идти в кубрик. Более того, если Тое-мое сам при возвращении с берега
присутствовал, он еще и похвалит: "Молодец, - скажет, - сукин сын, меру
знаешь, иди отсыпаться"... Пьяным у него считались те, кого матросы к шлюпке
на руках принесут, на палубу из нее горденем подымут, как кули с мукой, и
потом на бак снесут. Там их, как дрова, на брезент складывали, чтобы палубу
не гадили.
______________
* Полагаю, что Василий Лукич что-то прибавил для блеска рассказа: такой
фамилии на флоте я не слышал. Были, скажем, де Кампо Сципион или
Моноре-Дюмон, Пантон-Фантон де Верайон, барон Гойнинген-Гюне или даже
Гогенлоэ-Шилонфюрст, кого матросы переиначили в "Голыноги, шилом хвист". Но
такой звучной фамилии в списках российского императорского флота не
значилось. - Л.С.

Разницу эту он сам установил и твердо соблюдал. Вот, скажем, был у нас
водолаз Парамонов, косая сажень в плечах и глотка - для питья
соответственная.
Взошел он на палубу, а его штормит - не дай бог: с борта на борт
кладет, того гляди - грохнется. Тое-мое вахтенному офицеру мигнул - мол, на
бак! А Парамонов, хоть чуть жив, разобрался. Вытянулся во фронт, стоит,
покачивается, будто грот-мачта в шторм, с амплитудой градусов в десять, и
вдруг старшому наперекор:
- А я, вашскородь, не пьяный. Я до шлюпки в тютельку дошел. И, ежели
желаете, даже фамилию вашу произнесу...
Мы так и ахнули: рванет он сейчас "Тое-мое, зюйд-вест и каменные
пули"!.. Ан нет: набрал в грудь воздуху и чешет:
- Старший лейтенант Монр... ройо... Ферр... райо... ди Квесто...
Монтеку... ку*... кули, во какая фамилия!
______________
* Тут Василий Лукич мастерски икнул. - Л.С.

Ну, думаем, будет сейчас мордобой, какого не видели! Так тоже нет!
Усмехнулся Тое-мое, полез в кошелек, вынул рубль серебряный и дает
Парамонову, а вахтенному офицеру:
- Запишите, - приказывает, - разрешаю внеочередное увольнение! - Потом
к остальным повернулся: - Глядите, - говорит, - вот это матрос! Не то что
вы, свиньи... - И пошел, и пошел каждому характеристику давать.
А с пьяными разборка у него утром бывала, перед подъемом флага. Придет
на бак, а они уже во фронте стоят и покачиваются. Вот он и начинает, говоря
по-нынешнему, проводить политработу.
- Ты что, впервые надрался? - спрашивает.
Матрос думает-думает, как лучше ответить, и скажет:
- Так точно, вашскородь, впервой. Никогда так не случалось.
- Ах, так! Впервой?.. Двадцать суток мерзавцу без берега, чтобы знал,
как пить!.. Ну, а ты?
Другой, понятно, учитывает ситуацию, с ходу рапортует:
- Простите, вашскородие, не сообразил. Пью-то я справно, а тут корешей
повстречал, будь им неладно, ну и не рассчитал... А то я завсегда своими
ногами дохожу, а чтобы горденем подымали, такой страм впервой случился, ваше
высокоблагородие, кореши это подвели...
Тое-мое, зюйд-вест бровками поиграет:
- Та-ак... Двадцать суток. Да не без берега, а строгого ареста! Пять -
на хлебе и воде!.. Я тебя научу, мерзавец: пить не умеешь, а хвастаешь!
Ну, это все времена давние-передавние, а ведь и в нашем-то
рабоче-крестьянском флоте я тоже кое-каких суффиксов по этой части
навидался.
Начать-то надо, пожалуй, сбоку. В двадцатых годах появилась у нас на
Балтийском флоте эпидемия: психи. Что это за явление? А вот что.


    СУФФИКС ВТОРОЙ



    ЧТО ТАКОЕ ПСИХИ?



