Камень – ботинок, камень – ботинок, трава – ботинок, сухая земля – ботинок, стремительный взлет ботинка над шустрым ручьем. Стук ботинок по настилу узкого, с высокими перилами моста (внизу низвергается по камням водопад реки), камень – ботинок; сухая земля – ботинок, сухая земля – ботинок, сухая земля – ботинок.
Мы стали подниматься по тропе между зарослями арчи, в честь которой и назван весь наш лагерь. Алаарча – пестрая арча. Почему она показалась пестрой тому киргизу, который назвал некогда это урочище, я не знаю. Но в том, что всюду по ущелью здесь растет арча, мы убедились с первых минут пребывания. Ведь именно ветви арчи стелили ребята под свои палатки.
Солнце начало греть как следует, заросли арчи начали источать свой крепкий и душистый аромат. Первые капельки горячего пота потекли у меня сначала по вискам, потом со лба, потом приходилось время от времени стряхивать и сдувать их с губ, потом они стали капать с лица на землю, а ботинки Александра Александровича, словно играючи, уходили от меня. Но не должны были уйти.
Большого перепада высоты здесь быть не могло. И беспрерывный подъем, местами очень крутой, в первую очередь сказывался на ногах, но все же и сердце сразу почувствовало, что попало в передрягу. Мое лицо налилось кровью, как если бы шею перетянули жгутом. В груди бухало до слышимости. Било изнутри по вискам. Вся моя набухшая кровью голова пульсировала, а в левой части затылка больно дергалась какая-то жилка. Я давно знаю у себя это место. Иногда в минуту переутомления там дернется острой болью несколько раз, а потом перестанет. Это бывало не часто, но все же я всегда знал, что у меня в левой части затылка живет больной нервик или сосудик или что там может дергаться и болеть? Это слабое место теперь и обнаружило себя в первую очередь.
Могло случиться, что я и один решил бы подняться по этой тропе к альпинистскому кладбищу. Но, наверное, я бы сел отдохнуть, остыть, постоял бы на высоте, полюбовался на окружающее. В том-то и был смысл этих дней, как потом оказалось, что никогда бы я не смог самостоятельно дать себе такую нагрузку. Пожалуй, не получилось бы и пяти процентов нагрузки, потому что кто же заставит сам себя двигаться под рюкзаком в двадцать килограммов несколько часов и все время в крутую гору? Погулял часик-другой, садись отдыхай на камушки. Дождался первой испарины на лбу или на лопатках, остынь, полежи на траве. И уж конечно, остановись, если начало дергать в затылке и молотками стучать в висках и не успеваешь сдувать с губ горячий пот, разлетающийся от дуновения обильными брызгами, словно из трубки пульверизатора.
Ноги Александра Александровича играют как заведенные, но, к счастью, все в том же темпе. Если бы он сейчас сделал рывок, заставил нас взбежать хотя бы на сто шагов высоты, не знаю, как другие, но я бы запалился и лег. А так можно еще жить и дышать. Только бы не хвататься руками за ветки арчи. Только бы не помогать себе руками на очень крутых местах, не оказаться на четвереньках, только бы идти, как ведущий, только бы не думать о том, что идти, наверно, не близко. Пусть ноги болят сами по себе, это их дело. В конце концов, не отвалятся же они, а ты иди себе и не думай про ноги. Пока они еще не ватные, не онемели, прекрасно переступают с места на место, ну и пусть переступают, разве не их дело переступать?
Подкатило и укололо в левом боку. Вот так. Вся слабина сейчас полезет наружу, все слабые звенья заговорят о себе, что может колоть в левом боку? Селезенка? Поджелудочная железа? Диафрагма? Поколет и перестанет. Если бы шел один, тотчас бы дал поблажку селезенке и диафрагме. Не надо давать поблажки. Поколет и перестанет.
Тропа загибает все круче. Сухая земля – ботинок, сухая земля – ботинок. Благословляю ботинки за то, что двигаются лениво, нехотя, словно в последней степени измождения. Что из того, что мы поднимаемся вверх медленно? Зато возникает спокойствие и уверенность, что я дойду, куда бы ни повели меня эти ботинки. Мало ли что болят ноги, да и мышцы живота начало резать, мало ли что голову словно накачивают изнутри автомобильным насосом, мало ли что совсем залило потом глаза. Не падаешь ведь пока. Можно еще идти. Тогда почему же не идти?
Когда Александр Александрович остановился и отряд начал подтягиваться для отдыха, Оля, увидев меня, воскликнула:
– Папа, какой ты мокрый!
– Конечно, когда выжимают мокрую тряпку, неизбежно течет вода.
К арче неожиданно приметались молодые сосенки и лиственницы, явно посаженные человеком. В диком виде они тут не встречаются. Тем более не могла возникнуть сама собой загородка и калитка в ней, завязанная сквозь замочные проушины обыкновенной веревочкой.
Александр Александрович веревочку развязал, и мы вереницей, по одному, прошли в огороженное пространство к альпинистским могилам.
