Люблю декабрь, январь, февраль и март,
Апрель и май, июнь, июль и август,
И Деве я всегда сердечно рад,
И Брюмерам, чей розовый наряд
Подчас на ум приводит птицу Аргус.
 
 
Теперь зима в саду моем стоит.
Как пустота, забытая в сосуде.
А тот, забытый, на столе стоит.
А стол, забытый, во саду стоит.
Забытом же зимы на белом блюде.
 
 
Повой, маэстро, на печной трубе
Рождественское что-нибудь, анданте.
Холодная, с сосулей на губе,
Стоит зима, как вещь в самой себе,
Не замечая, в сущности, ни канта.
 
 
ЗАПИСКА XIII
Валдайский сон
 
Накануне первых звезд
От угара плачу —
Мерзни, мерзни, волчий хвост,
Грейся, хвост собачий.
Дрыхнет Кот у очага
И храпит немного,
Из худого сапога
Вылезает коготь.
Снится этому Коту-
—Воркоту Валдая:
Сидят волки на мосту,
И Кот рассуждает:
Если б я Собака был,
Я любил бы Волка,
Ну, а если б волком выл,
По Собаке б только.
Погляжу ли из окна,
Из другого ль гляну —
Вся в снегу стоит сосна
На снегу поляны.
Идут ведьмы на погост,
О своем судача:
Мерзни, мерзни, святый хвост,
Грейся, хвост чертячий.
Все сине. И вся синя
Слюдяная Волга,
Едет Пес по ней в санях,
Погоняя Волка.
 
 
ЗАПИСКА XIV
Подледный лов
 
Ни рыбы-севрюги в реке не живут,
Ни рыба-хаулиод.
Чего ж я, как рыба-удильщик, тут
Раззявил над прорубью рот.
 
 
А ты бы, дядя, домой хромал,
Потехе, как говорится, час —
Зари обремканной бахрома
В Европу завесила васисдас.
 
 
Отзынь, Запойный, на три лапти,
Отбрил я себя сам,
Не лепо ли бормотухи хватить
С хлебной слезой пополам.
 
 
Кого это там еще Бог дает —
С лампою, на коньках…
Никак Алладин Батрутдинов идет,
Татарина шлет Аллах.
 
 
Ну ты и горбатый средь наших равнин,
Хирагра тебя еры,
На кой тебе лампа, чуж-чужанин,
В дремучие эти поры?
 
 
Якши, мармышка, поймал ерши?
Проваливай, конек-горбунок,
Ты есть наважденье, хвороба души,
Батрутдинов сто лет как йок.
 
 
Упал в промоину, катясь в кино,
И хоть выплыл, да через год:
В карманах чекушка и домино,
И трачен рыбами рот.
 
 
Выловили — не припомню числа —
Дед Петр и Павел-дед.
Чекушку распили, забили козла
И вызвали кого след.
 
 
Умчался. Право, такой стал плут.
А был — честнейший бобыль.
Ни рыбы-химеры в реке не живут,
Ни рыба, к примеру, горбыль.
 
 
ЗАПИСКА XV
Архивная
 
О, как мне душно будет
Когда-нибудь в пыли
Архива, его полок,
Эх, скушно будет мне.
Однажды и в пенсне
Нагрянет архивист.
Во мне он станет рыться,
Копаться, разбираться
В каракулях — найдет:
Рисунок и портрет,
В кунсткамеру билет,
И среди остальных —
Записку эту вот
И о себе прочтет.
И он смеяться станет:
Ха-ха, на весь архив,
Охотник архаичен,
Беда как неприличен,
Однако прозорлив.
И как он счастлив будет
Находкою своей.
И будет, просто будет,
А я-то уж не буду,
Ни в праздники, ни в будни,
Но как мне вечно будет
От времени вдали,
Вдали от обязательств,
В стесненье обстоятельств,
В удушливой пыли!
 
 
ЗАПИСКА XVI
Стих о прекрасной бобылке
 
 
Над кофейника носиком пар,
Словно капитулянтский флажок.
Нацеди кофейку, мой дружок,
Восхитителен этот навар.
 
 
Повевай, про Бразилию весть —
Аромат, что премного воспет.
Не беда, что бразильского нет,
Хорошо хоть с цикорием есть.
 