Плавал я тогда на учебном судне "Комсомолец" комиссаром. И вот
зачастили ко мне старшие специалисты. Придет, скажем, старший штурман или
механик и чуть не плачет:
- Ну не могу я, товарищ комиссар, с Петрушкиным (или там с Ватрушкиным)
ничего поделать: от работы отлынивает, грубит, сладу нет. Вызовешь его в
каюту, начнешь долбать или политработу проводить на сознательность, он тут
же бескозырку с головы - раз! - и о палубу. Ногами топчет и кричит истошным
голосом: "Вы меня, товарищ командир, не неврируйте! Я псих!.. У меня такое
медицинское состояние, что я не воспринимаю, чего мне говорят, и за себя не
ручаюсь!.."
- Так вы таких в госпиталь посылайте, - говорю.
- Посылал. Две недели там отлежатся и придут с бумажкой, где лиловым по
белому пропечатано, что военмор Ватрушкин-Петрушкин является психически
неуравновешенным и до поры до времени в зависимости от дальнейших
исследований за свои поступки отвечать не может, однако демобилизации по
болезни пока что не подлежит...
Конечно, на флотах, как и везде, всегда сачки водились. Но тут
появилась какая-то любопытная разновидность. Как мы потом разобрались, пошла
она от жоржиков недобитых, которые с кронштадтского восстания у нас еще
оставались, да от лиговской шпаны, какую нэп наплодил. Служить-работать им
неохота. А за отказ от вахты или от наряда твердо было - трибунал. Вот такой
и устраивает спектакль с криком и топтанием фуражки. Его - в госпиталь. А
там он еще чище номера откалывает, пока не добьется бумажки.
А тут случилась у меня болячка, положили в госпиталь. Болезнь
пустяшная, в кино ходить можно, а как раз объявили модную тогда Мэри
Пикфорд. Пришел я в клуб пораньше, положил на стул книжку и пошел покурить.
Вернулся - книга на полу, а на моем месте сидит болящий в полосатом халате Я
ему говорю:
- Товарищ дорогой, тут книжечка моя лежала, так будьте любезны
освободить место.
А он на меня посмотрел таким холодным взором и говорит:
- Катись колбаской. И ты меня, зараза, не раздражай, потому - я псих и
у меня документ есть. Я вот сейчас тебе морду набью и отвечать не буду.
Взял я тихо-тихо свою книжку и из зала прямо к комиссару госпиталя.
- Послушай, - говорю, - браток, что же это такое у тебя творится?
А он мне:
- А что ты сделаешь? У нас теперь сплошная гуманизьма, спасу нет!.. Это
тебе не гражданская война!.. Гуманизьма такая, что этого сукинова сына давно
в трибунал сдать надо, а он наукой прикрылся: нервенный да психованный, вот
с ним и чикаются.
- А ты чего ж молчишь? Сказал бы главному врачу, чтоб таких справок не
давали!
- А если этот подлец возьмет да в него чайник кипятку швырнет? Конечно,
его потом засудят, а мы-то главного врача лишимся. Понял ты, с чего такая
гуманизьма? То-то...
Вернулся я из госпиталя в пятницу. А в субботу пошли мы с командиром
осматривать корабль после большой приборки. Сами знаете, все должно быть
промыто, надраено, корабль чистехонек должен быть, как невеста перед венцом.
А тут видим - в коммунальной палубе под рундуками ветошь какая-то лежит
грязная. Командир взъелся:
- Кто старшина? Чего недосмотрели? Десять суток гауптвахты!
А тот - бац! - фуражечку под ноги, начал ее топтать и зашелся:
- Не имеете права!.. Я нервнобольной!.. У меня документ!..
Тут на меня вроде наитие нашло. Нагнулся я, поднял фуражечку, расправил
аккуратно ленточку, чтоб всем была видна, и ему вежливенько так говорю:
- Вот что. Либо ты сейчас заткнешься и начнешь этот кабак прибирать,
либо я вызову караул и тебя не в госпиталь и не в трибунал, а прямо в Особый
отдел отправлю. Ты ведь что ногами топтал? Что на ленточке написано?
"Рабоче-Крестьянский Красный Балтийский Флот" - вот что написано! И как
написано? Золотыми буквами написано! Значит, ты эти советские революционные
слова ногами топчешь? Кто же ты есть после этого? И где тебе место? На флоте
рабоче-крестьянском или - сам скажи, где?
И что же вы думаете? Притих, прибрался как миленький, а после ко мне в
каюту пришел плакаться.
- Товарищ комиссар, - говорит, - я это сдуру, дружков наслушался.
А дружки-то его как раз те, что я говорил, - из вымирающего племени
клешников да жоржиков с Лиговки. Они было сильно тон задавали, пока не
пришли на флот первые комсомольские наборы.
Вот люди были! Огонь!.. Правда, с ними тоже трудновато порой было. Оно
и понятно, сами подумайте, пришли они с руководящих постов - кто секретарь
горкома комсомола, кто, говоря по-тогдашнему, уездного, а кто и из губкома.
Флотская дисциплина осваивалась ими с трудом - как же, у них обо всем свое
мнение! Чуть что - к комиссару с протестом. На комсомольском бюро планы
такие строили, аж в затылке почешешь: революционные, но уж больно
фантастические. Но главное-то со временем себя вполне обнаружило: новое
племя на корабли пришло, комсомольское племя! Оно, глядишь, хотите -
вытеснило, хотите - парализовало, хотите - перевоспитало другую флотскую
молодежь, кто от клешников, жоржиков, от разной лиговской шатии всякой
чепухи набрался. А уж свежий флотский набор - "деревенские", как тогда
говорилось, - комсомольцы такой оборот завернули, что через годик-два
смотришь - какой-нибудь пошехонский паренек уже состоит в активе комсомола и
шумит за мировую революцию. А когда через три года пришел на флот четвертый
комсомольский набор, мы уж вовсе позабыли, что это такое - пенки.
И вот, подумайте, в двадцать седьмом году, когда все вроде
установилось, у нас на линкоре такая отрыжка этого явления произошла, что мы
руками развели.