Как бы заботясь о престиже этого молодого кладбища, Александр Александрович тотчас нам пояснил, что альпинистов здесь погибает значительно больше, но ведь обычно приезжают родные и увозят погибших в свои города. Некоторых хоронят на месте гибели. Например, альпинист Художин лежит под пиком Победы на полке, завернутый в палатку и завязанный репшнуром.
– Что случилось с Художиным? Улетел? – спросил я, щеголяя альпинистским словечком.
– Нет. Сердечная недостаточность.
Мы остановились перед могилами. На крайней из них только что сооружен самодельный памятник. Впечатления в жизни любят иногда выстраиваться в рядок. Мы с Олей вчера, проходя через территорию лагеря, обратили внимание на молодую светлую женщину, одетую в черное пончо. У нее был какой-то очень не альпинистский, не лагерный вид. И кроме того, нельзя было ошибиться, что она из Прибалтики. Лежит на людях этого края некая печать, по которой почти безошибочно определяются латыши, литовцы, эстонцы.
Теперь оказалось, что эта молодая женщина – эстонка, вдова погибшего здесь альпиниста. Она приехала, чтобы собственными руками соорудить памятник над могилой мужа. Из диких камней эстонка сложила модель колокольни, увенчала эту колокольню железным крестом, а в проеме повесила небольшой колокольчик, который во время сильного ветра будет раскачиваться и звонить.
Рядом с эстонцем покоится альпинист-художник Афанасий Шубин. Афоня – так до сих пор называют его между собой альпинисты. Альпинистские гравюры Шубина широко известны среди спортсменов. В лагере они висят и в клубе, и в бухгалтерии, и у начальника учебной части. Все мы тоже через двадцать дней, уезжая, купим на память по нескольку гравюр Афанасия Шубина.
– У него был низкий потолок, – объяснил Александр Александрович.
– То есть?
– У каждого человека есть потолок, выше которого в горы ему ходить нельзя. Афанасий был хорошим альпинистом, но потолок его был 4200 метров, а он пошел на 4600. Стало плохо. Ему предложили спуститься, но он не захотел бросать группу. В результате – сердечная недостаточность.
На могиле Аллы Глуховской выставлена фотография молодой симпатичной женщины. Мастер спорта. Погибла в лавине вместе с другим альпинистом, с которым шла в связке.
Мне неудобно было тут же расспрашивать Александра Александровича о всех могилах, а тем более записывать имена. Да я и не брал с собой в горы ничего пишущего. Потом узнаю. Но потом нахлынули новые впечатления. Когда же я позвонил Александру Александровичу в Москву, чтобы уточнить имена похороненных, оказалось, что он и сам не все помнит. Пришлось ему писать письмо во Фрунзе своему другу, альпинисту и выдающемуся педагогу альпинизма Алиму Васильевичу Романову. Выписываю часть романовского письма:
«…Эстонец погиб от камня на стене «Свободной Кореи», Хейно Пальцер. В 1962 году он был у меня в отделении в школе инструкторов в альплагере «Шхельда» (там находилась тогда центральная школа инструкторов, я был тренером отделения). Был там еще один отличный парень (Володя Жердев), которого Хейно звал «Валедька». Валедька погиб в 1969 году на спасработах, где-то в районе Безенги. Хейно и Валедька были моими согревателями, когда на пике Гермогенова получил по башке Кирилл Баров.
Володя Кургашев, который тоже лежит на кладбище, умер в шесть часов утра 6 сентября 1964 года от перегрузки и высоты в палатке на седловине между 5-й и 6-й башнями Короны, то есть на высоте около 4600 м. Подробности описаны в одном моем рассказике в «Литературном Киргизстане»… Между прочим, он умер на руках у моего брата Ремира Ветрова, который ночью пришел туда вместе с Левоном Алибегашвили, совершив траверз 2-я – 5-я башни Короны.
Вместе с Аллой Глуховской погиб не Володя, а Вениамин (Венька) Пенкин, студент нашего института».
Ну вот, теперь прояснились все пять могил.
На обратный путь нагрузились дровами, но тяжесть их была мне уже не страшна. Я дошел, поднялся до нужного места, а теперь – всего только вниз. Чтобы не путаться с вязанкой, которая неудобно расползалась бы на плечах, я нашел монолитную корягу – перекрученный комель арчи – и взвалил ее себе на плечо. И хотя предстояло еще тащить на себе литую тяжесть бревна в течение полутора часов, все же первое испытание можно было считать выдержанным, а первый день завершенным. После обеда полагался сон, а потом – свободное личное время.
В этот день, ближе к вечеру, около домика начальника лагеря можно было наблюдать некоторую нелагерную суету. Остановилась черная легковая машина: шофер, генерал и еще три офицера. Некоторое время спустя около домика запылал мангал. Один офицер раздувал пламя фанеркой, поблизости свежевали барана. Другой офицер попался мне навстречу, неся в руках две гирлянды бутылок. Минеральная вода и бутылки с темно-коричневым содержимым.
