном счете в таких вещах ведь выбирать не приходится.
   Она бы предпочла, чтобы отец не был так безразличен; но раскрыть ему эту тайну все равно было приятно – хоть что-то сделано. Она радовалась, что теперь чьи-то глаза могли видеть нас вместе.
   На этот раз Дэвидсон не спешил отвести взгляд; с острой, критической, оценивающей улыбкой он смотрел на нее, потом перевел взгляд на меня.
   – Я очень рад, – сказал он.
   – Вас ждут кое-какие неприятности, – сказал я. – Мы многим доставим пищу для досужей болтовни.
   – Ну и пусть болтают, – равнодушно отозвался он.
   Я понял, что он ничего не слыхал о нашей истории, и добавил:
   – Даже доброжелатели найдут это несколько эксцентричным.
   – Человеческие отношения кажутся несколько эксцентричными, если смотреть на них со стороны, – заметил Дэвидсон. – Не понимаю, почему ваши могут представляться более эксцентричными, нежели другие. – И продолжал: – Мне еще никогда не доводилось видеть ситуацию, при которой стоило бы прислушиваться к советам посторонних.
   Ему вовсе не свойственно было краснобайство; слова его шли из глубины души. И причина этого заключалась в своего рода презрении, в сущности своей гораздо более аристократическом, чем у родственников Бетти Вэйн, это было презрение аристократии духа, которая вообще никогда не сомневалась, что имеет право поступать, как ей вздумается, особенно в вопросах пола, которая прислушивалась только к собственному мнению, а никак не к суждениям извне. Иногда – и это отвращало от него дочь – своим пренебрежением к чужим взглядам он давал понять, что все, кто находится за пределами волшебного круга, не люди, а представители другого биологического вида. Но в беде это свойство делало его несгибаемым, для него не существовало искушения предать друга.
   – Если говорить серьезно, то, как правило, людям в вашем положении советом не поможешь, – сказал он, – тут нужна только практическая помощь. – И спросил необычно оживленным и деловым тоном: – Деньги у вас есть?
   Этот вопрос был особенно необычен потому, что Дэвидсон, так никогда и не свыкшийся с авторучками и телеграммами, казался самым непрактичным из людей. На самом же деле серьезность, с какой он изучал историю искусства или относился к самодельным играм, проявлялась и в его умении помещать свои деньги, в чем он, как это ни странно, неизменно преуспевал.
   Я ответил, что денег у меня хватит. С тем же деловым видом он сказал:
   – Я убедился, что неплохо иметь место, где можно жить, не опасаясь назойливых посетителей. Я мог бы предоставить вам этот дом на полгода.
   Маргарет сказала, что ловит его на слове. Ей нужно где-нибудь побыть с ребенком, пока мы не поженимся.
   Дэвидсон был удовлетворен. Больше он ничем помочь не мог. Он еще раз с удовольствием изучающе посмотрел на дочь, а затем глаза его привычно спрятались под опущенными веками. И хотя он не предложил нам доиграть партию, взгляд его вновь устремился на доску.



46. Последний поезд в провинциальный город


   Каждое утро, когда я звонил Маргарет, – зимнее небо тяжелой пеленой висело над верхушками деревьев, – я слышал, как она старается говорить с нарочитой бодростью. И вот, за несколько дней до того, как она, по моим расчетам, должна была навсегда прийти ко мне, я почувствовал ревность. Я не мог смириться с мыслью о том, что она изо дня в день живет там; я вынужден был заставлять себя не думать об этом. Я не мог выдержать мысли, что она старается помочь ему; я прошел через те повседневные муки, когда воображение рисует картины чужого семейного очага, даже если этот очаг остыл.
   Я убеждал себя, что ей еще труднее, но в то же время стал бояться даже телефонных звонков, словно они только и делали, что напоминали мне о ее доме, о них обоих.
   В разговорах с ней я ни разу не спросил о дне его экзамена. Отчасти потому, что старался честно держаться уговора и не торопить ее; а кроме того, я просто не хотел ничего знать о нем.
   Прошло рождество. Однажды утром, как раз когда я собирался позвонить ей, зазвонил телефон. Это была она, хотя я услышал искаженный, неестественный голос.
   – Все будет в порядке.
   – Ты ему сказала? – вскричал я.
   – Да, я ему сказала.
   – Все хорошо?
   – Все будет хорошо. – Она плакала.
   – Когда?
   – Скоро.
   – Очень скоро? – вырвалось у меня.
   Она сказала:
   – Он долго не мог поверить.
   – Когда мне приехать за тобой?
