Триродов подошел к нему. Упрек зрел на его языке. Но он не мог сказать упрека. Жалость и нежность приникли к его губам. Ов молча дал мальчику флакон странной формы. Мальчик тихо вышел.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   Сестры вошли в перелесок. Повороты дорог закружили их. Вдруг пропали из виду башенки старого дома. И все вокруг показалось незнакомым.
   - Да мы заблудились, - весело сказала Елена.
   - Как-нибудь выйдем, - ответила Елисавета. - Куда-нибудь выйдем.
   В это время навстречу им из кустов вышел Кирша, маленький, загорелый, красивый. Черные, сросшиеся брови и неприкрытые шапкою черные вьющиеся на голове волосы придавали ему дикий вид лесного зоя.
   -- Миленький, откуда ты? - спросила Елисавета.
   Кирша смотрел на сестер внимательно, прямым и невинным взглядом. Он сказал:
   - Я - Кирша Триродов. Идите прямо по этой дорожке, - вот и попадете, куда вам надо. Идите за мною.
   Он повернулся, и пошел. Сестры шли за ним по узкой дорожке мех высоких деревьев. Кое-где цветы виднелись, - мелкие, белые, пахучие. От цветов поднимался странный, пряный запах. Сестрам стало весело и томно. Кирша молча шел перед ними.
   Дорога окончилась. Перед сестрами возвышался холм, заросший перепутанною, некрасивою травою. У подножия холма виднелась ржавая дверь, словно там хранилось что-то.
   Кирша пошарил в кармане, вынул ключ, и открыл дверь. Она неприятно заскрипела, зевнула холодом, сыростью и страхом. Стал виден далекий, темный ход. Кирша нажал какое-то около двери место. Темный ход осветился, словно в нем зажглись электрические лампочки. Но ламп не было видно.
   Сестры вошли в грот. Свет лился отовсюду. Но источников света сестры не могли заметить. Казалось, что светились самые стены. Очень равномерно разливался свет, и нигде не видно было ни ярких рефлексов, ни теневых пятен.
   Сестры шли. Теперь они были одни. Дверь за ними со скрипом заперлась. Кирша убежал вперед. Сестры скоро перестали его видеть. Коридор был извилист. Почему-то сестры не могли идти скоро. Какая-то тяжесть сковывала ноги. Казалось, что этот ход идет глубоко под землею, - он слегка склонялся. И шли так долго. Было сыро и жарко. И все жарче становилось. Странно пахло, - тоскливый, чуждый разливался аромат. Он становился все душистее, и все томнее. От этого запаха слегка кружилась голова, и сердце сладко больно замирало.
   Как долго идти! Все медленнее движутся ноги. Каменный так жесток пол!
   - Как трудно идти, - шептала Елисавета, - как жестко!
   - Какие жесткие плиты, - жаловалась Елена, - моим ногам холодно.
   Так долго шли! С таким усилием влеклись в душном, сыром подземельи! И казалось, что целый век прошел, что конца не будет, что придется все идти, идти, подземным, узким, извилистым ходом, идти неведомо куда!
   Свет меркнет, в глазах туман, темнеет. И нет конца. Жестокий путь!
   И вдруг окончен темный, трудный путь! Перед сестрами - открытая дверь, и в нее льется белый, слитный и торжественный свет, - радость освобождения!
   Сестры вошли в громадную оранжерею. Жили там странные, чудовищно-зеленые и могучие растения. Было очень влажно и душно. Стеклянные стены в железном переплете пропускали много света. Свет казался слишком ярким, беспощадно ярким, - так все металось в глаза!
   Елена посмотрела на свое платье. Оно казалось ей сырым, изношенным. Но яркий свет отвлек ее взоры. Она засмотрелась, и забыла о своем. Стеклянное, зеленовато-голубое небо оранжереи искрилось в горело. Лютый Змей радовался стеклянному плену земных воздыханий. Он бешено целовал свои любимые, ядовитые травы.
   - Здесь еще страшнее, чем в подземельи, - сказала Елисавета, - выйдем отсюда поскорее.
