Если рассудить здраво, ничего особенного в этом голосе, наверное, не было. Колокольчики можно и в городе послушать, а потом бывают и более сладкогласные существа: канарейки, например, соловьи. Но мне тогда было не до этих рассуждений. А только запело и заплакало сердце мое от этого нехитрого звука. И если бы пела она здесь всю мою жизнь — всю жизнь так и просидел бы на этом бревешке. И не надо было бы ни есть, ни пить.
   Я настроил магнитофон и включил его. Колокольчик то возносился все выше и выше, то замирал, и тогда я думал: вот-вот зашевелятся камыш и осока, и выползет из них безобразная Хухря с обломком стрелы во рту. Только я-то не Иван-царевич.
   Кто-то прошлепал к бревешку и, шумно дыша, уселся рядом. Я поглядел — это был старый знакомец, водяной. В лад с переливами колокольчика у него дрожали плечи, раздувался толстый, похожий на сливу нос. Да и в нем самом вдруг отчетливо проявилось что-то жабье: старая такая, сморщенная жаба. Он заметил, что я обратил на него внимание, и воскликнул, будто опомнясь:
   — О! Тебя и сюды занесло! Привет, привет!
   — Не занесло, а сам пришел, — обиделся я. — Выдумаете тоже — занесло!
   — Сам, значит, пришел. — Голосок у него стал елейный. — И за какими же, интересно, делами?
   Чтобы завоевать расположение старого водяного, я стал объяснять ему, что хочу познать тайны природы, так как очень ее люблю.
   — Это правильно, — важно сказал он. — Люби, люби.
   Он вскочил с бревешка, приставил ладонь к глазам и долго смотрел в сторону кустарника, где скрылся Андрюха. «Невкоторый народец», — вспомнил я слова Дементьича. Смысл этих слов надо было понимать так, что «невкоторого народца» следует опасаться, да и, насколько Вы помните, у меня были на это основания.
   Однако водяной никакой враждебности ко мне не проявлял. Наоборот, он, раскинув руки и сладко улыбаясь, пошел ко мне, что-то мурлыча и напевая. Но стоило чуть утратить бдительность, он моментально оказался сзади и вскочил мне на спину, крепко обхватив руками мою шею и сжав ногами бока.
   — Ух ты! Ух ты! — завопил он. — А чего это мы крутимся-то, а? Верещим-то чего? Ан я сам природа и есть! Люби давай! Пошел, но! Да не туда-а!
   И снова, как тогда на озере, какая-то сила потянула меня к болоту. Я даже крикнуть не мог, только захрипел и упал на четвереньки вместе с водяным. Но он оседлал меня сверху и закричал:
   — Давай, давай! Уж там наслушаесся! Машину притащил, шпиёна! Ты погоди-и! Но! Но!
   Я снова упал, на этот раз на бок, лицо мое провалилось в тину, и только край глаза на мгновение выхватил вдруг заполнившую все небо губастую морду коня с огромным карим зрачком.
   Почувствовав свободу, я поднялся, шатаясь. Вдали по осоке улепетывал от Андрюхи водяной. Бежал он ходко, рубаха пузырилась на спине. На бегу он ругался, но как-то неуверенно, словно боялся, что Андрюха его все-таки догонит. Дождавшись мерина, я вскарабкался на него, и мы поплелись обратно домой. С одной стороны, я находился под сильнейшим впечатлением от испытанных мной потрясений, с Другой — переживал за то, что могу опоздать на работу. Еще думал о том, что не зря тревожно было у меня на душе, когда я двинулся в это путешествие. Теперь вроде бы все позади, а тревога осталась, не исчезла. Почему бы это? И что я сделал этому «невкоторому народцу», почему он так невзлюбил меня? Ведь сам-то я не испытываю ни к кому неприязни и хочу всем только добра!
   Так мы двигались и двигались, не ощущая ни пройденного пути, ни времени, пока знакомый голос не окликнул:
   — Э! Робяты! Ступайте давайте сюды!
