Остался он, как и я, ни с чем, и очень в те дни нуждался. Гонял он целыми днями по городу, высуня язык, искал по разным людям работы, - но какую можно было найти работу, когда всякое воскресенье проходили по городу тысячи безработных? А мы были чужие... Питалися мы в те дни голым хлебом, а денежки берегли на подземку, чтобы не бегать каждый день по шестидесяти верст в два конца.
   Тогда и явилась у меня мыслишка опять обратиться в наше российское консульство, где получали мы паспорта. Было консульство на прежний лад, и чиновники служили прежние, и флаг висел прежний, трехцветный. Понимал я хорошо, что плохая надежда, и что сами они на нитке, в нужде, и что можно требовать, но был я тогда в большом отчаянии, сам не свой, и болезнь из меня не совсем вышла.
   Пришел я в консульство, на Бикфорд-сквер, в квартал, где помещаются консульства всех великих держав. Вижу, у дверей доска медная, надпись, за дверями швейцар, очень чисто, и зародилася у меня надежда. Помню, встретил меня внизу человечек черненький, очень любезный.
   Спрашивает меня человечек:
   - Что вам угодно?
   Говорю, что надо мне повидать консула, по своему делу.
   - Вы, - спрашивает, - из интернированных?
   - Да, - говорю, - офицер.
   - Хорошо, обождите.
   Послали меня по лестнице наверх, в приемную. Комната большая, высокая, пахнет лаком. Двери тяжелые, резные, по лестнице зеркала, ковры, все очень солидно. По стенам стулья и, вижу, кроме меня сидят, ожидают. Присел я на мягкое кресло, думаю про себя: сколько лет показывала себя здесь Россия, - а теперь все это чье?
   Вскорости вышел к нам секретарь. Рослый, плечистый, очень весь гладкий, в сером костюме, в одном глазу стеклышко, блестят ноготки. А фамилия у него нерусская, и вид не наш. Очень я заметил в нем воспитание и большую сдержку, весь как большой серый кот. Первым долгом обратился он к дожидавшей даме, очень любезно и с большим уменьем. Потом дошло до меня.
   Стою перед ним, как мышь.
   - Что скажете?
   Вижу: лицо чистое, приятное; вижу, человек добрый, только самое это стеклышко в правом глазу, - блеснет, блеснет: нет, чужой, не поймет!.. Тогда и в голову мне не приходило, что не раз еще придется у него побывать.
   - Что скажу, - говорю. - Я офицер, из интернированных, лежал в больнице. У меня в легких... непорядок. Теперь меня выпустили. Очень вас прошу, не поможете ли найти мне работу. Могу я...
   Повел он плечами, руками этак:
   - Ничего не могу. У нас таких тысяча.
   Поглядел я ему в лицо: стеклышко!
   - Что делать, - говорю, - я бы ни за что не пошел досаждать. Я ваше положение очень хорошо понимаю. Вот все мои деньги (вынул я из кармана белую бумажку), а больше нет у меня ничего. Работы я не боюсь никакой...
   Вижу я, точно бы потеплел, и погасло стеклышко, и вижу опять, - человек добрый и должно-быть сердечный, а может, как и мы, - в беде, только самая эта корка на нем.
   Задумался он, и руку ко лбу.
   - Подумаю, - говорит. - Есть у нас предложение. Быть-может вам подойдет. Зайдите через денек.
   И руку мне большую, теплую. Улыбается вежливо и блестит стеклышком: До свиданья!
   Проходил я тот день и другой, как маятник, не помня себя. Часа три ходил так по самым людным улицам, глядел на людей, - очутился около церкви, крыльцо большое, широкое, большие колонны. Вижу, народ туда движется, очень много. Затерся с народом и я. В дверях дали мне билет и афишу, очень любезные, чистые и сытые люди, - у них такие-то все! - посмотрел я на афишку: проповедь и духовный концерт. Прошел я с толпою внутрь, по коврам, - тепло, чистота, и совсем непохоже на церковь. Посереди, на две половины, скамейки и дубовые парты. Присел я с другими за парту, гляжу. Рядом со мною старичок чистенький, бритый, щеки сухие, с румянцем. Много было народу.