 
Нас так балует мало судьба,
Что и цикорию рад, как эрзя,
Ведь не сами ль мы чей-то эрзац,
И не наше ли дело труба.
 
 
Посему, не взирая на то,
Что бобылок прекрасных — полно,
Объявляю, что мне все равно,
Кто мне штопает шарф и пальто.
 
 
Оттого, хоть из лести не сшить
Лисьей шубы, скажу не тая:
Ты прекрасна, бобылка моя;
А портрет — так с него же не пить.
 
 
Неспроста перочинный вострю:
Близок ангела день твоего,
Подарить не придумав чего,
Шкуру вепря тебе отмездрю.
 
 
Завари же в преддверие тьмы,
Полувечером, мнимозимой
Псевдокофий, что ложнокумой
Квазимодною даден взаймы.
 
 
ЗАПИСКА XVII
К незнакомому живописцу
 
Старина! как сербу чизма
Из Хорватии тесна,
И как милая отчизна,
Или собственная тризна,
Зачастую нам скучна,
Так и наша укоризна
Вам, художникам, нужна.
То ли спутал ты, дружище,
Впечатленья от веков,
То ль писал ты Городнище
Совершенно без очков.
Ибо ловчие в кафтанах
И немодных башлыках
Мне по крайней мере странны,
А тем более — в чулках.
И не кончится забава
Ни добром и ни бобром,
Если выйдем мы в облаву
Не с берданкой, а с багром.
На котором, между прочим,
За спиною у стрелка
Все качается, всклокочен,
Образ волка-тумака.
Обстоятельства же наши
Ты повапил, словно гроб:
Позлащенные ягдташи
Сторонятся здешних троп.
И чресчур благообразны
Три красотки кубаре,
Опаляющие праздно
Поросенка на костре.
Мастер мой, та дульче вита
В осененье острых крыш,
О которой всей палитрой
Ты столь искренно скорбишь,
Перешла, быльем повита,
Но вороны те же; кыш!
Тем не мене — взор пирует,
Кинь его туда, сюда:
Приворотное чарует
Зелье неба, снега, льда.
В пору сумерек щемящих
Конькобежцев визг щенячий
Раздается вдалеке —
На прудах и на реке.
Был бы я купец какой-то,
Полотно бы закупил
И повесил бы над койкой —
Лег и сам себя забыл.
Но поелику пропойца,
Куплю зелена винца
И узрю твой жанр в оконце,
Из-под пятого венца.
Вот она, моя отчизна,
Нипочем ей нищета,
И прекрасна нашей жизни
Пресловутая тщета!
 
 
ЗАПИСКА XVIII
Преображение Николая Угодникова
(Рассказ утильщика)
 
Нет, не даром забулдыги все твердят,
Что по Волге нет грибов милей опят,
И напрасно это люди говорят,
Что водчонка — неполезный очень яд.
Это мненье, извиняюсь, ерунда,
Нам, утильщикам, без этого — никак.
Предположим, даже примешь иногда,
Но зато преображаешься-то как.
Раз бродили-побирались по дворам,
Выручайте Христа ради-ка гостей,
Выносите барахло и прочий хлам,
Железяки, стеклотару и костей.
Пали сумерки, и снег пошел густой.
Не бреши ты, сука драная, не лай.
Мы направились к портному на постой,
А с нами был тогда Угодник, Николай.
С нами был, говорю, Угодников-старик,
Поломатый, колченогий человек.
Мы — калики, он — калика из калик,
Мы — калеки, он — калека средь калек.
Нет у Коли-Николая ни кола,
Лишь костылики. И валит, валит снег.
Непогода. И галдят колокола,
И летят куда-то галки на ночлег.
А летят они, лахудры, за Итиль,
В Городнище, в город нищих и ворья,
А мы тащим на салазочках утиль,
Три архангела вторичного старья.
Час меж волка и собаки я люблю:
Словно ласка перемешана с тоской.
Не гаси, пожалуй, тоже засмолю.
Колдыбаем, повторяю, на постой.
А портняжка при свечах уже сидит,
Шьет одежку для приюта слепаков.
Отворяй давай, товарищ паразит,
Привечай уж на ночь глядя худаков.
Как засели дружелюбно у окна,
Ночь серела — что застираны порты.
Не припомню, где добыли мы вина,
Помню только — насосались в лоскуты.
Утром смотрим — летит Коля-Николай:
Костыли — как два крыла над головой.
Обратился, бедолага, в сокола:
Перепил. И боле не было его.
 