    СУФФИКС ТРЕТИЙ



    СЕРДЕЧНИК КАРПУШЕЧКИН



Был у нас вахтенный начальник по фамилии Карпушечкин. Такой глуповатый,
прямо сказать, комсоставчик - как говорится, не командир, а существо в
нашивках: ни звезд с неба, ни чинов от начальства не хватает. Училище кончил
где-то на шкентеле, пятым-шестым с конца, так и стоит все на вахте вроде
ночного сторожа. Даже ротой командовать не смог, пребывал в помощниках. Но и
тут он, сейчас уж припомнить не могу, чего-то такого наворотил, за что ему
командир корабля вкатил пятнадцать суток без берега.
Вот с этого-то Карпушечкин и запсиховал. Правда, фуражку не топтал, это
уж отжило, а пошел по другой, деликатной линии: лежит в каюте, охает,
стонет, на сердце жалуется и ест вполсилы. А надо сказать, тогда у
комсостава, кто постарше, из царских офицеров, заметно стали сдавать сердца:
чуть по службе какая неприятность - бледнеют, за сердце хватаются и лезут в
карман за пузырьком, как сейчас помню, "строфант" называется. Но то у людей
в годах, с переживаниями, со сложной биографией. А этот - молодой, без
всякий анкеты и вроде здоровяк, а вот поди ж ты!.. Дует он этот строфант,
как воду, а за сердце все держится.
Комиссар корабля в отпуску был, я за него оставался. Посоветовались мы
с командиром, решили послать Карпушечкина в госпиталь на обследование,
пусть, думаем, врачи что приговорят, может, в отпуск по болезни пошлют. А
командир - тоже из бывших офицеров - мягкий, обходительный. Все кается: зря,
мол, я так его огрел, хотел даже взыскание снять, да я воспротивился: "От
двух недель без берега, говорю, никто еще не умирал, а фитиль вы ему вогнали
правильно".
Вернулся Карпушечкин из госпиталя со справкой, а в ней - разные
медицинские слова. Я звоню по телефону начальнику госпиталя: нельзя ли, мол,
пояснее, попроще?
- Да, - отвечает, - действительно, сердечный невроз в сильной степени.
Это теперь явление частое. Сказываются тяжелые годы, а организм еще молодой,
неустановившийся. Службу нести может, но с ним надо обращаться бережно. Мы
тут ему микстурку давали укрепляющую, пусть продолжает принимать
месяц-другой.
Карпушечкин микстуру сдал вестовым в буфет, приказал ставить перед
прибором. И аккуратно по две столовых ложки перед обедом и ужином глотает. А
она, видимо, горькая: пьет, морщится, водой запивает; но действует - не так
уж нервничает, на сердце меньше жалуется. Впрочем, и обхождение с ним было
соответственное - черт его знает, все-таки больной, сердечник, мало ли что.
А он, между прочим, прямо цветет, рожа - поперек себя ширше. И не мудрено:
на ночную вахту не ставят - больной, в угольную погрузку дежурным по палубе
назначают, подъем флага проспит - никто слова не скажет. Месяца через
полтора совсем поправился наш Карпушечкин, старший помощник стал ему уже и
нагрузочки подбрасывать.
А тут вышло новое че-пе. Был у нас еще один вахтенный начальник,
командир первой башни со смешной фамилией Люм, из прибалтийских немцев,