   Дождался я начала, - все равно, думаю, буду как все. И когда заняли все места, вышел на возвышение человек, в сюртуке, с сединой в волосах, очень красивый, и стало очень тихо. Говорил он кругло и внятно, играя каждым словечком - очень говорят тут красиво - и было видно, что большого ученья. Начал он о боге, о вере, о спасении душ. Потом сказал о войне, разумеется, оправдал всех, кроме Германии, - о мире, о воевавших народах, каждому отдал свою честь, только ни словом не обмолвился о России, точно и не бывало. Под конец пригласил всех помолиться о ниспослании тишины в мир и о братстве народов и первый преклонил голову. И сколько было народу, закрывши глаза, спрятав лица в ладони, склонили головы на парты. То же самое сделал я. На долгую минуту стало тихо, как в нашем глухом лесу, и даже показалося мне, - не сон ли все это, мое горькое-горе, и вдруг проснусь и увижу Соню, моих стариков и Россию!.. Услышал я, как рядом шевелит губами старик. И стало мне вдруг, как еще никогда, одиноко, в минуту я постиг всю свою безнадежность... Потом все сразу и оживленно поднялись, и стало светлее, тот, проповедник, поднял руку и пригласил пропеть молитву. И все запели, очень торжественно и не торопясь, - так, точно теперь-то уж все благополучно, и нет больше бед, и, слушая пение, подумал я, - какой это сильный и чуждый нашему духу народ! Чтобы не выделяться, делал я вид, что пою. А когда кончилось пение, и сошел проповедник, в церкви появились музыканты, вышел высокий человек в военном мундире, с широким кожаным ремнем, поклонился и взмахнул белою палочкой. Заиграл духовой оркестр. И опять, под оркестр, сидевшие подпевали, читая по афишкам слова стихов. Так просидел я до конца и вышел, прямо в гущу и суету самой людной в городе улицы.
   Через день являюсь опять в наше консульство.
   Встречает меня секретарь, любезный, стеклышко у него на шнурке, мне руку.
   - Ну-с, - говорит, - работа вам есть, в городе Г., а вот человек, который объяснит вам подробно.
   Подвел он меня к рыжему человечечку, сидевшему у стола, в пальто:
   - Пожалуйста, объяснитесь.
   И отошел по своему делу.
   Поглядел я на человечка: маленький, быстрый, руки сухие, в веснушках, пальцами перебирает по столу.
   Сунул мне руку.
   - Вы - офицер?
   - Да, - говорю, - офицер.
   - Вот, - говорит, - какое дело: у нас в городе Г. еще от войны остались некоторые запасы смолы, вывезенной из Архангельска. Теперь мы открываем там завод для перегонки этой смолы в "пек", то-есть в особое вещество для осмолки судовых палуб. Понадобятся нам рабочие, желательно из русских. Работа будет довольно трудная...
   - Что ж, - говорю, - к работе я был привычен.
   - Так, - говорит. - Плата будет не велика, три фунта в неделю, но больше мы не можем. Будет при заводе опытный руководитель. А требуется нам всего-на-всего пять человек.
   Вспомнил я тогда об Южакове, говорю:
   - У меня товарищ тоже в бедственном положении, могу ли пригласить его?
   - Хорошо, - говорит, - приглашайте. Только одного, остальные у меня набраны.
   Так я тогда обрадовался, точно из погибели выплыл, даже позабыл спросить, чей же такой завод, и на кого мы будем работать.
   Сказал он мне на прощанье:
   - Сообщение получите на днях, а в Г. отправимся вместе.
   Выбежал я тогда в превеликой надежде и, как бывает со мной, пробежал много улиц не замечая и, как на крыльях, прискакал к Южакову.
   VIII
   Через недельку получили мы извещение, на машинке, честь-честью: должны явиться по прилагаемому адресу.