Суть происходящего была несложна. В лагере есть превосходная финская баня, и в нее привезли проводящего во Фрунзе свой отпуск московского генерала, чтобы он насладился финской баней в сочетании с горным воздухом. Шашлык после бани и то, что перед шашлыком, – вовсе не предосудительно для генерала, и не для осуждения я извлек из памяти этот маленький эпизод.
Дело в том, что хоть у меня и нет генеральского звания, но мне довольно легко было бы представить себя на территории лагеря в качестве именно такого однодневного гостя. Приехал во Фрунзе по делам Союза писателей. Слушай, говорят мне, здесь недалеко, в пятидесяти километрах, есть превосходная финская баня. Не хочешь? Красивое ущелье, шумит река, соорудим шашлычок. Ну как, согласен? Конечно, согласен. Кто же откажется от шашлыка на берегу горной реки в красивом ущелье. Приехали бы мы, стали бы хлопотать около домика начальника лагеря, раздувать мангал, носить бутылки из багажника на облюбованную лужайку, а мимо нас ходили бы основные обитатели лагеря в брезентовых куртках, тяжелых горных ботинках, обожженные солнцем. Ну что же, у них своя жизнь, у нас своя. Мы попаримся в бане, похлещемся вениками, поужинаем и уедем во Фрунзе заниматься своими делами (скажем, семинар молодых киргизских прозаиков проводить), а они останутся здесь с иными заботами, для нас непонятными или, во всяком случае, недоступными. Может, и мелькнула бы мысль, не приехать ли сюда когда-нибудь, не попроситься ли пожить здесь на горном воздухе, поработать. Но за суетой эта мысль мелькнула бы и погасла.
Как же все перевернулось на свете, если я на легковую машину, приехавшую из Фрунзе, и на все события, связанные с ее приездом, смотрю теперь с этой, непривычной для меня стороны?
Другой мир, другая планета – вот как показался офицер, несущий бутылки, мне, идущему к начальнику лагеря выпрашивать обмундирование для Оли. Надо было выпросить и получить: страховочный пояс, кошки, трикони (ботинки, окованные железом), штормовку, пуховку и ледоруб.
Больше всего я боялся, как бы у них не зашел там разговор и как бы не пришло им в голову позвать к шашлыку залетного московского литератора. Опасения мои оказались не напрасными, и только то, что я своевременно ушел за пределы лагеря посидеть на камне около шумной реки, где и пробыл до полной темноты, сохранило меня в моей новой, необычной и прекрасной позиции.
Ловлю себя на мысли, насколько мне было бы легче во всех испытаниях, если бы я был один, без Оли, если бы думать нужно было только о себе, за себя, страдать и мучиться самому. Каждый трудный взлет, каждый опасный участок скалы, которую я уже преодолел, мне приходится психологически еще преодолевать и за Олю, которая идет сзади меня. Мне хватило бы и своего сиплого прерывистого дыхания, но я слышу еще и дыхание Оли, тоже сиплое и прерывистое, и оно давит на меня постоянным психологическим гнетом.
Перепрыгивая через расселину или цепляясь ногой за скальный выступ и выкарабкиваясь за счет чрезмерного напряжения брюшного пресса, я физически ощущаю, как расходится у Оли только заживший после операции кишечный шов.
Подтягиваясь на руках и выходя вверх за счет силы рук, я физически ощущаю слабость ее ручонок.
Оттягивая руками лямки рюкзака, чтобы на несколько секунд ослабить их давление на плечи, я чувствую, как болят ее плечи, никогда не соприкасавшиеся с рюкзачными лямками.
Все так. Но если совершится невероятное, если мы победим и взойдем на вершину, во сколько раз будет больше моя радость, потому что присоединится радость и за нее! А между тем Александр Александрович приглядывается к нам, особенно к Оле: как мы себя ведем, каково наше самочувствие, каковы наши возможности? Чувствуется, что он еще не решил окончательно, можно ли брать нас на восхождение, выдержим ли мы. Всю ответственность в конечном счете он должен взять на себя. Он дал понять мне в разговоре, что завтрашний день будет настоящим рабочим днем и что многое завтра прояснится.
Централизованное снабжение подвело. На складе не оказалось нужного для Оли обмундирования. Предстояло проявить инициативу. Выяснилось, что из лагеря уезжает московский сбор – спортивное общество «Буревестник». Они уже отходили, откарабкались, сделали все, что хотели, а обмундирование у них свое, московское. Слушок о литераторе, оказавшемся в альпинистах, уже прошелестел по лагерным палаткам, и поэтому, когда я пришел к руководителям московского сбора, мне не надо было ни представляться, ни объяснять, зачем я здесь. Я сказал только, что нам нужно: страховочный пояс, кошки, штормовка, пуховка, трикони, ледоруб…
Нам дали две пуховки, и для меня тоже. Они были еще влажные со стороны подкладки, особенно около воротника, и пахли спортивным залом. Человек, надевший пуховку (куртка на гагачьем пуху, почти ничего не весит, пышная со всех сторон, как подушка, с такими же пышными рукавами, может быть свернута, стиснута и тогда занимает очень мало места, но при малейшей возможности и даже как бы вырываясь из рук, когда ее комкаешь, возвращается к пухлому состоянию, совершенно не пропускает холода, можно в ней лежать на льду, застегивается на молнию), итак, человек, надевший пуховку, становится похожим не то на водолаза, не то на космонавта, но все же наиболее сильное впечатление из обмундирования произвели на Олю трикони – ботинки, окованные железом. Было в них вопиющее несоответствие размера для ноги (35-й номер), то есть внутреннего пустого пространства, с внешними габаритами и весом. Требовались усилия, чтобы их приподнять от земли. Когда Оля надела трикони на свои привыкшие к босоножкам и туфелькам ноги, она усомнилась, можно ли вообще в них передвигаться.