   – Мне пришлось заставить его поверить.
   – Чем скорее я буду с тобой…
   – Он не может понять, почему это случилось с ним.
   – Он согласился?
   – Да, но ему тяжело.
   Она сказала, что обманывала себя, когда мы говорили о нем. Я ответил, что, если это правда, значит, и я обманывался не меньше. Потом, не переставая плакать, все еще вспоминая события минувшей ночи (они проговорили до утра), – она просила, чтобы я успокоил ее, чего никогда не делала раньше, чтобы я рассказал, как мы будем счастливы.
   Когда она придет ко мне? Не сегодня, ответила она, и по тону ее я понял: в последний раз ей нужно по-своему позаботиться о нем. Не сегодня. Завтра.
   – Наконец-то, – сказала она; в голосе ее не было грусти, но не было в нем и молодости.
   В тот же день я прощался с Джорджем Пассантом, который провел день в министерстве и последним поездом возвращался в свой провинциальный городишко. Мы встретились в баре, потому что Джордж так и не приобщился к клубной жизни. Он сидел у камина, наслаждаясь минутой, как и в годы нашей молодости. И снова, уже не в первый раз, я сказал ему, как возмущен решением, как до сих пор, хоть это и бесполезно, думаю, что дело можно было повернуть по-другому.
   – Да, досадно, – сказал Джордж. – Но так или иначе, а я прожил здесь три интересных года и не отказался бы от них ни за какие блага на свете.
   Несмотря ни на что, он все еще способен был зачеркнуть свое прошлое и взирать на него с непоколебимым оптимизмом, словно все это произошло не с ним, а с кем-нибудь другим.
   – Чем больше я думаю о своем положении, – сказал Джордж с благодушной улыбкой, – тем лучше оно мне кажется. Я провел здесь три необычайно интересных года и проделал работу, настоящую ценность которой понимаю больше, чем кто-либо. Ценность ее, между прочим, весьма значительна. В процессе этой работы я имел возможность взвесить способности нашего почтенного руководства, и преувеличивать их я вовсе не склонен. Я также не упустил случая насладиться личной жизнью. Все это более чем компенсирует столь незначительное унижение.
   Узнав, что его заявление отклонено, он вначале пришел в неописуемую ярость, проклинал всех, кто когда-либо был его начальством, всех должностных лиц, всех членов нового руководства, всех, кто участвовал в заговоре против него. Но очень скоро он стал рассуждать преувеличенно трезво, говоря всем, что он «разумеется, ничего иного и не мог ожидать…», и добавлял какое-нибудь остроумное, весьма выразительное и совершенно неправдоподобное объяснение того, почему Роуз, Джонс и Осбалдистон сочли необходимым его уволить.
   И вот теперь он уютно примостился возле камина, пил пиво и доказывал мне, что ничуть не пострадал от этого.
   – Я надеюсь только, что вы будете часто приглашать меня в гости, – сказал Джордж. – Поездка в Лондон время от времени совершенно необходима для моего душевного равновесия.
   Возможно, он разыскал какое-то новое увеселительное заведение, возможно, его увлекали встречи с преуспевающими знакомыми – радость, никому, кроме него, не понятная; а быть может, и то и другое, – я не очень старался вникнуть, ибо мне хотелось рассказать ему о своих новостях и сейчас был удобный случай начать.
   – Разумеется, – подтвердил я.
   Я был лишь слушателем, когда, радуясь возможности поделиться нашей тайной, Маргарет открыла секрет своему отцу. Я же еще ничего никому не рассказывал ни открыто, ни намеками, даже брату, даже такому приятелю, как Джордж, если не считать того случая, когда, неожиданно для самого себя, выложил все Гетлифу. И с Джорджем мне в тот вечер не хотелось говорить; я все еще боялся искушать судьбу. Но все же я заговорил, а заговорив, заметил, что выражаюсь туманно и не могу с собой справиться.
   – В следующий ваш приезд, – сказал я, – возможно, я буду не один.
   – Я вас заранее извещу, – не поняв, заверил меня. Джордж.
   – Я хочу сказать, быть может, в моей квартире будет еще кто-нибудь.
   Джордж усмехнулся.
   – Ладно, не навсегда же она там останется.
   – По правде говоря, – начал я, – вполне вероятно… конечно, об этом еще слишком рано говорить…
   Джордж был озадачен. Ему не вдето приходилось слышать от меня такое косноязычие; даже двадцать лет назад, когда мы с друзьями рассказывали друг другу о своих целиком придуманных любовных похождениях, я не был так невразумителен. Наконец мне удалось внести в мой рассказ некоторую ясность, и он, тотчас вскочив с места, направился к стойке, провозглашая на весь бар:
   – Что ж, это новая страница, и будь я проклят, если мы это сейчас не отпразднуем!