   Тот же день поехали с Южаковым в город. Тут это просто, по подземной дороге, и поезда несутся, один над другим, и все очень удобно. Вышли мы в той части, где банки и конторы, - целый особенный город. Вылезли из земли на свет, и нас закрутило. Очень там много народу, а дома большие и тяжкие, в окна снаружи видать - столы, и ходят промеж столов люди, очень чисто, и большинство в цилиндрах. Нашли мы по адресу, поднялись на машине: двери стеклянные, на дверях надписи, видно, как в комнатах занимаются люди. На одной двери прочли: "Российский транспорт". Здесь! Забилося у меня сердце.
   Это у меня со школы: робею при всяком начальстве.
   Пригласили нас подождать: стулья большие, удобные, обиты бархатной кожей. Видно нам, как переходят от стола к столу бритые люди.
   Вышел к нам из стеклянных дверей человечек, тот самый с веснушками на руках, и опять руку:
   - Пришли?
   - Пришли, - говорим, - получили ваше письмо.
   - Что же, - говорит, - едем, или нашли иную работу? Можете ли выехать завтра?
   Разумеется, мы согласны: как говорится, нам не дом подымать!
   Сказал он, когда быть на вокзале, и попрощался.
   Весь тот вечер, на радостях, проходили мы с Южаковым по улицам. Вечером здесь удивительно. Столько огней, что жжет в глазах! Народу, как Ока. И никому до кого дела. Все отлично одеты, будто и нет бедных, а у женщин походка широкая, по-мужски, и очень все гордо. Разрешил себе Южаков выпить и даже меня подзадорил, и очень я на него удивлялся, все-то ему как с гуся. Толкались мы с ним полный вечер, до одиннадцатого часу, когда закрываются все заведенья, и расходится народ по домам. Час этот здесь соблюдается точно, и весь город рано ложится спать, разумеется, кому есть где прилечь.
   А на другое утро, захвативши вещички, поехали мы на вокзал через весь город, опять на подземке. - Вокзалы тут по-другому, без особых пристроек, и поезда чуть не на улице. Там уж поджидал нас рыжий.
   Он сам взял билеты: нам третий класс, себе первый. И тронулися мы в путь.
   Всю дорогу глядел я в окно: везде ровно город, на каждом тычке завод, трубы, как лес, и страшно подумать: такое богатство! Везде народ ражий, - поля, как стол. И на каждом шагу фут-болл. Очень почитают здесь эту игру.
   Ехали с нами матросы, в вязаных рубахах, курили трубки, гоготали.
   Приехали мы под вечер на большой вокзал. Поджидал нас на платформе наш человечек, дал на трамвай денег, сказал, куда ехать, - в док.
   Вот какой оказался самый наш завод: большущий деревянный сарай с подвалом. В подвале большой котел. А кругом - сквозняки.
   Познакомил нас человечек с нашим руководителем, - большой такой дядя, молчаливый и сосет трубку. Объяснил он нам, что делать: должны мы, как в пекле, держать под котлом огонь круглые сутки, на три смены, и следить, чтобы не загоралось, мешать смолу. Объяснивши, показал свои кониные зубы и опять за трубку. Оглядели мы завод со всех концов, про себя думаем: слава богу и за это.
   Повертелся туда-сюда наш человечек, выдал нам за неделю:
   - Желаю, - говорит, - вам успеха! - и уехал.
   Узнали мы наших товарищей по работе:
   Из русских - был один моряк, безработный, человек бывалый, пройди-море, и очень себе на уме. Держался он от нас в сторонке и, видимо, не очень дорожил службой. С другим мы сошлись быстро. Был это крепкий лет семнадцати парень, очень рослый, и лицо у него было румяное, нежнейшее, как у девушки. Очень мы впоследствии с ним подружились. Была его фамилия нерусская, трудная, - Этчис, а стали звать мы его просто Андрюшей. Отец его, по происхождению - здешний, был конюхом в Петербурге, в конюшнях у знатного князя. Очень он был бедовый и никому не давал спуску и частенько бушевал против здешних, пользовался своим правом. Мы, разумеется, держались сторонкой.