Но это было обманчивое впечатление. Очень скоро человек начинает себя чувствовать в них увереннее и устойчивее на земле, а особенно на крутых ее склонах, на камнях и на скалах. Снег и лед лишь подтвердят потом превосходство этой обуви над всякой другой.
Ольгины трикони были очень тяжелы, тяжелее даже моих, но у них перед моими было одно бесценное преимущество: они были разношены, а мои ни разу еще не надевались на ноги.
Я четыре года был солдатом, я знаю, что значит на походе трущая и наминающая ногу обувь, я знаю, что значит подобрать и подогнать обувь по ноге. Даже в армии, в суровых условиях обстоятельств и дисциплины, мы выбирали себе сапоги из груды сапог, и старшина начинал морщиться и сердиться, если очень уж зарылся солдат в сапогах и примеряет десятую, скажем, пару.
Мне теперь совсем не из чего было выбирать. Надо бы мне в Москве самому сходить в магазин и купить трикони, а не надеяться на те случайные, которые мне принес Саша.
С тревогой, боясь не только неудачи, но катастрофы, я погрузил ногу в недра ботинка, и сразу у меня завертелись в мозгу многочисленные литературные воспоминания о каторжных колодках, об испанских инквизиторских сапогах, о том, что «гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете», о том, что «ничего не может быть страшнее зубной боли и тесной обуви» (не помню откуда), и о том, что простой тесный сапог покажет вам всю зависимость вашего высокого духа от нужд и забот бренного тела (вольное изложение по памяти известного места не то из Белинского, не то из Герцена).
Наверное, я сморщился, когда надел оба ботинка и встал на ноги. Не то чтобы они были малы, но они были жесткими, словно сделаны не из кожи, а из кости, причем удивительно не совпадали всякие там линии моей ноги с линиями колодки. Где выступ – там выемка, и наоборот. Левую ногу сжало, как тисками, в самом широком месте ступни, а правую стиснуло в подъеме, который у меня и правда очень высок. Я выбросил из ботинок стельки, и ногам стало как будто просторнее, но все равно жестокая, неудобная теснота ботинок при каждом шаге ломала и мучила мои ноги, приспосабливая их по себе. В конце концов победит нога, жесткая кожа ботинок в конце концов уступит, но сколько потребуется времени, пока это произойдет, сколько мучений мне предстоит перенесть. Надо бы разнашивать ботинки по часу в день еще в Москве, давая потом ногам заслуженный отдых. Но время уже упущено. Завтра, как было сказано, будет настоящий рабочий день – «травянистые склоны и осыпи».
Травянистые склоны и каменные осыпи. Александр Александрович так нам и сказал на линейке:
– Сегодня отрабатываем травянистые склоны и осыпи.
Но сначала надо до них дойти. Тропа, пожалуй, не круче вчерашней, но идти придется гораздо дольше.
Кстати, сразу надо сказать, что понятие дальности в километрах у альпинистов не существует. Много раз я спрашивал у Александра Александровича, сколько километров придется идти до ледника Аксай и сколько километров при восхождении на вершину, если бы я осмелился и если бы меня взяли. Александр Александрович задумывался, прикидывал в уме, соображал, но потом искренне признавался:
– Нельзя. На километры ничего тут мерить нельзя.
В горах не бывает одинаковых километров. Один километр приходится преодолевать в десять раз дольше другого. Иногда на стене приходится двигаться по сто метров в сутки. У альпинистов существуют только два понятия: время и высота. До Аксая с рюкзаками, скажем, десять часов пути. Высота стоянки 3200, высота подножия Короны 3800 метров. Все понятно. А сколько километров до стоянки, ей-богу, не знаю, да и знать незачем. Километры не имеют никакого значения. За десять часов по ровному месту можно пройти километров пятьдесят. Конечно, до Аксая гораздо ближе, но что из того, если идти туда нужно десять часов.
Отмечаю про себя, что до первого привала – пятьдесят минут крутого подъема по земляной тропе – я прошел легче вчерашнего. А когда мы поднялись еще выше и лепились, как мушиные точечки, посредине грандиозной, как бы стартующей в космос зеленой плоскости, то внизу увидели вереницу альпинистов. Маленькие человечки выглядели несущественными придатками к разжиревшим, раздувшимся рюкзакам. Это была вереница рюкзаков, а не людей. Рюкзаки передвигались таким же темпом, каким нас водит Александр Александрович. Шаг на месте. Топтание. Они топтались у подножия нашей зеленой плоскости, пересекая ее поперек, тогда как мы поднимались по вертикали. Оглянувшись через некоторое время, я ждал, что рюкзаки на том же месте, едва лишь передвинулись, но подножие плоскости было чисто и пусто. «Не бойся двигаться медленно, бойся стоять на месте». Неправдоподобно далеко для такого темпа ушли альпинисты за эти десять-пятнадцать минут и дойдут куда надо, достигнут цели.