такой интеллигентный, хлипенький. На него старший артиллерист чего-то
напустился, тот встречно чего-то ответил, словом, получилась недопустимая
перебранка в кают-компании, и Люм вдруг сорвался с нарезов и зашелся. До
фуражки, правда, дело не дошло, но руки у него дрожат, на глазах слезы и
говорит без запятых:
- Я больше не могу отпустите меня я рапорт об отставке подам лучше в
инженеры или врачи пойду!..
Я его приобнял немножко:
- Ну, - говорю, - не надо, успокойтесь. - Незаметно подвожу к стулу
Карпушечкина и наливаю микстурку. Думаю, должна сработать, симптомы ведь те
же, но для верности побольше налил, так с полстакана.
Взял у меня Люм микстурку дрожащей рукой, выпил, схватился рукой за
грудь, вроде спокойнее стал. Я ему еще налил.
- Пейте, - говорю, - раз помогает. Карпушечкин с вахты придет, мы ему
объясним, что позаимствовали, склянка-то почти полная, ему хватит.
Выпил он и эту порцию и пошел на свое место.
Сели мы ужинать. Только слышу - на том конце стола Люм разговорился.
Шумит, острит, ну, разошелся вовсю, веселый, словно не он только что концы
отдавал. Тут в меня подозрение вошло: что, думаю, за чертовщина? Дай-ка
проверю... Взялся за сердце и говорю старшему штурману:
- Вам поближе, дайте-ка мне Карпушечкину микстурку, что-то и у меня
сердце пошаливает, поволновался, видно...
Налил пальца на два и глотнул. Что бы вы думали? По крайней мере,
семьдесят пять - восемьдесят градусов, чуть разведенный спирт!.. Тут я
понял, почему Люм за грудь хватался и почему этот чертов Карпушечкин свою
микстурку водой запивал...
Дождался я, когда он с вахты сменился, вызвал его в каюту, поставил
перед ним склянку и говорю:
- Ну, признавайтесь, выкладывайте все начистоту!
- А чего ж признаваться? - отвечает. - В госпитале, и точно, была
микстура, я с нее и поправился, а тут подливать начал понемногу.
- Пустяки, - говорю, - понемногу, градусов на восемьдесят!
А он:
- Так ведь, Василий Лукич, всего две столовые ложки на прием! Раз
количеством нельзя - приходится качеством брать...
Если по-теперешнему считать, он, мерзавец, по сто граммов верных у нас
на глазах пил полтора месяца, да еще смеется!..
Ну, что после того было, я вам рассказывать не стану - полный компот с
добавкой от командующего флотом. Такое ему выдали, что наши сердечники
забеспокоились. Не знаю, всерьез или на подначку, но перед обедом подходит
ко мне старший минер, бывший лейтенант, и протягивает пузырек.
- Снимите, - говорит, - пробу, товарищ комиссар, и удостоверьтесь,
пожалуйста, что это строфант, а не спирт.
И, знаете, с недельку они меня так изводили, то один, то другой, пока я
не обозлился.
- Да глотайте себе на здоровье, - говорю, - даже если тут не ваш
строфант, а Карпушечкин, и оставьте меня в покое: это же пузырек, а не его
бутылка!..
Но вот среди таких алкогольных суффиксов в условиях корабельной
дисциплины один мне запомнился крепко.