   - Нет, здесь хорошо, - со счастливою улыбкою сказала Елена, любуясь алыми и багряными цветами, распустившимися в круглом бассейне.
   Но Елисавета быстро шла к выходу в сад. Елена догоняла ее, и ворчала:
   -- Куда бежишь? Здесь скамеечки есть, посидеть можно.
   Елисавета и Елена вышли в сад. Триродов встретил их на дорожке у оранжереи. Он сказал просто и решительно:
   - Вас интересует этот дом и его хозяин. Вот - я, и, если хотите, я покажу вам часть моих владений.
   Елена покраснела. Елисавета спокойно наклонила голову, и сказала:
   - Да, мы - любопытные девушки. Этот дом принадлежал нашему родственнику. Но он стоял заброшенный. Говорят, здесь много перемен.
   - Да, много перемен, - тихо сказал Триродов. - Но главное осталось, как было.
   - Всех удивляет, - продолжала Елисавета, - что вы решились здесь поселиться. Вас не остановила репутация этого дома.
   Триродов повел сестер, показывая им сад и дом. Разговор шел легко и свободно. Первое смущение сестер скоро прошло. Им легко было с Триродовым. Дружески спокойный тон Триродова сломал неловкость в думах сестер. Они шли, смотрели. А вокруг них, близкая, но далекая, таилась иная жизнь. Иногда слышалась музыка, - меланхолическое рокотание струн, тихие жалобы флейты. Иногда чей-то свирельный голос заводил нужную и тихую песню.
   На одной лужайке, в густой тени старых деревьев, закрытые от грубого, пламенного Змея отрадною тьмою листвы, в тихом хороводе кружились мальчики и девочки в белых одеждах. Сестры подошли, - дети разбежались. Так тихо убежали, едва колыхнули, задевши, ветки, исчезли, - и точно их и не было.
   Сестры шли, слушали Триродова, и любовались садом, - его деревьями, лужайками, прудами, островками, тихо журчащими фонтанами, живописными беседками, многоцветною радостью цветущих куртин. Сестры чувствовали странную, томную усталость. Но им было весело и радостно, что они попали в этот замкнутый дом, - как-то по-школьнически весело, что вошли сюда с нарушением общепринятых правил хорошего общества.
   Когда вошли в одну комнату в дом, Елена воскликнула:
   - Какая странная комната!
   - Магическая, - с улыбкою сказал Триродов.
   Странная комната, - все в ней было неправильно: потолок покатый, пол вогнутый, углы круглые, на стенах непонятные картины и неизвестные начертания. В одном углу большой, темный, плоский предмет в резной раме черного дерева.
   - Зеркало, в которое интересно смотреть, - сказал Триродов. - Только надо зайти туда, в треугольник, к стене, - к углу.
   Сестры зашли, глянули в зеркало, - в зеркале отразились два старых, морщинистых лица. Елена закричала от страха. Елисавета побледнела, обернулась к сестре, и улыбнулась.
   -- Не бойся, - сказала она. - Это какой-то фокус.
   Елена посмотрела на нее, и в ужасе закричала:
   -- Ты совсем старая стала! Волосы седые. Какой ужас!
   Она бросилась из-за зеркала, крича в страхе:
   - Что это такое? что это?
   Елисавета вышла за нею. Она не понимала случившегося, волновалась, старалась скрыть свое смущение. Триродов смотрел на них просто и спокойно. Он открыл шкап, вделанный в стену.
   - Успокойтесь, - сказал он Елене, - выпейте этой воды, которую я вам дам.
   Он подал ей стакан с бесцветною, как вода, жидкостью. Елена поспешно выпила кисло-сладкую воду, и вдруг ей стало весело. Выпила и Елисавета. Елена бросилась к зеркалу.
   - Я опять молодая! - закричала она звонко. Выбежала, обняла Елисавету, говорила весело:
   - И ты, Елисавета, помолодела.
