И пора уже заканчивать это письмо, любезный мой друг. И так получилось оно слишком длинным. А писал я его подряд два вечера, потому что хозяин мой безудержно впал в рыбалку, и мне никто не мешал.
   Засим до свиданья,
   будьте здоровы и счастливы.
Ваш Тютиков

Письмо четвертое

   Любезный друг!
   Ах, как хорошо в моем положении иметь столь сердечного и внимательного собеседника! Письма Ваши читаю с наслаждением, все советы принимаю к сведению или неуклонному исполнению, кроме, пожалуй, одного. Вы пишете, чтобы я критически относился к окружающим меня явлениям — как естественным, так и неестественным. Я поначалу так было и делал, но ничего из этого ровным счетом не произошло: явления как происходили, так и продолжают происходить своим чередом. Видно, критическим отношением здесь дело не поправить, нужны какие-то иные меры, но какие — не знаю.
   Ваша мысль о том, что следует, может быть, обратиться к истории городка, с тем чтобы в ней попытаться отыскать объяснение происходящим явлениям, мне показалась интересной, и я приступил к расспросам жителей и поискам документов. Пока нельзя предполагать, что я добился выдающихся результатов, если не считать притащенных в ответ на мою просьбу Дементьичем нескольких ветхих рукописных листочков, которые он изъял у какой-то бабки. На мой вопрос, что это такое, он хмыкнул и ответил:
   — Я больно знаю. Их раньше много было, да Мокеевна в них ягоды на продажу заворачивала. Вот, что осталось, — гляди.
   Судя по содержанию, передо мной оказался обрывок из городской летописи — даже не знаю, каким временем его датировать, надо бы посоветоваться со специалистом. Далее цитирую дословно, со всеми особенностями текста:
    «…како облизьяны.
    И был за таковые слова и речи оный Лукашка взят добрыми людьми на ярмонке и представлен пред светлые очи воеводы, смиренномудрого и кроткого Агафангела. И вопросил оный муж: почто ты, змий Лукашка, смущавши люд непотребно и недостойно? Каковы таковы чудеса мог зреть ты в пьяном и суетливом своем облике? Да лес-от ведь царев да богов, дурак! В нем нечисти, дьявольского отродья с сотворенья веков не бывало. Ах ты, окоянной Лукашка, Куроедов сын!
    На таковы, кроткие слова Лукашка лаялся дерзко, что ты-де своей куделькой не тряси, мы тебя и не такова знам. Что ему-де, Лукашке, в лесу николи не блазнило, а коль было видение, так вот тебе, глупому дураку, крест святой! И снова, вор, стал керкать, как третьеводни пошел в лес драть лыко на лапти и на Годовой поляне, подле Варварки Голохвостихи покоса… (дальше несколько слов размыто — невозможно ничего разобрать)
    …коко облизьяны.
    После непотребных оного Лукашки речей о богопротивных его видениях смиренномудрой и кроткой Агафангел повелел присудить его к нещадному правежу и кнутобойству, дабы он, Лукашка, отрекся от своих слов в пользу матери православной церкви. Но, быв заперт в старой чулан, ночью порушил стенку, яко тать, выбрался из города, и в темных лесах затерялся смрадной след ево…»
   Однако, сколько я ни вдумывался в написанное, никаких капитальных выводов, как выражается автор рукописи, «не узрел». Понял только, что случай, происшедший с угнетенным крестьянином Куроедовым, наглядно иллюстрирует суть тогдашних общественных отношений. Что же касается света, проливаемого данным историческим источником на современную действительность, то он тускл и неясен. Что еще предпринять для познания тайны здешних мест — представления не имею. Пока же приходится мириться с окружающей обстановкой. И поверьте, Олег Платонович, она не столь уж невыносима. Может быть, непривычна — так вернее будет сказано. Но, прожив здесь изрядное время, целых четыре недели, я все более убеждаюсь, что и к ней можно привыкнуть. Так, меня уже не бросает в холодный пот при скрипе бани (на днях опять завезли портвейн), или когда хозяин, вдруг схватившись за поясницу, бежит на улицу отгонять поросенка, роющего угол. А на днях приходил знакомец, о котором писал как-то ранее (я встретил его на озере, помните?). Я спросил его, как здоровье тетеньки Вахрамеевны, — спросил для того, чтобы узнать, что же тогда произошло со мной? Он ответил, что тетенька поживает неплохо, чего и мне желает. На вопрос же насчет удочек он только ухмыльнулся, развел руками и ушел во флигель к хозяину пить портвейн. Они долго там сидели, пели песни.
   Вот такую, например:
 
Раздувашенька, дуда-дуда,
Ой ты, барыня, гуляй-гуляй!
Отдадим сына во грамоту учить,
Будет по-швецки, по-немецки говорить,
 
 
Балалаечку за поясом носить.
Довело меня гулянье до конца,
Отдадим сына в солдаты от себя…
 
   И еще:
 
Ваньку Хренова забрели,
Всей деревней заревели.
 