   Из суеверия я пытался его остановить, но он накинулся на меня:
   – Новая страница или нет?
   – Надеюсь, да.
   – И сомневаться нечего. Конечно да, и вам не увильнуть.
   Джордж продолжал некоторое время шумно распространяться на этот счет, а потом, выпив еще, заметил:
   – В нашем с вами нынешнем состоянии есть некая удивительная симметрия. Вы выходите из вашей прежней фазы существования как раз в ту минуту, когда я возвращаюсь в свою.
   Он громко расхохотался, но без обиды, без зависти, а с каким-то странным удовлетворением, довольный, казалось, таким совпадением. Он был счастливый человек; он всегда был таким, но с возрастом становился как будто еще счастливее, хотя со стороны выглядел полнейшим неудачником. Он и в самом деле возвращался к прежнему своему образу жизни, в провинциальный город, в контору стряпчих, где он опять будет не компаньоном, а всего лишь старшим клерком; и там – можно было держать пари, сам Джордж первым в тот вечер готов был это сделать – он останется до конца своих дней. Но он дышал довольством, которое иногда приходит к людям в зрелом возрасте, приходит к тем, кто верит, что прожил жизнь по велению сердца. По мнению самого Джорджа, он больше, чем кто-либо другой из окружающих его людей, оставался самим собою, жил по-своему. Этим он объяснял все свои беды и не переставал считать – это было и утешением, и в его счастливом состоянии духа казалось ему истиной, – что взял от жизни все.
   Мы приехали на вокзал Сан-Панкрас за пять минут до отхода последнего поезда. Когда мы шли по перрону, было холодно, красные огни тускло мерцали за завесой едкого, серного дыма, и я сказал Джорджу, что именно этим поездом, пообедав предварительно в ресторане, я ездил обыкновенно домой из Лондона. Но Джорджу никогда не было свойственно уважение к прошлому, а в тот вечер особенно. Он рассеянно ответил: «Да, да, конечно», – и принялся внимательно вглядываться в окна вагона первого класса, где тучный, краснолицый, страдающий одышкой мужчина лет тридцати в элегантном костюме сурово и неодобрительно грозил пальцем своему попутчику, бодрому, плохо одетому человеку годами двадцатью старше его. Когда мы прошли дальше, Джордж, глядя вперед из-под купола перрона, громко расхохотался.
   – Таким мог быть я! – крикнул он. – Таким мог быть я! Этот молодец похож на А.!
   Загудели гудки, поезд готов был тронуться, а он не думал ни о чем, кроме ему одному понятной шутки.
   – Похож на А.! – кричал он мне, высовываясь из окна. – Похож на А., который ожидал, что я буду ему сочувствовать, потому что ему очень трудно прожить на три тысячи фунтов в год, и тут же давал мне совет, сколько я должен экономить из восьмисот!



47. Среди ночи


   Когда я проснулся, в комнате было темно. По краям занавесок с улицы пробивалась светящаяся полоса от фонарей, и по ней, вместе с каким-то знакомым состоянием умиротворенности, я понял, что стоит глухая ночь. Я испытывал блаженство; мне было легко и покойно не только от того, что я видел перед собой знакомую полосу света, но и от того, что в спальне как-то непривычно пахло. Я с наслаждением потянулся и сел, глядя на спящую Маргарет. Во мраке мне были видны только контуры ее лица, уткнувшегося в подушку, одна рука закинута за голову, другая вытянута вдоль тела. Она спала крепко, и, когда я, наклонившись, поцеловал ее в теплое плечо, она даже не шевельнулась и продолжала дышать легко и размеренно.
   Как часто прежде, просыпаясь, я смотрел на полосу света, обрамлявшую занавески на окнах, чувствовал, как во мне просыпается тревога о Маргарет и знал, что долго не смогу уснуть. Теперь я был покоен, стоило лишь повернуться на бок; странно было смотреть в темноту и ни о чем не думать, странно было засыпать таким же глубоким сном, каким спала она.
   Теперь наслаждением было не спать. Я встал с постели и подошел к двери, которую мы оставляли отворенной, чтобы слышать, что происходит в детской. Ее сын тоже мирно спал. Бесшумно бродя по темным комнатам, я чувствовал, что воздух ласково обволакивает меня, как бывало иногда на улицах теплыми вечерами. Да, я мог думать о трудностях, что стояли перед нами; по большей части это были все те же трудности, над которыми я мучился в бессонные ночи; но теперь я размышлял о них не волнуясь, почти спокойно, словно разрешить их было самым пустячным делом. Наверное, в таком состоянии, думал я потом, Лафкин, Роуз и им подобные живут почти всю свою жизнь.