   Я поднял голову и обнаружил, что подъезжаю к мостику через речку, а на мостике сидит мой хозяин и удит рыбу. Он участливо закутал меня в свою фуфайку и пешком отправил домой.
   Когда я уже отошел немного по тропочке, он крикнул вдогонку:
   — Ну, как тебе? Поглянулось, нет?
   Я остановился и кивнул головой. Отвечать мне не хотелось из-за навалившейся вдруг страшной усталости, но потом собрался с силами и сказал, что эту поездку я, наверно, запомню навсегда. Он радостно покивал. К разговору про Хухрю я не был готов — слишком сильно было еще впечатление, а говорить о водяном почему-то не хотелось.
   На работу я не опоздал — успел даже вздремнуть пару часов, потому что, когда я добрался до дома, было всего около шести. Проснувшись, услыхал звон колокольчиков за окном и сразу вспомнил ночное происшествие. Вышел на крыльцо — это хозяйки гнали в стадо коров. В лугах за домом стлался туманец, в котором одиноко маячил Андрюха. Егор Дементьич сидел на завалинке и курил цигарку. Увидев меня, он закашлялся и произнес:
   — Эх, погодка-то! Разгулялась, задери ее лешак?
   Вечером я, отправляясь на свидание с Валей, захватил с собой магнитофон. Мы сели на скамейку перед ее домом, и я включил его, затаенно улыбаясь в ожидании впечатления. Но там только что-то шипело и щелкало. Или намокла пленка в росной траве, или механизм повредился во время моей схватки с проклятым водяным, — я чуть не заплакал от отчаяния, что сорвалась моя попытка приобщить Валю к сделанному мной открытию. Я даже не решился ей сказать, что там было записано, так как по выражению моего лица и голоса она бы поняла, как много потеряла и как мне невыразимо жаль ее.
   Настоящим уведомляю также, что леску за номером третьим, о которой Вы просили, удалось достать в здешнем культмаге через Олимпиаду Васильевну, и надеюсь, что Вы ее получите в самое ближайшее время.
   В чем остаюсь
   с искренним своим уважением
Тютиков Геннадий Филиппович

Письмо шестое

   Здравствуйте, уважаемый и преданный мой друг, Олег Платонович!
   Тысячу раз извиняюсь и прошу прощения за столь долгое молчание. Еще тысячу, еще миллион раз? Только сегодня, получив Ваше письмо с вопросом, почему не отвечаю, понял, сколь дорого мне Ваше расположение и как нехорошо я поступил, испытывая его. Были, были причины — Вам одному поведаю их. Сижу над бумагой и вспоминаю, а сердце то взмоет высоко, то покатится вниз под горку, как камень. Кстати, и болезнь моя явилась одной из причин молчания. Болел я долго, неистово, кричал в бреду; старик сидел у моей постели сутками — теперь сам слег. Врач дала бюллетень, записав: «Фолликулярная ангина», но я-то знаю, что дело тут не в простуде, совсем не в ней… Приведу удивительно подходящий к этому случаю отрывок из письма горячо любимого мною классика русской литературы Николая Васильевича Гоголя: «Теперь я пишу Вам, потому что здоров благодаря чудной силе бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни!» Бог тут, конечно, ни при чем. А насчет чудного — судите сами. Да судите, вместе с тем, заодно уж, легко ли дается оно человеку!
   Ни одно из последних моих писем не обходилось без рассказа о чувствах к девушке, работающей в столовой на раздаче, по имени Валентина. И какова же была моя радость, когда она наконец обратила на меня внимание! Это я тоже уже описывал.
   Итак, Олег Платонович, мы стали встречаться, и от встречи к встрече душевная наша приязнь друг к другу становилась все больше и больше. Валя познакомила меня со своей бабушкой, крепкой старушкой с ясными глазами, на которую она удивительно похожа; с матерью, мастером маслозавода, и иногда вечерами я пил у них чай с вареньем или молоком. И тревога, потихоньку начавшая было овладевать мною, совсем исчезла из сердца — ведь все шло так прекрасно! Только бабушка иногда, слушая меня, щурилась и грустно качала головой.