   Баня кряхтела. Угомонились где-то за полночь. Я заглянул во флигель — они лежали на старых звериных шкурах друг подле друга; лица их были строги и торжественны, как и тогда, когда они пели песни. Водяной чмокал и прижимал к груди круглое полено. Утром он поднялся раньше хозяина. Выскочил из ограды, боязливо оглядываясь, нет ли поблизости Андрюхи (он его почему-то панически боится), подбежал к колодцу, попрыгал, хлопая ладошками по бокам, и вдруг, ухватившись за веревку, исчез в срубе. Дальнейшего я не видел — ушел на работу. Вот такие суровые будни.
   Теперь поведаю о главном событии, которым живу вот уже на протяжении целой недели. Мог ли я предполагать, что когда-нибудь буду так счастлив! А впрочем, началось все с того, что в прошлый четверг, когда я зашел в буфет столовой купить конфет младшему сынишке Олимпиады Васильевны (ему в тот день исполнилось шесть лет), ко мне подошла вдруг Валя (помните, с раздачи?) и сказала шутливо:
   — Здравствуйте, товарищ Гена.
   — Здравствуйте, товарищ Валя, — ответил я ей так же шутливо, но в то же время и вежливо.
   — Какие мужчины непостоянные, — вздохнула она. — Чистая с ними беда.
   — В чем дело? — спросил я, так как подумал, что ее кто-то обидел.
   — Что вы сразу нахохлились? — Она тронула меня за рукав и улыбнулась. — Жду, жду, когда вы меня на танцы снова пригласите.
   Я растерялся и что-то забормотал. Но она сразу ушла. После работы я побежал в столовую, долго стоял у дверей, чтобы успокоиться, а затем, подойдя к Вале, спросил, в какие дни недели в здешнем клубе бывают танцы.
   Она ответила, что по пятницам, субботам и воскресеньям, но не в клубе, а на танцплощадке, возле реки, под радиолу и самодеятельный духовой оркестр.
   — Завтра пятница, так надо бы сходить, — со значением произнес я.
   — Ну, приходите. Только найдете ли площадку-то, ведь вы не местный?
   — А я пойду на музыку — так и выйду.
   — Дело ваше. Лучше подождите, пока я работу закончу, тогда покажу.
   Я кивнул и на дрожащих ногах направился к выходу. Подошел к бочке с квасом, выпил стакан и стал ждать. «В чем же дело? — думал я. — Счастливая ли звезда взошла над моей головой, или прав я был в своем убеждении, что все-таки достоин настоящего чувства?» До сих пор не знаю. Так это или не так, но в обозначенный на вывеске час окончания работы столовой Валентина вышла из дверей и приблизилась ко мне. И мы пошли с ней, как мечталось, по тихим улицам, под пыльными липами — вниз, к реке. Из одноэтажных уютных приземистых домиков, из палисадничков, их окружающих, пахло едой, зеленью, доносились голоса и музыка. Над обрывом в кудрявых рябинах играла гармошка, грустно и сладостно, — и два голоса, мужской и женский, старательно выводили:
 
Колосилась в поле рожь густая
Где-то за деревней далеко…
 
   И дальше — про тракториста Колю, сожженного кулаками, когда он ехал в город за бензином. Под конец песни голоса заметно осели:
 
И не ждет его уже подруга,
Девушка из дальнего села,
Полоса несжатая стояла,
Колю-тракториста все ждала…
 