   Очень он помог нам по первому разу. Нашел нам квартирку в рабочем семействе, тут же неподалеку. Домики в той части все одинаковые, как ульи в саду, все под одну масть. Так тут везде, в рабочих кварталах.
   Отвели нам верхнее помещение, спальню. А спят тут в холоду, бедные и богатые, всю зиму при открытых окнах. Положили с нас хозяева по два с половиною фунта в неделю за стол и квартиру. Оставалось, значит, нам по полфунту на свою нуждишку, - и на том спасибо.
   Хозяин наш служил на дороге, стрелочник - человек простой и приятный, к нам относился даже радушно и очень интересовался Россией. Было у него две дочери-барышни, попрыгуньи, и с ними мы подружились. Научил их Южаков нашему "Чижику", и так это у них смешно выходило, дразнили мы их "рыжими" и много смеялись. Окончили они курс в школе, но о России только и знали, что ходят по Москве медведи и снег лежит круглый год. А Южаков дразнил их нарочно.
   Стали мы ходить на работу. По первоначалу показалося трудно и болели руки, горели глаза. Очень едкие смоляные пары. Так что проходило даже сквозь платье. Руки у нас от смолы чернее стали ошметка, и отмыть было невозможно. Ходили мы на работу попарно, ночью и днем, держали в топках огонь. Скоро научилися шуровать и даже попривыкли к работе, но пугало меня здоровье. Гулял по всему сараю ветер, а мы в поту, над огнем, - и боялся я, как встречу осень.
   К городу и людям мы вскорости присмотрелись.
   Городок, - тому не в пример, - был небольшой, приморский. Всякий день приходили огромные пароходы, останавливались в доке, и шумели по вечерам матросы. Славился город (тут такой уж обычай, и каждый город чем-нибудь славен), - лошадьми, свиньями и церковными колоколами.
   И, надо сказать, справедливо.
   Таких лошадей я никогда не видывал и нигде. Спина как печь, копыта по тарелке, мохнатые, - и этакая потянет пятьсот пудов! - и думал я, глядя: вот показать бы в Заречьи.
   Попривыкли мы понемногу к жизни. Вечером по субботам ходили гулять. По субботам в городе очень людно. Подивился я, как много у них молодежи, - и все, как один, как орехи, веселые. Вечером не продерешься. И очень бойкие девицы. Даже Южаков присмирел. Ну, разумеется, вскорости завелися и здесь зазнобы, без того уж не может. Приметил я, что и "рыжие" неравнодушны, только все это у них по-другому.
   А были мы попрежнему в полном неведении о России. И попрежнему мутила меня тоска, и стало казаться, что уж никогда-то, никогда не увижу своего Заречья, что так тут и подохну, на черной смоле. Удерживал я себя от мыслей и старался глядеть веселее. Поддерживали меня Южаков и Андрюша.
   Завидывал я тогда Южакову, - тому, что всегда ему море по колено, и хоть и не будь для него никакой России, и всегда-то он был здоровенек. За эти месяцы очень я заметил, что делятся здесь русские на две различные половины: на тех, что тоскуют, и на тех, что ничего не помнят и не хотят помнить.
   Я тосковал очень.
   В то время прислали к нам на завод нового человека. Был он, как и мы, интернированный, офицер. Отрекомендовался он нам корнетом кавалерийского полка, - и с первого взгляда не полюбился он нам своею надменностью и непростотой. И впоследствии большая нам получилась от него неприятность.
   IX
   Совсем прижились мы в том городе и даже завели знакомства. Очень я стал понимать, что ко всему человек привыкает, хоть и к самой собачьей доле.
   А сказать прямо: жилось нам несладко, и из многих мы были беднее. И все, что получали, уходило, как из трубы дым. И даже завелися должишки, - я, разумеется, был воздержан, а Южаков, известно, сорил.