   Стоя у окна гостиной, я смотрел на улицу, по которой мчались машины, светом своих фар выхватывая из мрака кусты на опушке парка. Легковые машины и грузовики двигались внизу, а над ними ночной ветер раскачивал фонари, висевшие над осевой линией шоссе. Я смотрел на них и был по-настоящему счастлив. Я проснулся в сияющем счастье, и оно оставалось со мной.




Часть пятая


ВТОРОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ





48. Рождение сына


   Я ждал в темноте спальни и наконец услышал шаги Маргарет – она возвращалась. На вопрос, что случилось, она деловито шепнула, что мне лучше закрыться одеялом с головой: она собирается зажечь свет.
   Потом заметила:
   – Я могла бы сказать, что не хочу тебя тревожить, но из этого все равно ничего не выйдет.
   Она говорила спокойно и шутливо. Я внутренне насторожился и тут же вспомнил, что точно таким тоном говорил, посмеиваясь надо мной, ее отец, когда пришел однажды ко мне в министерство.
   – Как будто начинается, хотя еще не время.
   До срока оставалось целых две недели, и я испугался.
   – Нет, – сказала она, – ничего страшного. Я даже рада.
   Она казалась такой счастливой, а главное, спокойной, что я невольно спросил ей в тон, чем я могу помочь.
   – Пожалуй, стоило бы позвать Чарльза Марча.
   Чарльз Марч практиковал теперь в районе севернее Парка, но он наблюдал Маргарет все месяцы ее беременности. Я позвонил Чарльзу, и пока мы его ждали, я сказал, стараясь казаться таким же хладнокровным, как она, что мне почему-то приходится встречаться с ним только в трудные минуты жизни.
   – Ну, эта не такая уж трудная, – возразила она.
   – Не люблю искушать судьбу, – сказал я.
   – А ведь ты суеверен, правда? – спросила она. – Я страшно удивилась, когда впервые это заметила. А спросить тебя не решалась, боялась, что ошибаюсь.
   Я раздвинул занавеси. За окном красный кирпич тротуара словно вобрал в себя первые лучи утреннего солнца; внизу и вдали виднелись подернутые туманной дымкой сады, умытые прохладной росой, но красные кирпичи багряно рдели вблизи; на ограде неподвижно стоял скворец; силуэт его выделялся резко, словно вырезанный из картона.
   Маргарет сидела в постели, откинувшись на подушки, и подтрунивала надо мной; она делала это не только для того, чтобы подбодрить меня, но и потому, что сама была спокойна и переполнена радостью, разделить которую я не мог. Для нее ребенок уже был живым существом, его уже можно было любить.
   Пока Чарльз Марч смотрел ее, я стоял у окна гостиной и глядел в парк; я боялся за нее, потому что в ней было мое счастье. Я боялся за ребенка, потому что он был мне нужен. У меня была особая причина бояться, – ведь Чарльз Марч предупредил меня, что больше у нас детей не будет.
   Внизу под окном в молочной дымке тумана торопливо проехал первый автобус. С того самого дня, когда она пришла ко мне, мы были счастливы. Прежде нам казалось, что перестроить жизнь не так-то просто, – нужны усилия, терпение, удача, и я не знал, сумею ли я. Одно было несомненно – мы останемся вместе; окружающим наша совместная жизнь будет казаться счастливой, а какова она будет на самом деле, мы прочтем в глазах друг друга. До сих пор все было удивительно хорошо.
   В настоящих отношениях – а я так долго их избегал – невозможно отойти в сторону, невозможно остаться вне борьбы, надо устоять. Для меня это было трудной наукой, но только так мы могли как следует узнать друг друга. Лишь в одном я отходил в сторону, и лишь она одна понимала. Она поняла, когда увидела меня с Морисом, сыном Джеффри, – с ним я держался натянуто, боялся давать себе волю. Я относился к нему хорошо, но умом, а не сердцем, и она это знала. Я заботился о нем, как только мог, но это было моей обычной уловкой, – я превращался в благожелательного зрителя.
   И именно это более всего заставило нас мечтать о собственных детях.