   Однажды солнечным днем в конце августа, когда палит позднее солнце и выжигает дожелта листья, я пришел к Валиному дому. Скучно было сидеть в выходной в своей каморке, и как Дементьич ни уговаривал идти на рыбалку, я не согласился, — прямо больно стало от одиночества. Как же я дальше без нее? — такая тоска…
   Постучал в дверь — никто не ответил, не открыл. Спустился с крыльца, постоял в раздумье и даже вздрогнул, когда услыхал ее голос:
   — Иди сюда. Гена!
   Голос доносился из огорода. Я поглядел туда и увидел ее. Она стояла, опершись на плетень; круглое лицо ее улыбалось, ветер распушил длинные волосы. Ягоды рябины, нанизанные на нитку, словно бусы, раздавились там, где она касалась изгороди, и белое ситцевое платьице с васильками запачкалось соком.
   — Горох убираем, — сказала она. — Помогай, если хочешь.
   — Не слушай ее, Гена, — послышался бабкин голос. — Отдыхай, успеешь наробиться-то.
   — Если хотите, я могу помочь.
   — Ладно, не надо! — Валя махнула рукой. — Сами управимся.
   — Пойдем, Валюша, в кино, — предложил я. — Французский фильм «Парад» с участием популярного комика Жака Тати. У меня Дементьич вчера на него ходил. Сегодня я спросил, понравилось ли. Он думал, думал, потом почесал плешь и полез в свой сундук — огро-омный такой сундук у него есть. Вытащил оттуда три воздушных шарика, надул их, связал вместе и повесил над крыльцом — желтый, синий и зеленый. Так разволновался — даже суп не доел. Пойдем, Валюша!
   — Интере-есный он у тебя, — протянула она. Оттолкнувшись от изгороди, крикнула: — Мама, я пошла!
   — Ну, Валентина, — заворчала мать. — Все бы ты бегала, прыгала! И не побудешь с нами. Гляди, как хорошо сегодня, работал бы да работал.
   — Не шуми ты, — сказала бабка. — Ты, Геничка, не обращай внимания — это она ревнует. Идите, робяты, гуляйте. — Она подмигнула мне.
   Валя выбежала из огорода и, повязав шею кудрявым стеблем гороха, коснулась моих щек испачканными своими руками.
   — Не надо, не надо… — слабо сказал я.
   Она заглянула мне в глаза, рассмеялась и убежала в дом.
   Солнечные зайчики скакали по траве, лежала у моих ног порвавшаяся нитка рябиновых бус, пахло старой тучной травой и сухим, выгорающим на последнем солнце деревом; синеглазая бабка, размахивая ворохом гороха, что-то кричала мне из огорода.
   «Неужели, — думал я, — неужели еще каких-нибудь два месяца назад я мог всерьез предполагать, что существует какая-то другая жизнь? Не знаю, как для кого, а мне никакой больше не надо».
   По дороге из кино мы заглянули в городской сад. Сели там на лавочку, и я сказал ей то, что уже давно собирался сказать:
   — Я люблю тебя, Валя.
   — Что ты, Гена, ей-богу… Так, сразу… — Она тихо засмеялась, отсела на конец скамейки и, посмотрев на небо, спросила:
   — Видишь облако?
   — Что мне до облака? Я тебя люблю, говорю! Впрочем, облако вижу.
   — Хочешь, я по нему босиком пройду?
   — Как… босиком? По облаку-то? Это почему еще? — растерялся я.
   — А я люблю по ним бегать утрами. Солнышко взойдет, сверху их осветит — они прямо полянки золотые. И ноги после них как в росе.
   — Люблю тебя, Валя, — снова сказал я. — А человеку не дано по облакам бегать. Это против физических законов тяготения.
   — Мне-то что до них? — Валя закинула голову, обхватив ее сплетенными сзади руками. — Я вот летаю, например. Сладко-то как! Я тебя тоже люблю, Гена.
   — Правда, что ли? Ах, Валя, любимая, и мне бы сейчас полететь куда-нибудь!