   Приглядывался я тогда к рабочей здешней жизни, к бытью-житью. Хозяин наш жил прилично, а по-нашему даже выдающе. У всех велосипеды, а у "рыжих" и пианино, и учил их Южаков бренчать наши русские песни.
   Целый тут рабочий город.
   И каждый человек получает газету, каждое утро чуть свет - под дверью.
   Много раз я дивился, какой это на нас непохожий народ, и какие у них закоренелые привычки.
   По воскресеньям бывали в городе митинги, и проходили рабочие с флагами. Было там особое место для митингов: площадь перед вокзалом, около памятника, изображавшего солдата с винтовкой, стоящего на большом танке. На танк влезали ораторы и говорили.
   Слышал я частенько, что говорят о России, о новых порядках.
   И опять насмотрелся я, что не мало тут бедности, только не для всех видно. Мы же хорошо пообтерлись.
   Были там лавочки, где продаются ракушки. Неопытный глаз и не приметит, после зеркальных окон магазинов, но для многих было большое удобство: и на копейку можно получить порцию. Конечно, без привычки не полезет в горло, но как попривыкнешь, даже приятно. Уважают же устриц богатые люди!
   А были и такие, что нехватало и на ракушки. Терлись они в доках, около пароходов, - матросы богатые люди, особливо американцы, и всегда от стола остается.
   Тоже вот женщины.
   Строжайший здесь закон насчет нравственности и порядка, и даже так, что ни в одну гостиницу не пустят даже с родною сестрою. Но все это пустое, и очень я убедился, что не мало тут пропащих. Южаков хорошо знал. Он и повел меня раз к такой-то, разумеется, по чистому делу, из любопытства. Был он у нее, как свой.
   Двое ребяток у нее, - два мальчика. Камин нам затопила и сейчас кофе, как добрым знакомым. А Южаков, как родня, уж знает, где что, где сахар, где хлеб, очень он перед женщинами брал этой своей простотой. С мальчишками занимался. Познакомился и я, - козу им пропел, нашу русскую песенку, что мне певала мать. Стоят ребятки тихонько у меня в коленях, примолкли: ребятишки-то везде одинаковы. - "Где же, - говорю, - ваш отец?" - А она уж давно на меня от огня поглядывает, видит, как я с ребятишками. - Отец - говорит, - далеко, три года, как на дне моря! - "Что же он у вас был моряк?" - Моряк, моряк, - говорит, - королевского флота, погиб в сражении с германцами! Поглядел я на нее: простая женщина, немолодая. А тут больше матросы, эти не очень разборчивы, да и любо им после моря такое домашнее, чтобы с кофейничком, да с ребятишками, да чтобы побольше было похоже на родимый дом. Потом я узнал, что бывает и так, - загуляет какой-нибудь после австралийского рейса, заберется, получивши деньжонки, и уж не выходит, покудова не проживет последний грош, пользуется семейным теплом, - а потом опять в океаны, на чортово бездорожье.
   А мне та женщина очень полюбилась, и стал я к ней заходить, попросту, без мыслей. Ребятишки ко мне привязались. Носил я им подарки, и она ко мне привыкла, и стал я у нее, как дома. Теперь как вспомню: большое мне было в те дни облегченье! И хорошо мы понимали друг дружку. Теперь-то я хорошо знаю, что бедный бедного сознает без слов.
   Русских в городе, сказать, почти не было. Стояли в доках два парохода, русские, без команды, еще с военного времени, ходили слухи, что забраны они за долги России. Был в городе прежний русский консул, - сам иностранец, женатый на русской. К нему я захаживал, познакомил он нас с женою, очень благородная дама, - но как-то уж тогда я стал очень стесняться, и руки у нас были черные, в смоле, и даже в освещенный магазин заходил я робко, и куда мне было проще с тою женщиной, вдовой моряка. И перестал я к ним ходить.
   Однажды пришел к нам человечек, очень худой и весь какой-то молочно-белый. Заговорил он по-русски, но так, как говорят здесь многие русские люди, давно отвыкшие от России: с особым акцентом. Совсем он не умел улыбаться.