– Значкисты. На Аксай, отрабатывать снег и лед, – пояснил Александр Александрович, видя, что я оглядываюсь на альпинистов. Через пять дней предстоит и нам, а пока что – травянистые склоны и осыпи.
Травянистым склонам в «Спутнике альпиниста» (есть такая справочная полезная книга) не посвящено ни строки. Конечно, это самая простейшая составная часть горного ландшафта, но все же, наряду со скалами и моренами, между зоной лесов и линией снегов травянистые склоны иногда во многом определяют эстетическую ценность горного ландшафта. Среди сурового, серого, с разными оттенками, от черного до сиреневого, от белесого до коричневого, нагромождения каменных глыб и стен зеленая гладь, то коническая, то горбатая, то чистая, как сукно бильярдного стола, то пропоротая изнутри острыми скалами, разнообразит цветовую гамму гор, умягчает человеческий глаз, дает ему отдых.
Наверно, мы и правда выглядели черными мушиными точечками на огромной зеленой плоскости, размахнувшейся от горизонтальной тропы над ущельем до облаков. Как раз одно белое облачко приплыло и устроилось на склоне ближе к его верхнему обрезу, но все же ниже обреза, не загораживая и не размывая четкой и плавной линии.
– У вас в руках ледоруб, – учил нас Александр Александрович. – Альпинисты шутят, что у ледоруба девяносто девять назначений, от прямого – рубить ступени во льду – до открывания консервных банок. Так вот, одно из главных предназначений ледоруба – самостраховка при движении по травянистым склонам. Поскольку это ваш самый главный инструмент, посмотрим на него самым внимательным образом.
Я стал разглядывать находящийся у меня в руках предмет, который жена в Москве презрительно именовала штырем: «Штырь не укладывается в чемодан», «Штырь торчит из рюкзака», «Смотри не задень кого в самолете своим штырем».
Больше всего ледоруб похож на кирку. Один конец, четырехгранный и острый, плавно изогнутый, называется клювом, другой, тоже острый, но плоский, – лопаточкой. На конце древка – острый штычок. По древку скользит брезентовая петля, которую можно надеть на руку и закрепить, передвинув кожаное колечко. При ходьбе можно опираться на ледоруб, как на трость, тем более что он легкий и прочный, но Александр Александрович нам внушает:
– Походное положение ледоруба таково… – Он берет ледоруб за середину древка наперевес и показывает, как надо нести его в правой руке. – Однако по травянистому склону, а тем более крутому, как этот, нужно идти с самостраховкой. Темляк надет на кисть правой руки и закреплен антапкой. Правая рука держит ледоруб почти за середину древка, левой рукой держитесь за головку. Клюв смотрит вниз и всегда в сторону склона. При падении вы молниеносно втыкаете ледоруб клювом в землю и тем самым тормозите свое падение. Вот мы двигаемся по склону зигзагом. Справа от нас склон, слева – пустота. Ледоруб находится около правого бедра, нацелен в склон. Мы совершаем зигзаг, поворачиваемся. Теперь склон слева, а пустота справа. Вы перехватываете ледоруб, правой рукой сжимаете головку, а левой древко. Ледоруб около левого бедра, нацелен в склон…
Травянистый склон – не отвесная скала, не стена, не пропасть. Но все же головокружительно и непривычно видеть под собой так много высоты и еще столько же высоты над собой. А что будет, если поскользнешься и покатишься вниз? Наверное, далеко не укатишься; строго говоря, падать здесь некуда. Существует у альпинистов такое точное выражение: «Есть куда падать». Каждое место, по которому предстоит пройти, они оценивают и с этой точки зрения. Если есть куда падать, значит, нужна страховка, надо привязываться к веревке, натягивать перила и вообще идти осторожнее.
Допустим, что, в строгом смысле слова, здесь, на травянистом склоне, падать некуда. Но отчего же такая зыбкость в коленках? Трикони не скользят. Мы медленно, все в том же замечательном темпе то поднимаемся, ставя ботинки «елочкой», то есть идем вертикально вверх, то набираем высоту, двигаясь зигзагом, почти горизонтально правым боком к склону, затем, почти так же горизонтально, левым боком к склону, а в результате вошли на головокружительную высоту. Но голова не должна кружиться. Эта высота – не табуретка, с которой можно слезть на пол. С нее никуда не денешься, кроме как сойдешь вниз тем же путем или поднимешься еще выше, перевалишь гребень и спустишься с другой стороны горы.
Мы стали подниматься по тропе между зарослями арчи, в честь которой и назван весь наш лагерь. Алаарча – пестрая арча. Почему она показалась пестрой тому киргизу, который назвал некогда это урочище, я не знаю. Но в том, что всюду по ущелью здесь растет арча, мы убедились с первых минут пребывания. Ведь именно ветви арчи стелили ребята под свои палатки.