   Буйная веселость охватила обеих сестер. Они схватились за руки, в принялись плясать, кружась по комнате. И вдруг им стало стыдно. Они остановились, не знали, куда глядеть, и засмеялись смущенно. Елисавета сказала:
   -- Какие мы глупые! Вам смешно глядеть на нас, да?
   Триродов ласково улыбнулся.
   - Такое свойство этого места, - сказал он. - Ужас и восторг живут здесь вместе.
   Много интересных вещей сестры видели в .доме, - предметы искусства и культа, - вещи, говорящие о далеких странах и о веках седой древности, гравюры странного и волнующего характера, - многоцветные камни, бирюза, жемчуг, - кумиры, безобразные, смешные и ужасные, - изображение Божественного Отрока, - как многие его рисовали, но только одно лицо поразило Елисавету...
   Елену забавляли вещи, похожие на игрушки. Много есть вещей, которыми можно играть, смешивая магию отражений времен и пространства.
   Так много видели сестры, - казалось, прошел целый век. Но на самом деле сестры пробыли здесь только два часа. Мы не умеем измерять времен. Иной час - век, иной час - миг, а мы уравняли.
   - Как, только два часа! - сказала Елена. - Да это страшно много. Пора домой, к обеду.
   - А нельзя опоздать? - спросил Триродов.
   - Как можно! - воскликнула Елена.
   Елисавета объяснила:
   - Час обеда у нас строго соблюдается.
   - Вас довезут, - сказал Триродов.
   Сестры поблагодарили. Но надо было уходить. Они сразу почувствовали усталость, и печаль, простились с Триродовым, и молча пошли. Мальчик в белой одежде шел перед ними в саду, и показывал дорогу.
   Опять вошли сестры в тот же подземный ход, увидели мягкое ложе, и вдруг почувствовали такую слабость, что шагу не сделать.
   - Сядем, - сказала Елена.
   - Да, - ответила Елисавета, - я тоже устала. Как странно! Какое утомление!
   Сестры сели. Елисавета говорила тихо:
   - Здесь неживой падает на нас свет из неизвестного источника, и он страшен, - но теперь мне еще страшнее грозный лик чудовища, горящего и не сгорающего над нами.
   - Милое солнце, - тихо сказала Елена.
   - Оно погаснет, - говорила Елисавета, - оно погаснет, неправедное светило, и в глубине земных переходов люди, освобожденные от опаляющего Змея и от убивающего холода, вознесут новую, мудрую жизнь.
   Елена шептала:
   - Когда земля застынет, люди умрут.
   -- Земля не умрет, - так же тихо ответила Елисавета.
   Сестры заснули. Они спали недолго, но, когда проснулись: обе вдруг, все, что было сейчас, казалось им сном. Они заторопились.
   - Давно пора возвращаться, - озабоченно говорила Елена.
   Они побежали. Дверь из подземного хода была открыта. У выхода на дороге стоял шарабан. Кирша сидел и держал вожжи. Сестры уселись. Елисавета стала править. Кирша короткими словами говорил дорогу. Говорили мало, - слово, два скажут, и молчат.
   У своей усадьбы сестры вышли из экипажа. Их обнимало полусонное настроение. Не успели и поблагодарить - так быстро уехал Кирша. Только пыль влеклась по дороге, и слышался стук копыт, да шуршанье колес по щебню.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   Сестры едва успели переодеться к обеду. Усталые и рассеянные, вышли они в столовую. Там уже их ждали, - отец, землевладелец Рамеев, и Матовы, студент Петр Дмитриевич и гимназист Мишан, сыновья двоюродного брата Рамеева, ныне умершего, которому принадлежала прежде усадьба Триродова.
   Сестры мало говорили. Промолчали и о том, где были сегодня, и что видели. А прежде они бывали откровеннее, и любили поговорил., рассказать.
   Петр Матов, высокий, худощавый, бледный юноша с горящими глазами, с видом человека, собирающегося поступить в пророческую школу, казался озабоченным и раздраженным. Его нервность почему-то отражалась, неуверенными улыбками и неловкими движениями, - на Мише. Это был мальчик упитанный, с розовыми щеками, быстроглазый, веселый, но, очевидно, слишком впечатлительный. Теперь беспричинная, по-видимому, в краях его улыбающегося рта трепетала легкая дрожь.