    СУФФИКС ЧЕТВЕРТЫЙ



    ЖЕРТВА ЦАРИЗМА



Был у меня кореш, еще на "Цесаревиче" вместе плавали, он - комендором
кормовой башни, а я - электриком носовой. Потом я его потерял, - в
гражданской он на Урале воевал, а я против Юденича, - и свела нас судьба
только в двадцать восьмом году на дивизии линкоров: весной прибыл он на нее
флагманским артиллеристом.
Вот как из матросов за эти годы произошел! Подтянутый, спокойный, такой
аккуратный, всегда чисто бритый и одеколоном напрысканный. У него за время
нашей разлуки к духам слабость какая-то, что ли, появилась: войдет в
кают-компанию - вроде в парикмахерскую дверь распахнули, так и благоухает!..
Летом стояли мы в Лужской губе, все три линкора, и придумал он для
нашего хитрую стрельбу по невидимой цели перекидным огнем через Сойкину
гору. А мне приказано было вместе с ним сидеть на НП на этой самой горе для
политобеспечения операции. Пошел я на катерке к подъему флага за Андрей
Иванычем (он на флагманском линкоре плавал), вхожу в каюту, а он еще
бреется. Пить мне хочется - спасу нет, уехал-то я без чаю. Вижу - графин на
круглом столике, налил себе стакан, глотнул - и задохся: чистейший спирт!..
Его из порта выдавали для промывки прицелов. Прокашлялся, говорю:
- Андрей Иваныч, что ж ты его так держишь открыто? Хоть бы предупредил,
я же человек непьющий!
А он этак с усмешкой отвечает:
- Понимать надо, Лукич. Ты же не у командира башни, у самого флагарта в
каюте...
И тут берет он мой пригубленный стакан и допивает остальное, не моргнув
и не крякнув. Потом зубы одеколоном прополоскал, щеки и шею им протер, надел
китель - и его духами попрыскал, оглядел себя в зеркало и говорит:
- Ну, позавтракали, едем посмотреть, как молодежь небо дырявит...
- Силен! - не выдержал Помелков.
На него зашикали, и Василий Лукич продолжал:
- Я только руками развел, вот, думаю, откуда эта парикмахерская-то!..
Забрались мы на гору, сидим, наблюдаем стрельбу, а у меня в голове все
гвоздит: что же это, братцы мои, деется? Такую борьбу с проклятым наследием
царского флота ведем, а тут - здрасьте! - флагарт какой цирк показывает...
Поглядываю на него - сидит, как святой в табельный день. Вскинет бинокль на
падение снарядов, в книжечку команду корректировщика запишет - и опять за
бинокль. И только и признаков этого его "завтрака", что флагарт наш даже на
свежем воздухе благоухает. Линкор постреливает, снаряды над головой шуршат:
А всплески, как назло, все кругом да около щита, хоть бы, на смех, одно
попадание. Андрей Иванович хмурился, хмурился, подошел к корректировщику,
взял у него трубку радиофона и начал старшего артиллериста нашего, кто
стрельбу вел, поучать. Чему и как - это я не понял, дело артиллерийское, но,
видимо, своего добился, потому что дальше пошло, как в сказке: накрытие за
накрытием! На пятом залпе от щита ничего не осталось.
Тут-то я и понял, что за мастер Андрей Иваныч и что он за учитель.
Ну, раз щит разбили, объявили "дробь", и пошли мы с Андрей Иванычем в
лесок прогуляться, пока новый подведут. Завел я с ним разговор о графине и
спрашиваю:
- Слушай, Андрей, в какое же ты меня положение ставишь? Ну что я теперь
должен делать? Ты же понимаешь, мы с этим делом боремся, а ты...
- Понимаю, - говорит. - А ты другое понимаешь: что с двенадцатого года,
как нас с тобой призвали, я эту гадюку в себя вводил без стопу? Даже в
империалистическую, когда чарку отменили, я все-таки исхитрялся прицелы с
умом промывать. Да и в гражданской, правду сказать, приходилось способы
изыскивать. А почему? Потому что я этой царской чаркой насквозь отравленный.
Сколько я ее, проклятущей, за эти годы выпил, ни тебе, ни мне не сосчитать!
Ты учти: я к спирту привык, как ты к куреву, и тебе меня не корить надо, а
морально поддерживать, как жертву старого режима и флотской каторги...
Тут уж я в пузыря полез.
- Ты брось шутки шутить! Тоже нашлась мне жертва царизма!.. Я тебе
серьезно говорю: давай подумаем, как с этим делом кончать? Как бы там
одеколоном ни маскировался, а напорешься когда-нибудь - и, сам понимаешь,
получится неприятность!
А он мне в ответ:
- Я тебе тоже серьезно говорю: ты вот скажи мне, когда-нибудь видел
меня кто не в себе? Не то чтобы на бровях, а так - в заметности?
Я по совести отвечаю:
- Да я и сейчас удивляюсь, как ты после своего утреннего чайку стрельбу
выровнял!
- То-то, - говорит, - оно и есть. Пути у нас с тобой, Лукич, разошлись:
ты на политработу подался, а я к пушкам. Тут, брат, диалектика. Надо ее
понимать, и ты будь более гибким.
- Как же, - говорю, - гибким? Одних за выпивку в трибунал посылать, а
других по головке гладить? Не понимаю я такой диалектики.
- Не понимаешь? Поясню... Ты нас, старых марсофлотов, не учи, сделай
милость. Мы ни Красный флот, ни революцию не подведем. Ты же сам удивлялся,
как я стрельбу сейчас выправил. А почему? Потому что в мозгах с утра смазка
была, вот они и не скрипят. Это молодежь нынче на полтинник выпьет, а бузит
на весь червонец. Вот тебе и диалектика!.. Ты за молодыми смотри, комиссар,
а за старым матросом не приглядывай, а коли какой грешок есть - помолчи.
Кончился наш разговор вроде ничем. Вернулся я на корабль в полном
смятении чувств: понимаю, что никак нельзя это дело оставить, а дать ему
надлежащий ход - какого артиллериста потеряешь! Ведь он целое поколение
выпестовал, а главное - сам из матросов, и к каждому комендору подход имеет,
и молодых комендоров тому учит. И так верчу в мозгах, и этак - он ведь не
Помпеи Ефимович, кого, помните, я от полупочтенных слов отучил... Да у меня
и образование по этой специальности не то: возьмешься Андрея об заклад
перепивать, гляди - под стол свалишься...
Съездил я к нему разика два-три. Потолковали по душам, кой-чего я в нем
затронул, и пообещал мой Андрей Иванович с первого числа попробовать
отвыкать. А почему с первого, потому что спирт из порта выдавали на месяц.
- Ладно, - говорит, - Лукич, вот добью июньский - и дробь! В самом
деле, эпоха не та. К тому же, замечаю, в последнее время комдив ко мне
чего-то принюхиваться начал. Я теперь, когда с ним разговариваю, поправку на
ветер беру делений двадцать по целику. Да, по правде, мне за эту дымзавесу
уж надоело полжалованья в ТЭЖЭ отдавать...
- Опять на шутках отыграться хочешь? - спрашиваю.
- Нет, - говорит, - Лукич, уговор флотский. Характер у меня, сам
знаешь, твердый.
Однако ничего из этого не получилось. Не настало еще первое июля,
вернулись мы из губы в Кронштадт, и, как положено, флагманские специалисты
смылись в Ленинград на свои штатные полтора суток. Поехал и мой Андрей
Иванович. Прямо с катера зашел на Васильевский остров к дружку, посидел там
вечерок и пошел белой ночью к себе на Петроградскую сторону. Подошел к
Биржевому мосту, а он разведен. Андрей Иваныч разделся, аккуратненько
обмундирование связал в сверток, присобачил его на голову, вошел осторожно в
быстрые струи Малой Невы и поплыл на тот берег. Добрался вполне исправно,
вышел и направился потихоньку домой. Но на Кронверкском проспекте задержал
его милиционер и попросил объяснений.
Оказалось, Андрей Иванович забыл одеться - и два квартала протопал
нагишом со свертком на голове...
Что началось!.. Чуть не демобилизовали, да жаль было такого
артиллериста терять. Продраили его с песочком да с битым кирпичом - и
оставили. А на него этот случай морально так повлиял, что он - руля на борт
и поворот оверштаг: начисто отрезал, даже в смысле пивка. А мне пояснил:
- Понимаешь, Лукич, я ведь и всамделе всерьез хотел бросить. Я уж
подсчитал: сколько православному человеку от господа бога на тридцать шесть
годиков жития полагается, - я всю норму выполнил. А сколько на шестнадцать
лет флотской службы матросу положено, пожалуй, и две отработал. Стало быть,
пора и на мертвый якорь. Решил отвальную себе справить, зашел к Кандыбе, -
помнишь, на "Цесаревиче" минным машинистом был? - а у него вдобавок жена
именинница. Сел за стол - и перебрал. Как это получилось, прямо ума не
приложу, но перебрал... Я так вывожу: наверное, потому, что пил не стоя, а
сидя, и потом, не один и не для службы, а в компании и для развлечения. Я
ведь свою порцию точно знаю и сроки приема тоже. А тут не ко времени, да с
людьми, да еще с подначкой: валяй, мол, в последний раз!.. Вот ведь что
обидно: китель, штаны и ботинки, обрати внимание, сухие, а надеть забыл. Это
уж в организме какие-то неполадки, значит, какое-то реле во мне уже не
срабатывает, стало быть, полный стоп: дробь так дробь!..
Вот и учтите: берегся человек и духами страховался, ан глядь, все-таки
подвел его спиртишко, да еще как!