Солнце начало греть как следует, заросли арчи начали источать свой крепкий и душистый аромат. Первые капельки горячего пота потекли у меня сначала по вискам, потом со лба, потом приходилось время от времени стряхивать и сдувать их с губ, потом они стали капать с лица на землю, а ботинки Александра Александровича, словно играючи, уходили от меня. Но не должны были уйти.
Большого перепада высоты здесь быть не могло. И беспрерывный подъем, местами очень крутой, в первую очередь сказывался на ногах, но все же и сердце сразу почувствовало, что попало в передрягу. Мое лицо налилось кровью, как если бы шею перетянули жгутом. В груди бухало до слышимости. Било изнутри по вискам. Вся моя набухшая кровью голова пульсировала, а в левой части затылка больно дергалась какая-то жилка. Я давно знаю у себя это место. Иногда в минуту переутомления там дернется острой болью несколько раз, а потом перестанет. Это бывало не часто, но все же я всегда знал, что у меня в левой части затылка живет больной нервик или сосудик или что там может дергаться и болеть? Это слабое место теперь и обнаружило себя в первую очередь.
Могло случиться, что я и один решил бы подняться по этой тропе к альпинистскому кладбищу. Но, наверное, я бы сел отдохнуть, остыть, постоял бы на высоте, полюбовался на окружающее. В том-то и был смысл этих дней, как потом оказалось, что никогда бы я не смог самостоятельно дать себе такую нагрузку. Пожалуй, не получилось бы и пяти процентов нагрузки, потому что кто же заставит сам себя двигаться под рюкзаком в двадцать килограммов несколько часов и все время в крутую гору? Погулял часик-другой, садись отдыхай на камушки. Дождался первой испарины на лбу или на лопатках, остынь, полежи на траве. И уж конечно, остановись, если начало дергать в затылке и молотками стучать в висках и не успеваешь сдувать с губ горячий пот, разлетающийся от дуновения обильными брызгами, словно из трубки пульверизатора.
Ноги Александра Александровича играют как заведенные, но, к счастью, все в том же темпе. Если бы он сейчас сделал рывок, заставил нас взбежать хотя бы на сто шагов высоты, не знаю, как другие, но я бы запалился и лег. А так можно еще жить и дышать. Только бы не хвататься руками за ветки арчи. Только бы не помогать себе руками на очень крутых местах, не оказаться на четвереньках, только бы идти, как ведущий, только бы не думать о том, что идти, наверно, не близко. Пусть ноги болят сами по себе, это их дело. В конце концов, не отвалятся же они, а ты иди себе и не думай про ноги. Пока они еще не ватные, не онемели, прекрасно переступают с места на место, ну и пусть переступают, разве не их дело переступать?
Подкатило и укололо в левом боку. Вот так. Вся слабина сейчас полезет наружу, все слабые звенья заговорят о себе, что может колоть в левом боку? Селезенка? Поджелудочная железа? Диафрагма? Поколет и перестанет. Если бы шел один, тотчас бы дал поблажку селезенке и диафрагме. Не надо давать поблажки. Поколет и перестанет.
Тропа загибает все круче. Сухая земля – ботинок, сухая земля – ботинок. Благословляю ботинки за то, что двигаются лениво, нехотя, словно в последней степени измождения. Что из того, что мы поднимаемся вверх медленно? Зато возникает спокойствие и уверенность, что я дойду, куда бы ни повели меня эти ботинки. Мало ли что болят ноги, да и мышцы живота начало резать, мало ли что голову словно накачивают изнутри автомобильным насосом, мало ли что совсем залило потом глаза. Не падаешь ведь пока. Можно еще идти. Тогда почему же не идти?
Когда Александр Александрович остановился и отряд начал подтягиваться для отдыха, Оля, увидев меня, воскликнула:
– Папа, какой ты мокрый!
– Конечно, когда выжимают мокрую тряпку, неизбежно течет вода.
К арче неожиданно приметались молодые сосенки и лиственницы, явно посаженные человеком. В диком виде они тут не встречаются. Тем более не могла возникнуть сама собой загородка и калитка в ней, завязанная сквозь замочные проушины обыкновенной веревочкой.
Александр Александрович веревочку развязал, и мы вереницей, по одному, прошли в огороженное пространство к альпинистским могилам.
Как бы заботясь о престиже этого молодого кладбища, Александр Александрович тотчас нам пояснил, что альпинистов здесь погибает значительно больше, но ведь обычно приезжают родные и увозят погибших в свои города. Некоторых хоронят на месте гибели. Например, альпинист Художин лежит под пиком Победы на полке, завернутый в палатку и завязанный репшнуром.
– Что случилось с Художиным? Улетел? – спросил я, щеголяя альпинистским словечком.
– Нет. Сердечная недостаточность.