   Рассказал он нам, что из России, из Новгородской губернии, портной, что пятнадцатый год живет здесь, имеет маленькую мастерскую, а фамилия его Зайцев. Звал он нас к себе и обещал познакомить со здешнею рабочей молодежью. Удивил он меня своей верой в Россию и большим упорством.
   - Пошел я к нему в воскресенье, в мастерскую. Южаков, разумеется, улепетнул по своим сердечным делам. Встретил он меня уже одетый, и сейчас же мы пошли на собрание. Привел он меня в помещение, в "холл", где сидели на стульях люди, и барышня за столиком продавала значки. Стал я слушать. Говорили больше о России, о том, что в России теперь свобода и хорошая жизнь. Что надо и здесь ожидать такого, что скоро поймут, и многое ждут от России. В конце он познакомил меня со своими, объявил, что я русский, и мне пожимали руки. И когда мы вышли назад, он опять говорил мне о России и также ни разу не улыбнулся.
   Интерес к России у рабочих немалый.
   - Раз даже вышел с нами такой смешной случай. Затащил меня Южаков в кабачок, около доков, где больше рабочие. Я почти не пью, а так разве пива. А кабаки тут на особенный лад, и в каждом на три отделения, как бывало в наших трактирах - для простых и чистых. Пиво одно, а цена на пиво различная, и в "дворянской" стакан дороже на одну копейку. Зашел я из любопытства. Была суббота, день общей получки, и народу - труба, продохнуть невозможно, все как есть прямо с работы, в рабочей одежде. Очень я заинтересовался и стал наблюдать. А пьют здесь потихоньку, и столиков в кабаке нет, - ставят стаканы на особую полку, над головами, или просто себе под сиденье. Водку пьют из стаканов, на самом донышке, остальное же доливают водою. Южаков, разумеется, потребовал по русскому обычаю, взял зараз три стаканчика и вылил в один, на общее удивление, и скоро пришел в обычное свое состояние.
   Нарочно я оставался при нем, чтобы удержать от неприятности. Присел я в сторонке, смотрю. Захотелось мне кое-чего записать (привык я во время плена, в одиночестве, записывать свои мысли), вынул я записную книжку, пишу. Поднял голову, вижу, - смотрят, и сразу же отвели глаза. Стал я писать и опять, чувствую, смотрят. А я уж знал, что большим неприличием почитается здесь любопытство, только, видно, очень их заинтересовало. Один, что поближе, не выдержал, спрашивает:
   - Скажите, пожалуйста (тут у них так-то все, и отец сыну говорит "вы"), - скажите, говорит, пожалуйста, вот уж сколько лет я хожу в самое это место и ни единого разу не видел, чтобы кто-нибудь тут занимался писанием. Вижу я, что вы иностранец и по рукам признаю, что рабочий. Очень меня интересует, не будете ль вы из России?
   - Да, говорю, я - русский, из России.
   Тогда он так-то торжественно поднялся, приподнял шапчонку и крепко пожал мою руку. Другие, кто слышал, тоже подошли и очень серьезно мне руки:
   - "Бол'шевик!" "Бол'шевик!"
   Кончилось, разумеется, недобром.
   Перед самым закрытием Южаков наскандалил. Тут у них точное правило: закрываются кабаки в десять, а за пять минут хозяин подает свисток, и тогда, кто как бы ни был, спешат допивать свое. Тут-то и нашумел Южаков:
   - Как так, почему, когда самое время, и я только промочил горло!
   Очень он задорный пьяный. Стал я его уговаривать перед хозяином извиняться, - не тут-то было.
   Ну, думаю, не быть добру.
   Так оно и вышло, вышел хозяин преспокойно, как был с засученными рукавами, полыхнул в свисточек, пришли двое - и так-то ловко Южакова под ручки, особым приемом. Дорогой вижу, когда идет Южаков смирно, - отпустят, как только забушует, опять поприжмут руки, навыверт, даже зубами скрипит. Вижу, вынимает он из кармана серебряную монетку, дает полицейскому, - а тот, что постарше, взял преспокойно, положил в карман и под козырек:
   - Благодарю!