- Не спирт, а вода, - неожиданно сказал трюмный старшина. - Не залезь
он в воду, дошел бы себе безо всяких че-пе. А тут посторонняя среда, и опять
же рефлекс нарушен...
Начался бурный спор. В особенности кипятился Васютик, доказывая, что
катастрофа была закономерна и подготовлена годами. Василий Лукич слушал
дискуссию довольно долго, потом поднял руку и сказал:
- А вот я вам, товарищи, загадку загадаю. Говорите вы о неустойчивости
Карпушечкина, о царской отраве, а что вы скажете, если часть комсомольцев -
тех самых, что так помогли оздоровить личный состав флота, - тоже оказалась
подвержена влиянию или, хотите, вливанию заветного напитка? Если комсомольцы
на палубе линейного корабля пьяные шатались и лыка не вязали? Слышали такое?
Тут сразу настало молчание. Васютик посмотрел на Василия Лукича
ошеломленно.
- Товарищ капитан второго ранга, я что-то не понимаю, о чем вы
говорите, - сказал он, оглядываясь на соседей.
- А вот послушайте, - ответил Василий Лукич, уселся поудобнее и начал
свой очередной рассказ.


    СУФФИКС ПЯТЫЙ



ТРЮМ No 16

Летом двадцать четвертого года перебросили меня с эсминца на линкор на
должность помощника комиссара, которого там еще не было, и мне пришлось
исполнять его обязанности До прибытия. Впрочем, и самого-то линкора, строго
говоря, тоже еще не было - была мертвая коробка: корабль стоял на
долговременном хранении уже шестой год, с самого ледового похода. А тут
пришла пора вернуть его к жизни, на службу возрождающемуся Красному флоту.
Перетащили его с кладбища к заводской стенке, скомплектовали костяк команды
- опытных машинистов, электриков, комендоров, кочегаров, подкинули в помощь
строевой команде комсомольцев последнего набора, а старпомом поставили
Елизара Ионовича Турускина, знаменитого на весь флот служаку: не человек, а
статья Морского устава, который ему при царе вбивали в голову в
Ораниенбаумской школе строевых унтер-офицеров и судовых содержателей.
Впрочем, именно такого старпома нам и нужно было: корабль - еще не
корабль, стоит у завода в самом Питере, соблазнов много. Тут дисциплинку