8. ЗАИТИЛЫЦИНА

   Зачерпнул я, читайте, сивухи страстей человеческих, отведал гнилья злообразных обманчивых жен, и отрава едва не придушила меня. Сумерк длился, и морок был, а на рассвете открылась, как рана, неутишимая алчеба по чистому, по незамутненной воде. Препоясался я чем попадя и пошел, выражаясь условно, на самую глубь, юля. Что есть счастье, и что есть несчастие, милый Вы мой? Не пасуйте, ответ незатейлив: счастие — это когда оно есть. Но не сетую, перемелется. Отзвеним неточеными, отболим кумполами дубовыми, отдурим и отпляшем, и отчалим однажды по утрию в Быгодождь. То-то пито будет во имя нас, то-то слез лито, то-то воротов понарвут друг другу приятели на девятый день. Прежде мы провожали, плывя в челноках шумно, а теперь другим пировать следом в стругах, нам же тихо лежать на переднем подошвой врозь. Сам Погибель Фома ради такого случая стариною тряхнул — за весла сел. Он грести-то гребет, но и карманы нашего парадного обмундера обшаривает втихаря босиком. Зря стараешься, дорогой, до тебя все прорухи обчистили, ни махорины нет. Что Вы, что Вы, не сетую — станет мука. Много бродил я, трудился и выбивался из жил, обаче более бил баклухи. Взматерел я и выстарел, залоснился и вытерся, как в обиходе хомут. Тертый калач прошлогодний я сделался, мозоль и хрящ, а не вечор ли был сдобою. Обернусь, заломя треух, оглянусь на себя, поспешающего в рогожке пестрядинным путем — высоко мне там, близко к Боженьке, там славно мне. Залюбуюсь. Кто я, спрашивается иногда, и кому. Брат и сват я кому-то, кому-то кум, а бывает, что вовсе зять — ни дать и ни взять. Но бывает — никто никому, сам себе лишь, и то не весь. Ныне — пройда и бражник, валюсь в лопух, завтра — лунь я болотный, кычу совой в бору. А просплюсь — и пророк опять. Это что еще, вот когда-никогда путем пестрядинным точить иду: стал Точильщик, кустарь посторонних солнц. Там, по правую руку. Стожары-пожары горят, тут, по левую, — Крылобыл, косолапый стрелок, пули льет. Позади у меня Медицинские Сестры, впереди — Орина-дурина и чадо ее Орион. Много бродил я по мироколице и много созвездий определил. Есть созвездье Бобылки, только не разбираю, какой, есть Поручики, Бакенщики, Инспектора. Есть Запойный Охотник, заводной в миру бузотер, мужик правильный — жаждой неугасимой, удалью исключительной до кимрских кожевенных слюз включительно пресловут. Пишет нечто, листает -позвольте ряд мыслей выдержать? Не превратно ль, доказывает, вино сего года в старую бочку лить, разорвет оно ее по всем швам, искарежит вещь и, что обиднее, само вытечет. Добрый, добрый совет, возразить нечего. Единственно — не про нас, не про нашу Заитильщину небогатую он, ибо как бы это нам винища столь себе раздобыть, чтобы всю бочку — без разницы, новую там или б/у — затарить враз, на какие, с разрешения усомниться, таковские. Куда полезнее иной там урок. Нечего, учит, приставлять целые заплаты к тряпью рваному — неказисто. А потом — целое-то к чему раздирать. Вот это — про нас, это мы понимаем. Но, признаться и оно ни к чему как-то фактически, ведь имеем ли новое что-нибудь среди хламоты нашенской. И еще один случай произошел. Сеял, якобы, сеятель. Неясно, где — на Рунихах, на Лазаревом ли Поле, у Бабкина ли Креста. Тоже было; сошлась одна богаделка с Зимарь-Человеком в лесах — и Кондратий ее с испугу хватил. Постепенно находят. Очи у нее ворон выклевал, грибки в туеске червячек поел, а бор как стоял — так и стоит вокруг, пока не сгорит. И вкопали на той поляне на память крест. Сеятель же одно зерно при дороге бросил, другое на камни какие-то уронил, третье в чертополох, и лишь четвертое более или менее удачно поместить ему удалось. Итого, одно зерно кречет усвоил, второе — коршун, иное — перепела. А вы как думали? Им продовольствоваться хочешь-не хочешь, а тоже крутись. Зато четвертое взошло с грехом пополам и выдало ни с того ни с сего урожай