   — Хочешь, научу? — Она повернулась, прижалась ко мне. — Хочешь?
   — Ты специально меня разыгрываешь? — тихо спросил я. — Обманываешь, да?
   Она поджала губки и ответила:
   — Ну, вот что, Гена. Отношения теперь между нами серьезные, может быть, и жизнь вместе жить, так знай: я никогда не вру. Я правда, Гена, летать умею.
   И знаете, Олег Платонович, я не удивился. Даже обрадовался скорей. В самом деле, что же это такое: живу где-то на отшибе, и все равно, куда ни посмотри — какая-нибудь выдающаяся особенность, но сам я к этому никоим образом непричастен. А тут, подумать только, любимая девушка, можно сказать, невеста, обладает столь удивительным качеством! И как прекрасна должна быть жизнь с подобным чудесным существом!
   — Полети! Ну, полети! — попросил я.
   — Нет, не надо сейчас. Потом как-нибудь. — Она вдруг погрустнела, опустила голову.
   — Что с тобой?
   — Забоялась. Вдруг ты меня разлюбишь?
   — Вот уж чепуха! — страстно сказал я. — Ведь что такое полет? Это сердце летит в небо, это танец его, воздушное легкое кружение. Душой исполненный полет, как выразился великий поэт.
   — Это у меня от бабушки, — промолвила Валя. — Она в молодости тоже любила летать. В крови, видно, у нас. И мама умела, пока меня не родила. Ты правда меня после этого не разлюбишь?
   — Какой может быть разговор? — Возмущение захлестнуло меня. — Да я после этого каждым прикосновением к тебе гордиться буду. А меня научишь?
   — Посмотрим! — Она засмеялась, встала. — Пошли!
   И мы поцеловались.
   — Скажи, пожалуйста, — попросил я ее, — почему у вас городок такой интересный? За каждой травкой можно какое-нибудь чудо встретить. Очевидное — невероятное, так сказать.
   Она стала серьезной, лицо ее обрело значительность, и, как Дементьич, вскинув вверх палец, вдумчиво произнесла:
   — Природа!
   И теперь я, кажется, начал понимать мудрость Ваших слов о том, что не стоит, не следует искать какой-то магнитной жилы, специальных объяснений происходящему, необъяснимому. Оно всегда рядом, стоит вглядеться. Да только в том-то и дело, что не вглядываемся. Меня вот, можно сказать, случай с этим столкнул. А жил бы дома — даже и в голову не пришло бы предположить что-либо необычное, и только потому, что дома был определенный круг забот, в котором я вращался, и выглянуть из него было бы трудно чрезвычайно. Да и не только трудно, но и нелепо, — как для себя, так и для других. Наверное, и у нас там есть что-нибудь подобное, но мы люди суетливые, а скрытое в глубине не терпит таких. Но теперь твердо знаю: оно вечно, как вечна природа и как вечно в человеке любопытство к познанию ее. И никаких тут не надо искать магнитных жил, ибо это — везде.
   В тот день я еле доплелся до дому от избытка переполнявших меня чувств и прямо с порога объявил хозяину, что мы с Валей наконец объяснились. Он обрадовался, засуетился и сразу побежал куда-то собирать корчаги с чугунками под брагу и наливку. Также он заявил мне, что завтра же надо отправляться к Максимихе Пахомовне свататься и договариваться, и не буду ли я против, если он прихватит с собой для компании водяного? Я ответил, что это мероприятие серьезное, и очень, а водяного как человека я знаю мало, да и, сказать по совести, не очень-то ему доверяю: вдруг ему там еще раз вздумается на мне покататься? В каком я виде тогда предстану перед невестой и будущими родственниками? Нет, здесь нужен человек солидный, внушающий безусловное доверие, и я рекомендовал Дементьичу кандидатуру Олимпиады Васильевны. В тот же вечер написал мамаше обстоятельное письмо о том, что встретил хорошую самостоятельную девушку и мы намерены соединить наши судьбы.