   Песня кончилась. Мы стояли над рекой. Берег у нее высокий, в одном месте под обрывом широкий галечный плес. На нем стоит громоздкое дощатое сооружение, огороженное, но без крыши: это и есть танцплощадка. Мы спустились вниз по широкой лестнице с перилами, зашли на пустую танцплощадку и, подойдя к ее краю, стали смотреть на реку.
   — Красиво у вас, — сказал я.
   — Ага. Ты не говори. Смотри…
   Мы так и не вели никаких серьезных разговоров в тот вечер — но когда я, проводив Валю, возвращался домой, сердце мое пело и ликовало.
   Дементьич стал было ругать меня за то, что я опоздал к ужину, но потом всмотрелся и произнес:
   — Однако ты ушлой, погляжу я.
   — Ну да, ушлой! — весело откликнулся я.
   — Значит, преодолел? — взвизгнул старик. — Нравность ее преодолел? Ну, обрадовал. Это хорошо, а то зачем же свою юность занапрасно терзать? — И погрозил: — Смотри, и думать не смей, чтобы поматросил и бросил, и так дальше. Восчувствия не только в себе, но и в других уважать надо. Ай не расскажешь старику?
   — Почему не рассказать? — И я поведал ему, что зовут ее Валентина, девушка она самостоятельная, работает в столовой на раздаче—тоже с людьми, как и я, дело имеет. Закончила девять классов, но собирается продолжать образование. Больше ничего про нее пока сказать не могу, так как мы только-только перешли на «ты», я проводил ее до дому, где она живет, кажется, с матерью и бабушкой.
   — Где живет? — спросил дед.
   Я, как мог, объяснил расположение дома.
   — Не Максимихи ли Пахомовны внучка? — оживился он.
   Я ответил, что может быть, но точно не знаю. Дементьич помолчал, вздохнул:
   — Ладно, если так. Ты, парень, в этом случае наисчастливейшим можешь стать, если ей бабкино наследство в полном аккурате досталось.
   Пришлось возразить, что это все глупости и никаких наследств не признаю.
   — Это верно. Главное, чтобы человек был хороший.
   Я согласился, но сказал, что об этом говорить еще рано: вдруг я ей разонравлюсь?
   Назавтра была пятница. После работы я зашел домой, погладил брюки, почистил туфли и сразу же отправился на танцы. Пришел я туда рано, не было еще восьми. Не звучали оркестр и радиола, было пусто вокруг. Только несколько парней группами прохаживались около танцплощадки. Ко мне подошли двое и спросили: «Третьим будешь?» Я ответил, что третьим не буду, так как спиртных напитков принципиально не употребляю и им не советую, ибо они разрушающе действуют на организм.
   Они обиделись, сказали: «Ну и отвали!» — и ушли. Через некоторое время, когда уже начал собираться народ, эта пара подошла снова со словами: «Пойдем, поговорим». Я ответил, что поговорил бы с ними с удовольствием, но в данный момент не располагаю временем, потому что жду девушку. Тогда они снова сказали: «Пойдем, поговорим», и я двинулся было за ними, но в это время показалась Валя. Она оттащила одного из парней от меня за рубаху, другого толкнула так, что он чуть не упал, сказав ему: «Опять напился, Витька, фу, противный!» Взяла меня под руку, и мы двинулись к пятачку. Витька, тот самый, которого она обругала, крикнул вслед: «Эй, ты, летающая тарелка!»
   — Грамотный народ, — сказал я Вале. — Наукой интересуется.
   — Да, они такие, — усмехнулась она. — Много знают, да мало понимают.
   В это время заиграли вальс, я пригласил Валентину, и мы закружились в танце. Вообще, танцевать я, Олег Платонович, люблю, но современную танцевальную музыку не очень уважаю. Особое пристрастие питаю я к таким танцам, как вальс, танго, фокстрот, бостон и кек-уок, которым учила меня мамаша. Но, к сожалению, музыка для этих танцев звучала на пятачке очень редко, поэтому большую часть времени мы с Валей стояли в стороне от прыгающей под дикие ритмы толпы и беседовали. Я ей высказал, в частности, ту же мысль, что высказывал некогда Вам, Олег Платонович, а именно: что так же, как в литературе, в музыке уважаю классику, ибо только "в ней могу обнаружить мелодии, способные вдохновить человека на красивый рисунок танца. В особенности же мне близки такие композиторы, как великий Петр Ильич Чайковский и Модест (забыл отчество) Мусоргский, написавший одно из любимых моих произведений «Ночь на Лысой горе». Валя ответила, что Петра Ильича Чайковского она тоже уважает, а «Ночь на Лысой горе» ей слышать не приходилось, но она завтра же напишет письмо в область, на радио, чтобы это произведение исполнили в концерте по заявкам.
   Так мы целый вечер наслаждались обществом друг друга, танцевали и беседовали, и я пришел к выводу, что Валя является девушкой не только симпатичной, но и высоконравственной, и, главное, ее взгляды на жизнь полностью совпадают с моими.
   После танцев я пошел ее провожать. Было очень темно, но я не думал о том, как буду добираться домой, — до того мне было хорошо. Одна только мысль мучила меня: уместно ли будет поцеловать дорогую Валю на прощание? Не будет ли это неучтиво по отношению к ней? Так я переживал до самого ее дома, хотя и не переставал поддерживать задушевный разговор. Когда она сказала: «Ну, до свиданья, Гена», — я все-таки решился, обхватил ладонями ее голову, притянул к себе и поцеловал в щеку. Она не обиделась, но сказала укоризненно, что делать этого совсем не следовало, так как мы слишком мало знакомы, чтобы позволить себе такие близкие отношения. На первый случай она меня прощает, потому что я человек приезжий и могу не знать здешних порядков.
   Хотя происходящее между нами еще не позволяет говорить о большом и глубоком чувстве с ее стороны, тем не менее я думаю, что нахожусь на верном пути к осуществлению своей первой мечты. Ведь обратила же на меня Валя в конце концов свое внимание! А уж насчет второй — послушать пение Хухри — я и не загадываю пока.
   В конце концов, может же человек быть счастлив чем-нибудь одним.
   К сему с приветом
   Ваш друг
Тютиков Г. Ф.