непомерный — сто зерен. Почитал я ту книгу охотникову и осознал: перемелется. Не волнуйтесь, наблюдается посреди нас и созвездие Пожилых. Если снизу смотреть, два локтя Вы повыше располагаетесь Зимарь-Человека звезды. Словно пригоршня светляков Вы. Тот же светит, как крупный фингал впотьмах, хоть на поверку и мухортный. Егерь данный как личность в обычных летах, но сам собою видный, заметный. Оспа портрет ему слегка изменила, еще — дробью охота его потратила, нос — морозом, вином нажгла, а лис ему бешеный ухо отгрыз: понимаем ту бабушку. Вижу — Зимарь супругу теперь губить повез, не вытерпел, Даниилы мои с Гурием-звероловом под городом воскурили, беседуют, а Илья Дзынзырэлла в отхожей местности старшой объявил: жадаю ракушек твоих, мне их побольше давай, соль и спички имеются. Всюду сумерки, всюду вечер, везде Итиль. Но там, где Зимарь-Человек телегой скрипит — заосеняло с небес, у коллег в Городнище завьюжило, а на моей Волка-речке — иволга да желна. Поступаю, как старшая велит, и вступаю по колено в волну. Набиваю суму переметную я битком и развожу костерок. Слышу — мастера в декабре под горой гудят. Речь у них, главным образом, про Петра, недостаточно ясно точильщикам, что с ним такое. Возвратился тогда Егор к сидням на косу и сказал им, что нету ему после той дамы развеянья от бытия ни в чем, хоть вешайся. Те утешать: повеситься ты всегда успеешь, спорить лучше давай. Спорить так спорить, Петр, заядлый, согласился тотчас. Знаешь ли селение Вышелбауши? Знаю, завод лесопильный там, как бы, работает. Верно, давай мы, значит, спорить пари, что не спроворить тебе оттуда хотя бы одну балясину, а когда и спроворить, то слабо тебе на ней удавиться, слабо, вряд ли, пожалуй, удушишься ты на ней, запасуешь, кишка тонка, и так далее. Это сидни Петру на косе говорили, это они, сидни, твердили Федору, а у Ильи дело к ужину, ракушки на угольях пеку. Скис ветерок и рябь на воде ли, в душе ли на место вся улеглась, и соловей тут в ужовниках пули льет. Кто про завод — я про фабричку. Голос был мне: имей в виду, учредят в грядущие сроки фабричку при устье Жижи-ручья, не какую-авось, так себе, а пуговичную. Как учредят, как запустят, да как пойдут пуговицы изготовлять — так сразу застегнутые все станут ходить наглухо. И потребуются перламутры в количествах — только подтаскивай. И откроют при фабричке точку, но не коньков, а приемную, и начнут от населения всей державы ракушки брать, ибо довольно-таки в них перламутров скрывается. А кто более остальных полезного сдаст, того фабричка челноком подарит. По-хорошему тебе говорю, голос был, не ленись, собирай сокровища. Много бродил я и много ужинал, ракушек опустошил — несть числа. Створок порожних, благоустроенных ладошек нищенских на манер, створок бесценных, с исподу матовых, припрятал -страсть. Прятал открыто, разбрасывая по земле, потому что вещь, на виду лежащая, — она укромней всего лежит. Так что Вы, эту тайну выведав, чур-чура, не приходуйте перлы мои, буде обрящете. Ну, в руках повертеть -повертите, запрещать не хочу, но повертели — и кладите назад, где взяли, иначе Карл у Клары украл кораллы получится. Настоящее прошу передать по команде, чтобы усвоили, табакуры же в первый ряд. А то моду взяли — все под пепельницы приспосабливать. Ужо им, настанет, знаете, ли, некоторый день. Как завижу — баржи с пилильщиками поволокли бревенчук пилять, то хватаю мешок поуемистей да поцелей и чешу торопливым аллюром по бивуакам старопрежних пиров. Соберу, сдам по адресу — ладья моя. Не худой, все заметят, Илья себе челночек прикукобил, не так себе. А вы как думали, я скажу, полагали — лыком я шит, дулей делан? надеялись — мякина у точильщика в котелке? Нет, завистники, нет, нехалявые, это лишь с виду я юноша немудрой, понарошке только к навозу жмусь. Светлое будущее у меня настанет тогда с яликом личным. Вот когда мы за ягодами лесными в