   Рамеев, невысокий, плотный старик со спокойными манерами хорошо воспитанного и уравновешенного человека, не давая заметить, что ждал дочерей, неторопливо занял свое место за обеденным столом, сдвинутым теперь и казавшимся маленьким посреди просторной столовой из темного резного дуба. Мисс Гаррисон невозмутимо прянялась разливать суп, - полная, спокойная, с седеющими волосами дама, олицетворение благополучного, хозяйственного дома.
   Рамеев заметил, что дочери устали. Смутное опасение поднялось в нем. Но он быстро погасил в себе легкое пламя неудовольствия, ласково улыбнулся дочерям, и тихо, словно осторожно намекая на что-то, сказал:
   - Далеконько вы, мои милые, заходите.
   И после молчания недолгого, но неловкого, смягчая тайный смысл своих слов и разрешая легкое замешательство девиц, прибавил:
   -- Я замечаю, что вы несколько забросили езду верхом.
   Потом обратился к старшему из братьев:
   - Ну, что нового в городе слышно, Петя?
   Сестрам было неловко. Они постарались принять участие в разговоре.
   Это было в те дни, когда кровавый бес убийства носился над нашею родиною, и страшные дела его бросали раздор и вражду в недра мирных семейств. Молодежь в этом доме, как и везде, часто говорила и спорила о том, что свершилось, о том, что свершалось, о том, чему еще надлежало быть. Спорили, были несогласны. Дружба с детства и хорошее воспитание рядили в мягкие формы идейные противоречия. Но случалось, что спор доходил до резкостей.
   Отвечая Рамееву, Петр стад рассказывать о рабочих волнениях, о подготовлявшихся забастовках. Раздражение слышалось в его словах. Он религиозно-философского сознания. Он думал, что мистическая жизнь человеческих единений должна быть завершена в блистательных и увлекающих формах цезаропапизма. Он думая, что любил свободу, - Христову, - но бурные движения пробуждающегося были ему ненавистны. Обольстил его царящий, огненный Змей, свирепый и мстительный Адонаи, - обольстил его соблазнами торжествующей гармонии, золотою свирелью Аполлона.
   - Новости ужасные, - говорил Петр, - готовится общая забастовка. Говорят, что завтра все заводы в городе остановятся.
   Миша неожиданно засмеялся, совсем по-детски, весело в звонко, и вскрикнул с восторгом:
   - Если бы вы видели, какая физиономия бывает у директора во всех таких случаях!
   Голос у него был нежный и звенящий, и так звучал кротко и ласково, точно он рассказывал о блаженном и невинном, об ангельской непорочной игре у порога райских обителей. Слова забастовка, обструкция звучали в его устах, как названия редких и сладких лакомств. Ему стало весело, и вдруг захотелось сошкольничать. Он звонко затянул было:
   - Вставай, поднимайся...
   Но сконфузился, оборвался, замолчал, покраснел. Сестры засмеялись. Петр смотрел угрюмо. Рамеев ласково улыбнулся. Мисс Гаррисон, делая вид, что не замечает беспорядочной выходки, спокойно взялась за грушу электрического звонка, подвешенную к висевшей над столом люстре, - переменить блюдо.
   Обед длился обычным порядком. Спор разгорался, и беспорядочно перебрасывался с предмета на предмет. Говорят, что такова русская манера спорить. Может быть, это всемирная манера людей, когда они говорят о том, что их очень волнует. Чтобы спорить систематично, надо выбрать сначала председателя. Свободный разговор всегда мечется.
   Петр пылко восклицал:
   - Самодержавие пролетариата почему же лучше того, что уже есть? И что это за варварские, дикие лозунги! "Кто не с нами, тот наш враг! Кто хозяин, с места прочь, оставь наш пир!"
   - О нашем пире пока еще рано говорить, - сдержанным голосом возразила Елена.