   Отпустить же не отпустили. И уж на другой день, в обед, явился Южаков помятый, скалит зубы, - оштрафовали его за веселость на полфунта.
   А ему как с гуся:
   - Это, - говорит, - гулял я за счет его величества короля!..
   X
   Большая неприятность вышла у нас с "корнетом".
   Был он человек гордый и всегда держался в особицу. Поселился он по первоначалу с нами, в одной комнатушке. Был у него единственный костюмчик, серый, сшитый по-модному, на одной пуговке. И каждый свободный вечер, собираясь в город, по часу, бывало, сидит перед зеркалом. А личико у него было маленькое, птичье, и пальцы на руках конопатые, ноготки плоские, начищал он их порошком.
   Хорошо он знал языки и умел держаться со многими. Дома же у него постоянно был беспорядок, и любил он поваляться в постели, и все-то у него вверх дном. А я еще в плену хорошо подметил, что очень часто - чем человек попроще и воспитания небольшого, тем больше следит за собою и в большей живет чистоте. Каждый вечер изливал он перед нами свою душу, рассказывал о своей прежней жизни. И, разумеется, пришлась ему не по вкусу работа. А главное смущало, что портятся от смолы руки, и выходил он на работу в перчатках.
   Посмеивался над ним Андрюша, а мне, сказать правду, было жалко.
   С Андрюшей и получилось у них столкновение.
   Вот как все вышло.
   По осени рассчитался с завода моряк, поступил на пароход, на службу, - в Америку. В Америке он жил раньше, и давно была у него мыслишка. Тут многие об Америке мечтают, и для многих она, как небесное царство.
   Только и попасть туда, как в небесное царство.
   А я давненько приметил, что многие русские, поживши в Америке, потаскавши американский хомут, как-то пустеют, точно уходит душа, и все-то у них ради денег. Разумеется, не все так-то, но много я видел таковских.
   Пришел он перед отъездом прощаться, принес бутылку. Был он довольный, в новом костюме. Посадили мы его внизу, в общей комнате, у хозяев: тут такой уж порядок и в спальню гостей не приводят.
   Угостил он нас водкой и понес про свою жизнь:
   - Очень я обожаю Америку, я десять лет в ней безвыездно прожил и только расстроила мою судьбу война, - я, - говорит, - там жил прекрасно, и у меня даже лежал капиталец.
   Сказал я ему:
   - Как же, - говорю, - для вас Россия?
   Он усмехнулся, повел усом:
   - Что ж Россия, Россия по мне хоть и не будь!
   Сидели мы все вместе, у камина за маленьким столиком. А корнет поковырял в камине щипцами и говорит нам этак, с улыбочкой:
   - Правильно, - говорит. - А я на Россию...
   Очень грубо сказал, по-солдатски. Я полагаю, от глупости он, не подумав, но из этого и вышла самая неприятность. Поднялся вдруг Андрюша. - я только и успел заметить, что был он весь красный, и не успели мы его удержать, - так-то хлестко корнета по щеке!.. Потом по другой!.. Очень получилось все неприятно, такой парень-порох. Убежал тогда корнет наверх, зарылся в одеяло, а мы остались.
   Нехорошая осталась у меня о том дне память. Попрощались мы с моряком сухо, а я долго после того думал: какие есть люди и, видно, никогда-то не поймет человек человека.
   Большая завелась с того дня между нами неладица, и смотрел на нас корнет волком, не говорил ни слова. Большого мне досталось труда, чтобы помирить их, но зло так и не вывелось, и уж впоследствии пришлось нам за него поплатиться.
   В самое-то время довелось мне в утешение познакомиться с одним русским, и навсегда у меня осталась добрая о нем память, хоть и видел я его совсем недолго и не знаю, где носит его теперь судьба, и пришлось ли сбыться его заветному желанию. Довелось мне тогда на нем убедиться, что не одинаковы люди, и нельзя всех класть на одну мерку.