Заволчье повадимся, грибники ль записные. А то я приглашаю радушно, а с транспортом напряженка. Все же верю — в свое время и на ту сторону попадем, давайте лишь выдержку отработаем. Сапоги, повторяю, достаньте — кровь из носу, крапивой щиколки обстрекать по лощинам — пара пустяков, да и змея в буераках держится. Да, и дождевик прихватите, вдруг дождь. Здравия желаем, долговязый Вы мой в макинтоше и в кепаре, залезайте, корма скучает по Вас. Мяты, медуницы, болиголова я там подстелил, чтобы Вам пахло недурно, чтоб ненужный запах отбить. И отчаливаем, наконец, с прибаутками и с козьими ножками на губах. Верней, Вы в последний момент закапризничали, отказались — и я в одиночестве отвалил. Отвалил я пошляться в свои мировые орешники, которые завещал мне однажды осенью один старожил. Завещал, показал, а к весне отойти предпочел он к умершим. Но орешники действительно хоть куда, в гранке каждой орехов, что у приблудной козы, не в обиду ей будет сказано, под хвостом катяхов. Правда, к стыду моему ни разу я после имение это недвижимое не навестил. Что за притча, зачем я туда не направлюсь уже на артельском челне? А затем, что пропили мы артельский артельным же способом раз двадцать пять. Пареной репе подобен, но всякую снасть или живность дозволяет пустить в оборот не единожды. Нету денег порой; ничего, дело ихнее, зато есть кот. Не у нас, понятно, точильщиков, нам ни к чему, мышь железа пока не кушает, у мельника, видите ли, имеется кот. И прикидывается один из шатии перехожим каликою и переходит к мельнику на бугор: какое это село тут будет у вас? Не обессудь, Малокулебяково, мол. А я думал -Мыломукомолово тут будет у вас. Нет, Мыкомулоломово — песня давняя, Мыкомулоломовым мы прежде звались. Хм, а Милокурелемово в таком варианте где? Малокулелемово, рече, в другой стороне совсем, у нас мало никогда не кулемали. И покуда он с мельником чепуховину эту мелют, пролазы наши за амбаром кота караулят с мешком. Кличет мельник на туманной заре ангорца сибирского, бродит, зычный, по-над Итиль-рекой, а тот — далече. Не дрейфь, растяпа, в добрые руки починщики его сбудут с рук. Сразу и новая смена рукава засучает. Верю, и сотрудники не подведут, мурлыку у покупателя со двора сведут тем же способом. Сходственная катавасия наблюдалась и с челноком. Не скажу теперь, у кого мы его впервой утянули, слишком событие удалено, да и не суть это важно. Замечу только — сплавляли затем многажды и регулярно и тоже всенепременно понятливым. Напоследок, однако, срезались, осрамились, загнали весьма безответственному. По совершению купчей, после заката, в куриную слепоту возникаем как тать у прибрежных колов, где по сведениям прогнозов сударь сей лодку нашу намеревался держать. Смотрим -нет плоскодонки, лишь груда щепы лежит. Выясняется. Меж тем, как мы с беднягой торговлю вели, у него как раз баньку обчистили. Ковш забрали, мочало, обмылок и казанок. И сетку заодно выдрали из ручья, поскольку баня та при ручье. Егерята промыслили, сомнений на этот счет не лелеем. И когда покупатель приплыл на обнове домой и обнаружил ущерб — он тогда весь затрясся. Зачем смеешься, черемисы одни спросили, посиживали невдалеке, за воротник закладывая: что ли весело? Как же мне не смеяться, Вася этот -потому что это был он — отвечал. Как же мне не смеяться, он отвечал, сквозил мне в буреломе судьбины разъединственный огонек — мережа дыра на дыре, и мечтал в рыбаки податься, дощеник все желал прикупить. И проследите: то челн уке — снасть э-э, а то челн э-э — снасть уке, ее выкрали. Нет, неправильно Михей Марафетин учил, будто всякий ставит брату своему сеть; здесь картина обратная: ты, брат, ставишь, а брат твою сетку тащит. И сотвори Василий топор и поруби наш струг за ненадобностью в ликованьи сердешном. Вот и обезлодили мы на старице лет, прогуляли ушкуй свой артельным путем безвыгодно. Как же, говорит, не смеяться.
 