   - Вы знаете ли, к чему мы стремимся? - продолжал Петр. - Надвигается пугачевщина, будет такая раскачка, какой Россия еще никогда не переживала. Дело не в том, что говорят или делают там или здесь господа, которым кажется, что они творят историю. Дело в столкновении двух классов, двух интересов, двух культур, двух миропонимании, двух моралей. Но кто хватается за венец господства? Идет Хам, и грозит пожрать нашу культуру.
   Елисавета сказала укоризненно:
   - Что за слово - хам!
   Петр усмехнулся нервно и досадливо, и спросил:
   - Не нравится?
   -- Не нравится, - спокойно сказала Елисавета.
   С привычным подчинением мыслям и настроениям старшей сестры Елена сказала:
   - Грубое слово. Осадок бессильного крепостничества в нем.
   - Однако, нынче это слово - довольно литературное, - с неопределенною улыбкою сказал Петр. - Да и как ни назвать, дело не в слове. Мы воочию на бесчисленных примерах видим, что вдет духовный босяк, который ко всему свирепо-равнодушен, который неисправимо дик, озлоблен и пьян на несколько поколений вперед. И он все повалит, - науку, искусство, все. Вот типичный хам - этот ваш Щемилов, которому ты, Елисавета, так симпатизируешь. Фамильярный молодчик, благообразный Смердяков.
   Петр пристально смотрел на Елисавету. Она сказала спокойно:
   - Я нахожу, что ты к нему несправедлив. Он - хороший.
   Обед кончился. Рады были. Разговор раздражал. Даже невозмутимая мисс Гаррисон несколько поспешнее всегдашнего поднялась с места. Рамеев, как всегда, ушел к себе, - на час заснуть. Молодые люди пошли в сад. Миша и Елена побежали вниз к реке. Так захотелось беззаботно бежать друг за другом, и смеяться.
   - Елисавета! - позвал Петр.
   Голос его нервно дрогнул. Елисавета остановилась. Старая липа быстро бросила на нее густую тень. Елисавета вопросительно поглядела на Петра, положила руки на грудь, - вдруг от чего-то забилось сердце, - и, обнаженные так стройны были руки. Прекрасные руки, - обаяние власти, - о, если бы внезапный порыв страсти кинул их на его плечи!
   - Могу я сказать тебе, Елисавета, несколько слов? - спросил Петр.
   Елисавета слегка покраснела, склонила голову, и тихо сказала:
   - Сядем где-нибудь.
   Она пошла по дороге к беседке над обрывом. Петр молча шел за нею. Они молча поднялись по отлогим ступеням. Елисавета села, и уронила руки на низкую ограду открытой беседки. Холмистые дали широкою панорамою легли перед нею, - вид с детства знакомый и неизменно - соединенный с привычным, сладостным волнением. И уже не всматривалась она в отдельные предметы, - как музыка, разливалась перед нею природа в неистощимости переливных красок и успокоенных звуков. Петр стоял перед нею, и смотрел на ее прекрасное лицо. Склоняющийся Змей лобзал озаренное лицо Елисаветы, - пронизанное светом, ликовала расцветающая плоть.
   Они молчали. Обоим было томительно неловко. Петр нервно поламывал ветки берез, растущих около беседки. Елисавета спросила:
   - Что ты хочешь мне сказать?
   Холодная отчужденность, почти враждебность, послышалась в звуке ее голоса. Так сказалась внутренняя тревога. Она почувствовала это, и улыбнулась ласково и робко.
   - Что сказать! - тихо и нерешительно начал Петр. - То же, что и всегда. Елисавета, я люблю тебя!
   Елисавета покраснела. Глаза ее сверкнули и потухли. Она встала и заговорила, волнуясь:
   - Петр, зачем ты опять напрасно мучишь себя и меня? Мы так с тобою близки с детства, - но мы так расходимся! У нас разные дороги, мы по-иному думаем, иному веруем.