   Пока я писал письмо, Дементьич затопил баню. Напрасно я отговаривал его, уверяя, что мыться на ночь глядя — безумие, потому что утром будешь чувствовать слабость. Он не понимал меня, удивлялся: «Как это, перед таким делом — да не помыться? Ой, Генко, Генко, неладно ты толкуешь. Ужо помою, помою…»
   Надо сказать, что за все время нашего жития дед баню не топил, а ходил вместе со мною в городскую. Мне было даже интересно, на что способна эта развалюха, кроме своих музыкальных упражнений. Это сомнение я высказал Дементьичу. Старик пососал ус и показал мне корявый большой палец: «Во как! В лучшем виде!» — И опять убежал, зазвенел цепью у колодца.
   Уже в сумерках мы с Дементьичем, вооруженные новыми вениками и мочалками, вступили в баню.
   Горячий, знобящий пар ее проникал даже в предбанник. Здесь же, в предбаннике, на полу лежало специально разложенное дедом свежее сено. В углу сложены были пчелиные соты, и мягкий, какой-то чайный запах воска и меда окутал голову. Этот же запах, только смешанный с пробирающим до костей зноем, исходил из недр и самой бани — она как бы млела в ожидании, когда зайдут в нее наконец люди и обретет изначальный смысл само ее существование. И ничтожным показалось мне в этот момент чудесное ее баловство. Дементьич редко пользовался услугами своей бани, и дерево скучало по ласковой душе хозяина, как раньше скучало оно по убитому на войне его брату. Может быть, одиночество побуждало баню искать других путей общения с нами?
   Старик счастливо загоготал и полез на полок. В густых клубах белело его изуродованное, ломанное медведем тело. Мы долго мылись, охали и вопили, когда терли друг друга жесткими мочалками, задыхались и скатывались, потеряв силу после битья березовыми вениками, на лавку возле двери, там совали головы в кадку с холодной водой и благостно затихали.
   В один из таких светлых промежутков Дементьич сказал мне:
   — Давай, давай, вникай потихоньку. Мне-то уж недолго. Все тебе отпишу — владай тогда.
   — Ну, что уж вы? — обиделся я. — Недолго, недолго… Вроде не болеете ничем. Чего недолго-то? И ничего мне не надо. Человек должен все заработать своим трудом.
   — Да разве в них, в доме да в бане, и в ином барахле, дело-то? Все твое станет. Все! Мне много успеть тебе показать надо. Да слово кой-какое сказать. Я тебя, голуба-душа, сердцем чую. Значит, не ошибся, не-ет!
   — Спасибо вам, Егор Дементьич. Я вас так тоже люблю, верите ли…
   Сладкий медовый березовый пар туго бился в стены замкнутого пространства, выходил между бревнами наружу, и с улицы казалось, наверное, что баня дышала. Я прижался спиной к старому закопченному дереву, раскинул руки. Кровь била в виски густо и устало. Огонь в каменке тоже густел, опадал.
   — Отойди от стенки-то, — послышался голос _Де-ментьича. — Весь в саже испачкался, дай-ко смою.
   — Голова чего-то тяжелая, — сказал я, опускаясь на лавку.
   — А ступай в предбанник. Я тебе там и знакомство устрою, чтобы не скучно было.
   Он отворил дверь, я вышел в предбанник. Старик просунулся вслед:
   — Эй, насекомый! Да я не тебе, Гено. Есть тут… Яшка, эй!
   Дверь захлопнулась, и тотчас я увидал летящего с потолка на тонкой паутине большого мохнатого паучка. Он остановился на уровне моих глаз и замер.
   — Это ты, что ли, Яшка-то? — Моя ладонь вознеслась к нему, и он медленно опустился на нее. Смело взбежал на кончик пальца и уселся, поворачиваясь из стороны в сторону.
   — Ма-аленький ты… — Другой рукой я хотел погладить паука, но он сразу съежился и убежал с ладони вниз, к локтю.