   Все-таки, положим, Фомич, промыслили мы с Вами посудину. Снарядились, достали и сапоги, и лукошко, и плащ; и что характерно — я отвалил, а Вы воздержались. Я всполошился: загрипповали, хвораете? Нет, здоровье по норме, хлопоты просто по службе наметились — с письмишком твоим спешу ознакомиться, а грибы мои, к сожалению, меня подождут. Истина Ваша, синица верней журавля; ознакомьтесь, вселите надежды великодушно. Отпихнулся чем водится — и пошел жуком-водомером безвредным рывками ширь мерить. Точно как чибисы уключины плачут, ничуть не смазаны. Замечаете, погодка установилась — шепчет, давешней не чета. Не стрельнуть ли у Вас по этому случаю двоечку папирос, одну в зубы, вторую за ухо, про запас. Лепота невозможная. Бор -красный, лес — лис с подпалинами, Итиль — медом потек перламутровым -ложкой ешь. И вода просвечена, что луной, и ведомо-неведомо пустылок на дне, и нашлепку любую читаешь ярлычную запросто, как сквозь прилавка стекло. Поднырнуть бы, собрать бы сосуды бесхозные — да в Слободу. А? Что Вы, пустые мечтания, глубоко непомерно, а вовсе не водолазы мы. Вот пиявкам -доступно, сосут. А караси-то здесь где, ерши эти самые? Пригляделся -кемарили в ямах, в тени берегов, под корягами, и Орина плыла надо мной, ляжки ее разводя по-лягушьи, совсем. Будто в зеркале плыла она наверху, будто блазнилась, и волосы длинные тянулись, как тина вдоль боков и спины, груди же — чтоб не соврать — ходили парой крупных линей меж рыб. Из далекой близи моей мог без зазрения совести впечатление от женщины получить, и рассматривал всю, поскольку хватало воздуху, а когда не хватало -выплыву, подышу и назад. Статью своей разбитной нарочито гусей дразнила в Илье, но характер держал, не давая нервам амнистии, и терпенье хранил горделиво — дразни-дразни, нам, сиротам, не привыкать, мы вытерпим. Но поимей в виду: как набью я оскомину долгой мольбой, как принужу тебя, курносую, по всем статьям — уж попарю я, паря безродный, корягу плоти моей бессовестно, поманежу, как следует быть. Что ракушек касается, то и они, они тоже там были раскиданы. Эти просто раскиданы, лежали, отсвечивая, иные ползли старательно, не известно куда, и при том оставляли на грунте податливом, зыбком такие следы, будто Горыныч наползал их, тонины небольшой. Спички и соль, намекаете, имел ли я при себе? Не совсем: в числе остальных специальностей находились в одеждах, а те, в свой черед, в скабиозах, в чапыжниках. До искалеченья — и даже поздней — до той бобылочки вплоть, которая пистоны позастрочила намертво, дабы руками я попусту в карманах не шуровал, все достоянье хранил я обычай прадедов там содержать. Ныне манатки складирую частью в суму, частью в пустую штанину подвязанную — комфорт. Не было бы, говорит, удачи, да неудача была. Ну и вот. Что предсказывал я Орине в уме — то и сделалось. Навещаю по старому стилю того же июля числа, понимаете ли, двадцатого, у Ильи именины, а у нее выходной отгул. Неужели в апартаментах торчать — айда пошляемся. Пятый час. Воздух стыл его слабый, трогательный, но ляги, поди ж ты, расквакались, как ненормальные, зачуяли настроенье мое. Было мелочью рублей при себе четырнадцать, на станции с утра насшибал. Из них под платформой только обрел до рубля — растереха еще у нас пассажир. И вообще красота под перроном, уютно — коптишь, покашливаешь, и всем на тебя наплевать, где ты есть, или, может быть, кто. Наоборот, ты сквозь щели меж досками любопытствуешь и провидишь все досконально; некоторые, к примеру, барышни вообще почему-то без нижнего. Ну, и Орина аванец накануне взяла — гуляй, рванина. Был-имелся в те хитрые годы как годы трактир-не трактир, лабаз-не лабаз, а давай читать забегаловка. Отстояла она от бараков — рукой подать, ближе близкого, фрамугами лупилась на тракт. Отоварились — и приютились за дамбой, в акациях, в самой дреме. Оре я, как не нами заведено, лапсердак подстелил, сам — просто так. Закусили; таранка азовская вяленая, третий сорт, — та и сейчас перед глазами стоит. Спели, попели, потом я несколько рискованных приключений на память привел. А замолаживало, гроза от хранилища заходила, и пожалел я об этой затее своей, потому что достали нас — прямо достали квакухи хором большим. Мыслил я тучи вспять завернуть, да лень одолела, назюзился и размяк. Бог с ней, думаю, пускай гремит, скрытная вода в облацех, авось пронесет. Ан пролилось. На поляне пристигло нас, у самых качель. Поугрюмело все, зашаталось, закапало. Побежали, торопит. Сама на берег влечет. Там карбас перевернутый ничейный на гальке валялся ничком, и рогатина невысокая его подпирала под обечайку, чтоб можно было подлезть. Спички подмокли, но кремень и огниво не отказали — трут подпалил я в момент. Щепок хрустких и гильз отработанных папиросных — всякой горючей мелочи нашлось в избытке; сварганился огонек. Озарило прекрасно светом этим Орину, осияло заодно и Илью, и пошли по обводам шершавым тени наши ходить. Шел бабай по стене, нес семеро лаптей, и себе, и жене, и дитенку по лаптенку, я ей, помню, сказал. Хлынь обшивку когтит и когтит, а нам — сухо, беседуем, на ветоши прилегли. Посвятил ты меня в свои случаи, подруга мне говорит, а желаешь — и я тебе что-либо поведаю.