Письмо пятое

   Любезнейший, преданнейший мой друг!
   Огромный привет Вам от меня и моего хозяина. Он узнал о нашей переписке, долго расспрашивал о Вас, и, видимо, по моим рассказам Вы ему понравились. Особенно то, что Вы большую часть жизни провели в лесу, возле природы. Он вообще к таким людям относится очень уважительно.
   Но и я понемногу, кажется, приобретаю его уважение, хотя бы тем, с какими достойными людьми вожу дружбу. Он Вам тут насушил окуньков и хочет выслать — говорит, что очень хорошо к пиву. Но я его отговариваю, ибо считаю, что это пища слишком острая, а от пива полнеют. Я в последнее время вижусь с ним, к сожалению, не очень много, поэтому активного воздействия на его образ жизни оказать не могу. Посудите сами: рабочий день — до шести часов, потом гуляю с Валентиной. Хожу с ней в кино, на танцы, посещаю иные культурные мероприятия. Прихожу вечером поздно и сразу ложусь спать. Поэтому не исключена возможность того, что Вы как-нибудь все-таки получите от него упомянутый подарок в плетеном коробе (их тут называют еще пестерями).
   Аким Павлович относится ко мне хорошо и внимательно, как и раньше; входит в мои нужды. Так, однажды, встретив меня в коридоре, спросил, не перейду ли я все-таки на жительство в общежитие леспромхоза, и если да, то он сейчас же договорится насчет койко-места. Но я категорически отказался, что вызвало его заметное неудовольствие. В работу я вникаю и все, что мне поручают, делаю старательно. И вот результат: недавно мне доверили составлять одну из глав квартального отчета. Это очень ответственная работа, сравнимая разве что с подведением баланса, и я надеюсь, что справился с ней вполне удовлетворительно.
   Да, чуть не забыл. Недавно поднял пенсионные бумаги Лыкова Егора Дементьича, моего хозяина, и, сопоставив их с представленными гражданином Лыковым документами, а также произведя некоторые вычисления на арифмометре, обнаружил, что ему действительно следует осуществить перерасчет пенсии с надбавкой 1 руб. 09 коп. в месяц, о чем уведомил упомянутого Лыкова Е. Д., вызвав его для этого в райсобес специальным письмом. Войдя в кабинет, он посмотрел на меня с нескрываемым уважением, а когда я, сообщив ему результаты вычислений, встал из-за стола, поздравил и крепко пожал руку, он почему-то рявкнул громогласно: «Служу трудовому народу!»
   Вечером, когда я вернулся с работы, Дементьич сидел на лавочке и тихо пел, глядя на вечерний туман, павший в луга.
   Увидав меня, он прослезился:
   — Ох, Генко, Генко! Да ведь ты золотой! Ведь ты и знать не знаешь, что я тебе за твою золотую душу открою! Уж так, так уважил.
   Ночью он разбудил меня. Я глянул на часы — было без четверти два. Хозяин держал керосиновую лампу, огонек в ней трепетал, и избу наполняло невыносимое керосинное зловоние.
   — Чего, чего? — спросонья бормотал я.
   Он поманил меня за собой.
   Мы вышли на крыльцо.
   Дед спустился вниз и пошел по траве туда, где виднелась фигура Андрюхи, а я, дрожа от холода, присел на ступеньку. Старик вернулся, взял меня за руку и сказал:
   — Пойдем.
   Я ответил отрицательно и попытался объяснить, что, во-первых, мне кажется странным его поведение, а во-вторых, завтра на работу, и надо выспаться. Но хозяин схватил меня за плечо и горячо прошептал:
   — Не глупи, Гено. На всю жизнь красоты узнаешь. Главное — суть, суть надо понять. Рази ж я тебя туда допустил бы, ежли бы ты мне на сердце не пал? Ехай, ехай… — Он начал подталкивать меня к Андрюхе.
   — Удобно ли так? — спросил я, намекая на то, что находился в одних трусах.
   — Да Хухре-то, матушке, какая разница! — махнул рукой Дементьич. — Ты садись на меринка-то, давай подсажу.