   — Не бойся ты, дурачок. — Голос мой обрел вдруг стариковы интонации, и я почувствовал, как в пятке у меня легонько закололо. Я поднес Яшку к тускло горевшей в предбаннике лампочке и увидал, что одна из ножек на конце своем побелела и усохла. И стала мне понятна и боль в пятке, и смутные разговоры Дементьича насчет наследства, которое он собирается мне «отказать».
   Я присел на корточки и замер тихо, словно боясь кого-то спугнуть. Задул ветер возле бани, выметая медовый запах, скрылся паук в свое гнездо, и думалось мне: вот придет день…
   И он пришел. Вернее, вечер, когда мы втроем отправились свататься. Дементьич по этому случаю приоделся: надел нарядную «визитку». «Визитками» в этих местностях называют пиджаки, кители, даже кофты; в данном случае это был темно-синий двубортный пиджак в полоску, видавший виды. Хотя о нашем приходе я заранее предупредил Валю, в доме, когда мы появились, поднялась суматоха. Наконец все три женщины: бабка, мать Валентины и она сама, — принаряженные и раскрасневшиеся, сели перед нами. Дементьич потоптался и заурчал:
   — У вас, значитца так, товар, а у нас, значитца так, купец. Вот, что хошь теперь, значитца так, то и делай! — И толкнул Олимпиаду Васильевну. Она постояла, постояла и вдруг тоненько заголосила:
 
Не было ветру, не было ветру,
Да вдруг навеяло, вдруг навеяло,
Не было гостей, не было гостей,
Да вдруг наехали, вдруг наехали…
 
 
Полна ограда, полна ограда, —
 
   — грянули вслед мать с бабкой, —
 
Золотых карет, золотых карет…
 
   Дементьич притопывал и мычал под нос: видно было, что слов он не знает.
   Я взял табуретку, подошел к Вале и сел перед ней. Она положила мне руки на плечи и поцеловала в губы.
   — Эх, не по обряду, — крякнул старик, вытащил из бездонных галифе бутылку портвейна и поставил на стол.
   После этого на нас с Валей уже не обращали внимания. Сели за стол, стали пить чай и вино, говорить про жизнь. Бабушка принесла из чулана балалайку и, присев посреди горницы и положив нога на ногу, поигрывала, а Дементьич, ухая и стуча начищенными по случаю сватовства сапогами, скакал вокруг нее. Иногда он что-то молодецки выкрикивал и начинал кружиться еще быстрее, уперев руки в бока или размахивая ими.
   Мы вышли в сад. Луна светила уже, и звезды показались на небе. Слабый ветерок доносился от них.
   — Ну, лети! — крикнул я.
   Надо Вам сказать, Олег Платонович, что я целые сутки так и не сомкнул глаз в ожидании этого момента. Все представлял свою невесту летящей, плывущей к легкому месяцу. Иногда и себя я видел рядом — руки наши переплетались, взметаясь кверху, воздух свистел в волосах, и холодные его струи падали мимо нас на залитую светом землю. И вот теперь состояние мое было нетерпеливо-восторженным. Но тревога, тревога пряталась вокруг нас: поздним ли кузнечиком поскрипывала в траве, дальним ли криком птицы долетала из леса?
   — Лети! — сказал я. — Лети!