   Петр слушал ее с выражением страстного нетерпения и досады. Елисавета хотела продолжать, но он заговорил:
   - Ах, к чему это... эти слова! Елисавета, забудь в эту минуту о наших разногласиях. Они так ничтожны! Или нет, пусть они значительны. Но я хочу сказать, что политика и это все, что нас разделяет, это все только легкая накипь, мгновенная пена на широком просторе нашей жизни. В любви - вечная правда, в сладостной влюбленности - откровение вечной правды. Кто не живет в любви, кто не стремится к единению с любимым, тот мертв.
   - Я люблю народ, свободу, - тихо сказала Елисавета, - моя влюбленность - восстание.
   Петр, не слушая ее, продолжал:
   - Ты знаешь, что я люблю тебя. Я люблю тебя давно. Вся душа моя, как светом, пронизана любовью к тебе. Я ревную тебя, - и не стыжусь сказать тебе об этом, - я ревную тебя ко всем, к этому блузнику, с которым ты злоумышляла бы, если бы у него хватило ума и смелости быть заговорщиком, - к этим полумыслям, которыми ты обольстилась, чтобы не любить меня.
   И опять тихо сказала Елисавета:
   - Ты укоряешь меня за то, что мне дорого, упрекаешь меня за лучшую меня, хочешь, чтобы я стала иною. Ты не меня любишь - тебя соблазняет прекрасный Зверь, мое молодое тело с улыбками и с ласками...
   И опять, не дослушав ее, страстно заговорил Петр:
   - Елисавета, милая, полюби меня! Ты никого еще, конечно, не любишь. Нет, не любишь? Ты не успела влюбить себя, сковать свою душу. Ты свободна, как первая невеста человека, ты прекрасна, как его последняя жена. Ты созрела для любви, - для моей любви, - ты жаждешь поцелуев и объятий, ты дрожишь от страсти, как я: - о, Елисавета, полюби, полюби меня!
   - Как я могу? - сказала Елисавета.
   - Елисавета, любовь - заповедь! - воскликнул Петр. - Надо хотеть полюбить. Только пойми, как я тебя люблю, - и уже ты меня полюбишь. Моя любовь должна зажечь в тебе ответную любовь.
   - Друг мой, ты не любишь ничего из того, что мое, - возразила Елисавета, - ты не любишь меня. Я не верю, - прости, - не понимаю твоей любви.
   Петр мрачно нахмурился, и угрюмо сказал:
   - Ты обольщена лживым, пустым словом - свобода. Над смыслом его ты никогда не думала.
   - Я мало еще о чем успела думать, - спокойно возразила Елисавета. - Но чувство свободы мне ближе всего. Я не сумею передать его тебе словами, - я знаю, что на земле мы скованы железными узами необходимости и причин, - но стихия моей души - свобода, - пламенная стихия, и в ее огне сгорают цепи земных зависимостей. Я знаю, что мы, люди, на земле всегда будем слабы, бедны, одиноки, - но когда мы пройдем через очищающее пламя великого костра, нам откроется новая земля и новое небо, - и в великом и свободном единении мы утвердим нашу последнюю свободу. Все это я говорю сбивчиво, плохо, - я не умею сказать ясно того, что знаю, - но оставим, пожалуйста, оставим этот разговор.
   Елисавета поспешно вышла из беседки, Петр медленно пошел за нею. Лицо его было печально, и глаза его ярко горели, - но слева не рождались, бессильная поникла мысль. Вдруг он встрепенулся, поднял голову, улыбнулся, догнал Елисавету.
   - Ты любишь меня, Елисавета, - сказал он уверенно и радостно, - ты любишь меня, хотя и не хочешь сказать этого. Ты говоришь неправду, когда уверяешь, что не понимаешь моей любви. Ты знаешь мою любовь, ты веришь в нее, - скажи, разве можно поверить в то, что тебя любят, и не полюбить?
   Елисавета остановилась. Глаза ее зажглись странною радостью.
   - Еще раз говорю, - сказала она спокойно и решительно, - ты любишь не меня, - ты любишь Первую Невесту. А я ухожу от тебя.