   Но я, услыхав, какое путешествие мне предстоит, побежал в дом, где снял с гвоздика висящий в моей каморке небольшой магнитофон, подаренный мамашей в день выпуска из техникума. Разве мог я оставить незапечатленным средствами современной техники этот долгожданный момент! Должна же моя любимая оценить вместе со мной необыкновенное пение, а также хоть в какой-то мере приобщиться к тайнам природы, как это делаю я.
   Но на душе все-таки было неспокойно, и, выйдя из дому, я сказал, тоскуя, что и не знаю, куда ехать, и управлять лошадью не умею, и потом — какой из Андрея конь, ему в обед сто лет будет, вот-вот сам свалится, не то что всадника нести.
   — А ты погляди, погляди, — проговорил старик. — Только сторожись на болоте-то, смотри, а то шляется там невкоторый народец.
   Мерин, заслышав нас, ударил в землю копытом, фыркнул и заржал. С трудом вскарабкался я на острый круп его и, охватив шею, задал вопрос:
   — Теперь куда?
   — Теперь езжай! — весело взвизгнул Дементьич. — Андрюха, пошел — ну!
   И мы с Андреем мирно затрюхали по пыльной тропке. После нескольких шагов я лег на шею коня, чтобы не свалиться, и задремал, а когда сознание вернулось — то ли во сне, то ли наяву — мы были уже в лугах.
   Они начинались сразу за картофельными делянками — это была как бы граница, — когда за картофельными кустиками и низенькой чахлой травкой вдруг взметывались высокие густые валы, в которых неминуемо должны были мы завязнуть. Но Андрей лишь слегка касался лугового покрова: распростершись, он несся над ним все быстрее и быстрее. Куда девалась дряхлость мерина, острые его лопатки, седая, полувылезшая грива? Круп его налился; профиль морды, когда он оборачивался, был тверд и резок. Тревога и нетерпение охватили меня. Конь давно перешел на галоп, и я сидел на нем, не опасаясь свалиться — лишь слегка держался за гриву. Воздух рвался и полыхал сзади. Миновали первую гряду лугов, вторую, скакали уже долго, и давно должны были кончиться эти луга, потому что дальше начинался лес, но они все не кончались, и мы скакали, скакали, скакали…
   Рядом и впереди нас стали мелькать какие-то тени. Они проносились вперед или отставали — но было еще темно, и я не мог угадать их очертаний. Наконец Андрей перешел на шаг — можно стало оглядеться. В огромной, распластанной между далеких, чуть угадывающихся лесов долине, в густой траве происходила неведомая жизнь: мелькали спины животных, подымались над травой их морды; раздавались крики, шипение и писк. Стаи птиц кружили над нашими головами. Стада уток пересекали дрожащий лунный диск и исчезали в зыбком пространстве. Я глянул в сторону и увидал трусящего впереди медведя — он бежал, смешно вскидывая зад. Он тоже порявкивал, и рявканье это, вплетаясь в остальные звуки, разносилось вместе с ними в сереющем воздухе. Что за страх, Олег Платонович, родился во мне тогда? — совсем, совсем не ужас — было в нем и нечто сладкое. Помню, такой же страх возник, когда я впервые летел на самолете. Нет, не подумайте, лететь было совсем не страшно, страшно было вот что. Самолет вез меня небольшой, я сидел напротив дверцы, и стоило встать и приоткрыть ее — и не было бы на земле человека счастливее меня: я ринулся бы один в пустое пространство, испытывая полет. Но чем бы я за это поплатился! Так же и тут. Рядом находилась жизнь, одно упоминание о которой холодит душу своими слепыми скрытыми силами и своей непознанностью. Конечно, ученые много работают в области познания биологической сущности, но есть ли черта, отделяющая явления познаваемые от тех, которые никогда не будут познаны? Да тем даже они и прекрасней, что тайна. Я думаю, что подчинение стихийного