   Она умоляюще поглядела на меня, выпустила мою руку — и поднялась в воздух. Платье ее взвилось колоколом и ударило меня по лицу. Я поднял голову — и волосы мои встали дыбом. Как объяснить охвативший вдруг ужас перед явлением, которое только что готов был с восторгом принять? В сущности, ничего страшного не происходило: просто она летела. Но в эту сизую ночь полнолуния, под хриплое пение и грохот сапог старика Дементьича, доносящиеся из избы, я не увидел ни легкого танца эльфа, ни свободного полета птицы, ни даже парения космонавта, освобожденного от законов тяготения; нелепо вздрагивающее человеческое тело тяжелыми изгибами и толчками поднималось вверх, руки беспомощно плескались по бокам. Мучительное усилие судорогой изломало губы, взгляд был туп и мерцающ. «Невкоторый народец», — снова припомнилось мне. Дикий гай птичьей стаи обрушился с невидимых облаков. И пронизала и пригнула меня к земле догадка, что глупостью и бредом были мысли о возможности тихой совместной жизни с существом, не похожим на других. Нет, лучше не встречаться человеку поздним вечером или глубокой ночью с тем, что он не в силах объяснить себе, и самое непереносимое — это когда таинственное, непонятное обнажается воочию в том, кто стал тебе уже родным. Пока это непосредственно не касалось меня — водяной, Хухрино пение, чудачества хозяина, — я готов был принять даже и то, чего не понимал. Теперь же… Может быть, остановись я тогда, пережди какое-то мгновение — и я действительно, как сказал Дементьич, стал бы счастливейшим из смертных. Но, видимо. взгляд мой на протекающую рядом жизнь не был достаточно широк для того, чтобы приблизиться к окружающей нас великой тайне природы; и ведь знаю, что есть, есть люди, способные к этому подвигу, — может быть, и Вы из их числа, Олег Платонович, а я… я бежал — глупо, спотыкаясь, оставив любимую свою в темноте, одну…
   Я был уже дома и переживал происшедшее, лежа в кровати, когда вернулся хозяин. Он зажег на кухне лампу и подошел ко мне. Я прикрыл глаза, притворяясь спящим, но видел, как горестно он покачал головой, вглядываясь в мое лицо; затем, горбясь, ушел к себе. Вскоре я уснул.
   Утром пришел на работу, и первыми словами, которые услышал от Олимпиады Васильевны, были:
   — Ты куда вчера девался? Заболел, что ли?
   — Да. Приболел немножко, — солгал я.
   — А-а! А я думала, поссорились. Валюшка-то сама не своя домой пришла, лица на ней не было. Мимо нас прошмыгнула к себе в комнатушку: тут бабка с матерью забегали, смотрим — что-то неладно. Ну, и сами стали собираться. Говори давай правду: поссорились?
   Я не ответил и сам спросил:
   — Скажите, Олимпиада Васильевна, ее мать с бабкой были замужем?
   — Не знаю, не скажу, — солидно ответила она. — Это надо по анкетной части где-нибудь узнать. Как, поди, не были: откуда-то ведь она появилась? Да, бабкино-то пенсионное дело я помню. Был, был у нее муж, здешний печник, Степаныч Максимов. Я его и сама знала. Зачем это тебе?
   — Так. Интересно.
   — Ну и правильно. Про родственников невесты знать полагается. Так поссорились, что ли?
   Я пожал плечами:
   — Нет, так просто. Пойду, дойду до них.
   — Верно, верно! — зачастила Олимпиада Васильевна. — Ступай помирись, да и бабку с матерью утешь, а то они, поди, сами не свои.
   Я вышел из собеса и пошел к Валиному дому. Постучал. Вышла бабка. Глаза у нее были красные, запухшие, губы сурово сжаты.
   — Чего тебе, молодец? — сухо спросила она.
   — Валю, пожалуйста, позовите.
   — Нету нашей Вали. Уехала. Побежала утром к завстоловой, взяла отпуск без содержания и уехала.
   — Куда?
   — А не велела говорить. Никогда, мол, больше сюда не вернусь. Она и заявление на расчет у заведующей подписала, просила мать документы выслать.
   Бабка прислонилась к столбику крыльца, заплакала. Потом обернулась ко мне и сказала:
   — А ты, молодец, не ходи сюда боле. Нечего делать. Ступай, ступай.
   И ноги понесли меня обратно в центр. Придя на работу, я сел за свой стол, как провалился куда-то, и очнулся лежащим на, полу, а Олимпиада Васильевна брызгала мне водой в лицо. Суетились сотрудники, товарищ Тюричок названивал из нашего кабинета по телефону в больницу.
   Болел я дома, целые две недели. Вчера первый день вышел на работу. Все по-старому, будто ничего не произошло. Но, когда шел я обратно домой, по дороге завернул на плес, на танцплощадку, где встречался с милой Валентиной. Так же играла над обрывом гармошка, облетали листья с рябин, и я думал, облокотясь на перила пятачка: «Где ты, любимая моя? Где ты — облако, золотая полянка?»