   Петр стоял, бессильный, бледный, тусклый, и смотрел за нею. Между кустами колыхалось солнечно-желтое платье на матовом небе догоравшей зари. Елисавета уходила от узко пылающих огней старозаветной жизни к великим прельщениям и соблазнам, к буйному дерзновению возникающего.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Петр и Елисавета сошли вниз к реке, туда, где была пристань для лодок. Две лодки казались покачивающимися на воде, хотя было совсем тихо, и вода стояла гладкая и зеркальная. Поодаль, за кустами, виднелся парусиновый верх купальни. Елена, Миша и мисс Гаррисон были уже здесь. Они сидели на скамейке, на площадке в полугоре, где дорожка к пристани переламывалась. Открывался с этого места успокоенный вид на излучину тихой реки. Вечерела, тяжелела вода, тусклым свинцом наливалась.
   Миша и Елена набегались, раскраснелись, никак не могли погасить резвых улыбок. Англичанка спокойно смотрела на реку, и ничто не шокировало ее в вечереющей природе и в успокоенной воде. Но вот пришли двое, внесли свое напряженное волнение, свою неловкость, свою смуту, - и опять завязался нескончаемый спор.
   Встали с этой скамейки, где так далеко было видно, и откуда все видимое являлось спокойным и мирным. Перешли вниз, к самому берегу. А вода все-таки была тихая и гладкая. И взволнованные слова неспокойных людей не колыхали ее широкой пелены. Миша выбирал плоские каменные плитки, и бросал их вдаль, чтобы они, касаясь воды, отскакивали. Делал это по привычке. Спор волновал его. Руки его дрожали, камешки плохо рикошетировали, - досадно было, но он старался скрыть досаду, пытался казаться веселым. Елисавета сказала:
   - Миша, кто лучше бросит, - давай на пятачок. Стали играть. Миша проигрывал.
   Из-за изгиба берега, от города, показалась лодка. Петр всмотрелся, и сказал досадливо:
   - Господин Щемилов опять припожаловал, наш сознательный рабочий, российский социал-демократ.
   Елисавета улыбалась. Спросила с ласковым укором:
   - За что ты его так не любишь?
   -- Нет, ты мне скажи, - воскликнул Петр, - почему эта партия российская, а не русская? Зачем такая высокопарность?
   Елисавета спокойно ответила:
   - Российская, конечно, а не только русская, потому что в нее может войти не только русский, но и латыш, и армянин, и еврей, и всякий гражданин России. Мне кажется, это очень понятно.
   - А мне непонятно, - упрямо сказал Петр. - Я вижу в этом только балаган, совсем ненужный.
   Меж тем лодка приблизилась. В ней сидели двое. На веслах - Алексей Макарович Щемилов, молодой рабочий, слесарь, в синей блузе и мягкой серой шляпе, невысокий, худощавый, с ироническим складом губ. Елисавета была знакома со Щемиловым с прошлой осени. Тогда же она сошлась и с некоторыми другими рабочими и партийными деятелями.
   Щемилов причалил к пристани, и ловко выпрыгнул из лодки. Петр сказал насмешливо, кланяясь с преувеличенною любезностью:
   -- Пролетарию всех стран мое почтение.
   Щемилов спокойно ответил:
   - Господину студенту нижайшее.
   Он поздоровался со всеми, и сказал, обращаясь преимущественно к Елисавете:
   - Вашу собственность вам прикатил. Едва ее у меня не сперли. Наши слободские о священном праве собственности имеют свои особые понятия.
   Петр закипал досадою. Самый вид молодого блузника раздражал его, слова и повадки Щемилова казались Петру нахальными. Петр сказал резко:
   - По вашим понятиям, насколько я понимаю, священны не права, а грубое завладение.
   Щемилов свистнул, и сказал:
   - Таково, батенька, и есть происхождение всякой собственности, - грубо завладел, да и баста. Блаженны обладающие, - поговорочка, сложенная грубо завладевшими.
   - Это вы откуда же нахватались? - насмешливо спросил Петр.
   - Крупицы мудрости падают и к нам от стола богатых, - в тон ему ответил Щемилов, - ими мы по малости и питаемся.