Мы остановились перед могилами. На крайней из них только что сооружен самодельный памятник. Впечатления в жизни любят иногда выстраиваться в рядок. Мы с Олей вчера, проходя через территорию лагеря, обратили внимание на молодую светлую женщину, одетую в черное пончо. У нее был какой-то очень не альпинистский, не лагерный вид. И кроме того, нельзя было ошибиться, что она из Прибалтики. Лежит на людях этого края некая печать, по которой почти безошибочно определяются латыши, литовцы, эстонцы.
Теперь оказалось, что эта молодая женщина – эстонка, вдова погибшего здесь альпиниста. Она приехала, чтобы собственными руками соорудить памятник над могилой мужа. Из диких камней эстонка сложила модель колокольни, увенчала эту колокольню железным крестом, а в проеме повесила небольшой колокольчик, который во время сильного ветра будет раскачиваться и звонить.
Рядом с эстонцем покоится альпинист-художник Афанасий Шубин. Афоня – так до сих пор называют его между собой альпинисты. Альпинистские гравюры Шубина широко известны среди спортсменов. В лагере они висят и в клубе, и в бухгалтерии, и у начальника учебной части. Все мы тоже через двадцать дней, уезжая, купим на память по нескольку гравюр Афанасия Шубина.
– У него был низкий потолок, – объяснил Александр Александрович.
– То есть?
– У каждого человека есть потолок, выше которого в горы ему ходить нельзя. Афанасий был хорошим альпинистом, но потолок его был 4200 метров, а он пошел на 4600. Стало плохо. Ему предложили спуститься, но он не захотел бросать группу. В результате – сердечная недостаточность.
На могиле Аллы Глуховской выставлена фотография молодой симпатичной женщины. Мастер спорта. Погибла в лавине вместе с другим альпинистом, с которым шла в связке.
Мне неудобно было тут же расспрашивать Александра Александровича о всех могилах, а тем более записывать имена. Да я и не брал с собой в горы ничего пишущего. Потом узнаю. Но потом нахлынули новые впечатления. Когда же я позвонил Александру Александровичу в Москву, чтобы уточнить имена похороненных, оказалось, что он и сам не все помнит. Пришлось ему писать письмо во Фрунзе своему другу, альпинисту и выдающемуся педагогу альпинизма Алиму Васильевичу Романову. Выписываю часть романовского письма:
«…Эстонец погиб от камня на стене «Свободной Кореи», Хейно Пальцер. В 1962 году он был у меня в отделении в школе инструкторов в альплагере «Шхельда» (там находилась тогда центральная школа инструкторов, я был тренером отделения). Был там еще один отличный парень (Володя Жердев), которого Хейно звал «Валедька». Валедька погиб в 1969 году на спасработах, где-то в районе Безенги. Хейно и Валедька были моими согревателями, когда на пике Гермогенова получил по башке Кирилл Баров.
Володя Кургашев, который тоже лежит на кладбище, умер в шесть часов утра 6 сентября 1964 года от перегрузки и высоты в палатке на седловине между 5-й и 6-й башнями Короны, то есть на высоте около 4600 м. Подробности описаны в одном моем рассказике в «Литературном Киргизстане»… Между прочим, он умер на руках у моего брата Ремира Ветрова, который ночью пришел туда вместе с Левоном Алибегашвили, совершив траверз 2-я – 5-я башни Короны.
Вместе с Аллой Глуховской погиб не Володя, а Вениамин (Венька) Пенкин, студент нашего института».
Ну вот, теперь прояснились все пять могил.
Одного из них убило камнем, двое погибли в лавине, а двое умерли от перегрузки и высоты. Двое из пяти немалый процент. Было над чем подумать мне, почти пятидесятилетнему, не имеющему представления о своем потолке.
1. Эстонец Хейно Пальцер.
2. Художник Афанасий Шубин.
3. Володя Кургашев.
4. Вениамин Пенкин.
5. Алла Глуховская.
На обратный путь нагрузились дровами, но тяжесть их была мне уже не страшна. Я дошел, поднялся до нужного места, а теперь – всего только вниз. Чтобы не путаться с вязанкой, которая неудобно расползалась бы на плечах, я нашел монолитную корягу – перекрученный комель арчи – и взвалил ее себе на плечо. И хотя предстояло еще тащить на себе литую тяжесть бревна в течение полутора часов, все же первое испытание можно было считать выдержанным, а первый день завершенным. После обеда полагался сон, а потом – свободное личное время.
В этот день, ближе к вечеру, около домика начальника лагеря можно было наблюдать некоторую нелагерную суету. Остановилась черная легковая машина: шофер, генерал и еще три офицера. Некоторое время спустя около домика запылал мангал. Один офицер раздувал пламя фанеркой, поблизости свежевали барана. Другой офицер попался мне навстречу, неся в руках две гирлянды бутылок. Минеральная вода и бутылки с темно-коричневым содержимым.
Суть происходящего была несложна. В лагере есть превосходная финская баня, и в нее привезли проводящего во Фрунзе свой отпуск московского генерала, чтобы он насладился финской баней в сочетании с горным воздухом. Шашлык после бани и то, что перед шашлыком, – вовсе не предосудительно для генерала, и не для осуждения я извлек из памяти этот маленький эпизод.