   С приветом
Тютиков

Письмо седьмое

   Здравствуйте, уважаемый Олег Платонович! Пишу глубоким октябрьским вечером. Долгими стали наши разлуки: все реже мы пишем друг другу. То ли житейские суеты закрутили нас, то ли охладели отношения, как неизбежно это бывает, когда люди давно не видят друг друга.
   За письма Ваши спасибо. Настоящим уведомляю также, что в жизни моей произошли значительные перемены. Но начну по порядку. Порядок тут условный, конечно, так как любое из случившегося можно поставить и на первое, и на второе, и на третье место.
   Во-первых, заболел мой хозяин, Егор Дементьич. Лежит в больнице: что-то с сердцем. Я к нему хожу примерно раз в неделю — не оставлять же старика! — ношу ему передачи, то, другое. Но он неразговорчив, угрюм, смотрит все в окно и отвечает невпопад. Такие-то дела с хозяином. Впрочем, с бывшим хозяином, так как — во-вторых, я получил жилплощадь. Стараниями товарища Тюричка райисполком выделил мне как молодому специалисту комнату площадью 14 м 2в двухэтажном доме. Дом с удобствами, есть холодная вода и канализация, отопление пока печное, и нет горячей воды, но обещают со временем построить котельную. Товарищ завсобесом, Аким Павлович, договорился в леспромхозе, и мне каждый год будут выделять машину дров. На новоселье были все сослуживцы во главе с заведующим. Я постоянно открываю все новые и новые грани незаурядной натуры этого человека: ведь он не только все время выводит наше учреждение в число передовых по району и области, но и обладает массой других талантов. Как он, например, исполнял на новоселье русские народные песни, какие произносил шуточные тосты! А забота о подчиненных — взять хотя бы меня… И такого мнения о нем буквально все окружающие. В особенный же в восторг от знакомства с ним пришла моя мамаша, потому что — в-третьих, она приехала. Поводом для ее приезда явились в основном две причины: письмо товарища Тюричка, в котором он выражал беспокойство по поводу моей личной неустроенности и некоторых иных обстоятельств, мешающих мне, по мнению Акима Павловича, наладить здоровый быт; второй же причиной было мое собственное письмо, в котором я выражал намерение жениться. Мероприятие это, как Вам известно, успехом не увенчалось, и мамаша убеждена, что к лучшему, ибо дома у нее есть на примете очень самостоятельная девушка, с которой она хочет меня познакомить. Эта девушка тоже, как и я, имеет среднее специальное образование и работает инженером по кадрам. Первым шагом, предпринятым мамашей по приезду, была сдача ею в закуп всех приобретенных мною здесь томов с письмами классиков. На вырученные деньги она купила мне голубую в полоску рубашку по цене 9 руб. 24 коп., — по общему мнению, этот предмет туалета очень подходил к моему синему костюму.
   На работе дела обстоят отлично. Я постепенно завоевываю авторитет среди сотрудников, и со мной даже советуются по спорным финансовым вопросам.
   Однако скучно, дорогой мой друг! Недавно я, сказав мамаше, что пошел в клуб играть в шахматы, посетил старый дом, где жили мы с Дементьичем. Никто не встретил меня. Двери заперты на замок, тихо в огороде, не виднеется в лугах старый мерин Андрюха: то ли туман скрыл его, то ли сам он ушел куда-нибудь подальше от этих покинутых хозяином мест. Я постоял немного, но было холодно, притом мамаша просила не опаздывать к ужину…
   Какая осень на дворе! Грязь, слякоть, листья уже гниют, по утрам заморозки, и я надеваю демисезонное пальто. Сегодня по дороге на работу вспомнились читанные когда-то строчки поэта, посвященные этому времени года, — не помните ли и Вы их? —
 
Суровой осени печален поздний вид,
Но посреди ночного небосвода
Она горит, твоя звезда, природа,
И вместе с ней душа моя горит…