   Поздним летом в тот год, когда она пришла ко мне, – был 1947 год, – мы поженились, но забеременела она только через четыре месяца. И все эти месяцы она видела, как я играю с ее сынишкой; он полюбил меня, потому что я терпелив и у меня более ровный характер, чем у нее. И когда она забеременела, то сначала радовалась тому, что я буду счастлив, и уж потом полюбила будущего ребенка.
   В то раннее сентябрьское утро, прислушиваясь к глухому голосу Чарльза за стеной, я отошел от окна гостиной и побрел в детскую Мориса, едва сознавая, что делаю. Его кроватка была пуста, игрушек тоже почти не было – Элен взяла его к себе на две недели. Я открыл одну из его книжек и стал рассматривать картинки; тут меня и нашел Чарльз.
   Он был небрит, глаза горели чисто профессиональным интересом и братским сочувствием; он сказал, что отвезет Маргарет в клинику, и с насмешливой искоркой в глазах, совсем как у нее, добавил, что в таком деле лучше рано, чем поздно.
   У него только недавно появилась настоящая семья, хотя он был женат уже несколько лет. Одно время, когда я не встречался с Маргарет, мы с Чарльзом сочувствовали друг другу, – оба хотели иметь детей и знали, что у нас может их не быть. И теперь я посмотрел на него и вспомнил, как откровенно мы тогда говорили Друг с другом.
   И все-таки, если бы он был просто врачом, а не близким человеком, я расспросил бы его подробнее. Теперь же я пошел в спальню, где Маргарет кончала укладывать маленький чемоданчик. Она накинула пальто прямо на ночную сорочку и, когда я обнял ее, сказала:
   – Ты все-таки пойди сегодня на этот обед. – Потом добавила: – Я бы лучше пошла с тобой на обед, чем туда, где я буду. Да, и предпочла бы даже обед у Лафкина.
   Ей, наверное, казалось, что она шутит, но, держа ее в объятиях, я ощутил нечто другое. Незачем было думать или отвечать, мне передавалось от нее что-то более глубокое, чем чувство или чувственность, хотя здесь была и чувственность, та, от которой два близких человека не могут уберечь друг друга. Я понял, что на этот раз обычная выдержка изменила ей; она видела перед собой пустую, сверкающую стерильной чистотой комнату, лампу у постели… Во многом она была мужественной, но и у нее были свои страхи; например, она боялась пустой комнаты, там у нее возникало почему-то чувство обиды и несправедливости. Почему она должна пройти через все это, в то время как другие веселятся?
   Веселиться у Лафкина – нет, это было совсем не подходящее слово для описания того, что там происходило. Веселья в его доме никогда не бывало, не было и теперь. Я приехал туда в надежде развлечься с той особой легкостью в голове, когда заботы и волнения на время отодвинулись: мне сказали утром, через несколько часов после того, как Маргарет легла в клинику, что ребенок может родиться не позднее, чем через два дня, а в пять часов заявили, что это вряд ли произойдет раньше, чем через неделю и что я могу спокойно уйти из дому.
   У Лафкина, как всегда, много пили и было шумно. Я чувствовал такую пустоту в голове, что мог пить и терпеть этот шум, но под тяжелым взглядом Лафкина развеселиться было невозможно. И, что самое интересное, он был уверен, что всем весело. Когда женщины вышли, Лафкин, всегда забывавший о времени, на целый час завел разговор о делах и улыбался с таким довольным видом, словно его гости от души веселились.
   Почти все они были его служащими. Собратья-магнаты так и не простили ему, что он принимал награды от их врагов, и избегали поддерживать с ним светские отношения. Он не подавал виду, что это его задело; по-прежнему приглашал к обеду молодых дельцов, которыми к этому времени заполнил высшие должности своей фирмы: они были более образованны, более общительны, чем старые; внешним обликом они больше походили на чиновников и рядом с ним не так уж напоминали хор льстивых херувимов. Однако в тех случаях, когда Лафкин, по их мнению, нес явную чепуху и все, сидевшие за столом, знали, что это чепуха, никто из них никогда не высказывал своего мнения вслух, хотя некоторые уже так высоко поднялись по служебной лестнице, что он не мог повлиять на их положение ни в хорошую, ни в дурную сторону. Он был по-прежнему силен.
   Я с удовольствием наблюдал это вновь. Теперь, когда у Маргарет все отодвинулись, отошло, ночная тревога рассеялась, я был спокоен и мог в эту ночь крепко спать, спокойно встретить рассвет, мог позволить себе роскошь вспомнить менее счастливые дня. Унылые обеды за этим столом перед войной, когда другие способные люди боялись сказать лишнее слово, возвращение домой в Челси. Теперь мне казалось странным, что я мог вести такую жизнь.