сознания зверя человеческим потребностям — дело не только неосуществимое, но и опасное. Я это ощутил, потому что стоило мне спрыгнуть с коня, и я был бы разорван, уничтожен. Но такая деталь: звери двигались по своим, как бы четко определенным для каждого путям, и пути эти были очерчены той сферой жизни, какую нес в себе каждый из них, поэтому только изредка рев становился свирепым и кровь падала на траву. Андрей, видно, хорошо знал свою дорогу, умело избегал опасности, которой наполнено было все кругом, — и я без особого беспокойства за наши жизни мог вбирать в себя фантастические картины бушевавшего вокруг мира. Бежавший по поляне медведь вдруг остановился и потерся задом о выступающий из земли сухой пенек. Тотчас с него соскользнуло длинное узорное тело и, обвившись вокруг задней лапы зверя, прильнуло одним концом к серой пятке. Зверь охнул, бросился бежать — но через несколько шагов ткнулся мордой в траву, будто уснул. Я ударил пятками в бок коня — он тревожно фыркнул, ускорил шаг и, настигнув отползавшую от медведя змею, с силой ударил по ней передним копытом. Хрустнула раздробленная голова, взвилось тело — и исчезло позади нас.
   Тем временем быстро светало. Я снова задремал, ухватившись за шею коня, а очнулся от мягкого толчка — что-то ударило меня в бок. Открыл глаза и увидел, что лежу на вытоптанной животными тропочке, чуть поодаль стоит Андрей и, хрустя, жует траву. Встав на ноги, я огляделся. Там, сзади, за лугами, виден был городок, крыши его домов и огородов. Луга блестели, лоснились от росы, и не такими уж теперь они казались большими. И зверей не было видно в траве. «Приснилось, что ли?» — подумал я. Но лес-то, который я видел на скаку, — вот же он, рядом с нами! Я подошел к Андрею, погладил его по шелковистой шее и побрел по тропочке впереди него. Ну и видик у меня был, я представляю: в дедовых сапогах, в. плавках, с магнитофоном, висящим на шее. Не поздоровилось бы мне, если бы мамаша увидела меня в этот момент! Ведь она всегда требовала в одежде-скромности и элегантности. Скромность явно была, а вот насчет элегантности — сильно сомневаюсь.
   Мы вошли в лес и долго брели то чащей, то кустарником, то тихими лесными полянами, покуда не вышли к краю большого болота. Осока и камыш окружали его, а также росли на островках, высовывались из зеленой, покрытой ряской воды. Тропочка исчезла. Андрей обогнал меня и пошел впереди. Скрипели деревья, булькала и пучилась вода, кричала кукушка в глубине леса. Сонно и глухо было в этом мире. Я присел на полусгнившее бревешко и опустил голову, прислушиваясь к вновь забродившей во мне тревоге. Андрей, чавкая копытами по воде, скрылся в кустарнике. «Зачем я здесь? — пришло вдруг мне в голову. — Что я здесь оставил? Чужой, один. Спал бы спокойно дома, а то завтра на работу, а я не высплюсь. А если Андрей убежит от меня или заблудится на обратном пути? Как тогда выбраться отсюда? Ведь я совсем не знаю здешних лесных мест. Куда это, к какому болоту он меня занес? И какое мне дело до жабы? Добро бы действительно что-нибудь, а то — жаба». Но хоть и думал так, все равно сознавал, что не уйти мне с этого места: удержит сила, которая привела сюда, несмотря на мои сомнения. Я съежился на бревешке и затих в ожидании. Сидел долго, весь продрог и хотел уже идти в кустарник за Андрюхой, как вдруг…
   Все началось с немыслимого, грохотом обрушившегося на меня гвалта — ни одного голоса нельзя было разобрать в нем. Птицы, снова появившиеся вверху, лягушки, насекомые — вся окрестная живность исходила криком. Внезапно возникнув, он внезапно и оборвался. А на его месте возник тоненький, нежнейшей чистоты звук. «Хухря!» — замер я.