9. КАРТИНКИ С ВЫСТАВКИ

   Друг семьи, разъездной чиновник, чьи предки, сицилианские негоцианты, прикатили когда-то в Россию за партией tarantasos и на обратном пути навечно застряли в непролазной грязи где-то меж Конотопом и Сызранью, и чей портрет блистает отсутствием в экспозиции, принимает участие в нашем герое. Когда последний, по выражению первого, входит в действительный курс респектации, чиновник рекомендует юноше пуститься по своим стопам и составляет ему протекцию для поступления в разъездное училище. Судьба художника была решена. Лик его, наделенный приметами изысканной чувственности, выделялся из лиц остальных наездников ясной высказанностью характера и томнооко и полногубо реял над кавалькадой. Физиономии же однокашников были посредственны, уши у многих, словно бы для того, чтобы лучше улавливать цокот копыт, безнадежно оттопыривались. Из окон класса всякий час -река-клоака, и зачастую восторженный отрок дерзает морячить по ней на монструозном корыте. Как неотвязно за лопастями весел тянется и бумага, и тина! Янко не боится ни ветра, ни волн, вырастет — очнется в сумерках бытия кухмистером скользкой от сала кухмистерской. Методическое помешивание черпаком, коловращение скверно пахнущих жиж вдруг живо напомнят картины беспечной давности, пору лодочных одиночных гонок с самим собой -воспаленным, мозглявым, когда по утрам хари окрестных строений обморочно зияют в грязно-желтой больничной мокроте окраинных растуманов и та — верно, рябая и гнилозубая — девочка за фанерною перепонкой, собираясь в свои дефектологические университеты, хнычет над рассыпавшимися по полу школьно-письменными принадлежностями и поет безмотивно и нескончаемо -дождик-дождик, перестань, я поеду в Арестань: одиннадцатилетняя, заячьегубая, пьянозачатая, — а ты на заре своей бедной юности просыпаешься, обсыпанный цыпками и лепестками белил, отлетевшими от потолка, просыпаешься, стараясь понять: ты ли это или кто-то другой просыпается тут и не знает: он ли это или кто-то другой, например — тот же ты, но такой же затурканный рахитос просыпается здесь, обреченный невзгодам малокровного дня, а мать шелестит газетой, шуршит плащом, хрустит замком и уходит в бухгалтеры в пошивочную имени политика Разина: Степан Тимофеич, куда вы задевали гроссбух?