Дело в том, что хоть у меня и нет генеральского звания, но мне довольно легко было бы представить себя на территории лагеря в качестве именно такого однодневного гостя. Приехал во Фрунзе по делам Союза писателей. Слушай, говорят мне, здесь недалеко, в пятидесяти километрах, есть превосходная финская баня. Не хочешь? Красивое ущелье, шумит река, соорудим шашлычок. Ну как, согласен? Конечно, согласен. Кто же откажется от шашлыка на берегу горной реки в красивом ущелье. Приехали бы мы, стали бы хлопотать около домика начальника лагеря, раздувать мангал, носить бутылки из багажника на облюбованную лужайку, а мимо нас ходили бы основные обитатели лагеря в брезентовых куртках, тяжелых горных ботинках, обожженные солнцем. Ну что же, у них своя жизнь, у нас своя. Мы попаримся в бане, похлещемся вениками, поужинаем и уедем во Фрунзе заниматься своими делами (скажем, семинар молодых киргизских прозаиков проводить), а они останутся здесь с иными заботами, для нас непонятными или, во всяком случае, недоступными. Может, и мелькнула бы мысль, не приехать ли сюда когда-нибудь, не попроситься ли пожить здесь на горном воздухе, поработать. Но за суетой эта мысль мелькнула бы и погасла.
Как же все перевернулось на свете, если я на легковую машину, приехавшую из Фрунзе, и на все события, связанные с ее приездом, смотрю теперь с этой, непривычной для меня стороны?
Другой мир, другая планета – вот как показался офицер, несущий бутылки, мне, идущему к начальнику лагеря выпрашивать обмундирование для Оли. Надо было выпросить и получить: страховочный пояс, кошки, трикони (ботинки, окованные железом), штормовку, пуховку и ледоруб.
Больше всего я боялся, как бы у них не зашел там разговор и как бы не пришло им в голову позвать к шашлыку залетного московского литератора. Опасения мои оказались не напрасными, и только то, что я своевременно ушел за пределы лагеря посидеть на камне около шумной реки, где и пробыл до полной темноты, сохранило меня в моей новой, необычной и прекрасной позиции.
Ловлю себя на мысли, насколько мне было бы легче во всех испытаниях, если бы я был один, без Оли, если бы думать нужно было только о себе, за себя, страдать и мучиться самому. Каждый трудный взлет, каждый опасный участок скалы, которую я уже преодолел, мне приходится психологически еще преодолевать и за Олю, которая идет сзади меня. Мне хватило бы и своего сиплого прерывистого дыхания, но я слышу еще и дыхание Оли, тоже сиплое и прерывистое, и оно давит на меня постоянным психологическим гнетом.
Перепрыгивая через расселину или цепляясь ногой за скальный выступ и выкарабкиваясь за счет чрезмерного напряжения брюшного пресса, я физически ощущаю, как расходится у Оли только заживший после операции кишечный шов.
Подтягиваясь на руках и выходя вверх за счет силы рук, я физически ощущаю слабость ее ручонок.
Оттягивая руками лямки рюкзака, чтобы на несколько секунд ослабить их давление на плечи, я чувствую, как болят ее плечи, никогда не соприкасавшиеся с рюкзачными лямками.
Все так. Но если совершится невероятное, если мы победим и взойдем на вершину, во сколько раз будет больше моя радость, потому что присоединится радость и за нее! А между тем Александр Александрович приглядывается к нам, особенно к Оле: как мы себя ведем, каково наше самочувствие, каковы наши возможности? Чувствуется, что он еще не решил окончательно, можно ли брать нас на восхождение, выдержим ли мы. Всю ответственность в конечном счете он должен взять на себя. Он дал понять мне в разговоре, что завтрашний день будет настоящим рабочим днем и что многое завтра прояснится.
Централизованное снабжение подвело. На складе не оказалось нужного для Оли обмундирования. Предстояло проявить инициативу. Выяснилось, что из лагеря уезжает московский сбор – спортивное общество «Буревестник». Они уже отходили, откарабкались, сделали все, что хотели, а обмундирование у них свое, московское. Слушок о литераторе, оказавшемся в альпинистах, уже прошелестел по лагерным палаткам, и поэтому, когда я пришел к руководителям московского сбора, мне не надо было ни представляться, ни объяснять, зачем я здесь. Я сказал только, что нам нужно: страховочный пояс, кошки, штормовка, пуховка, трикони, ледоруб…
Нам дали две пуховки, и для меня тоже. Они были еще влажные со стороны подкладки, особенно около воротника, и пахли спортивным залом. Человек, надевший пуховку (куртка на гагачьем пуху, почти ничего не весит, пышная со всех сторон, как подушка, с такими же пышными рукавами, может быть свернута, стиснута и тогда занимает очень мало места, но при малейшей возможности и даже как бы вырываясь из рук, когда ее комкаешь, возвращается к пухлому состоянию, совершенно не пропускает холода, можно в ней лежать на льду, застегивается на молнию), итак, человек, надевший пуховку, становится похожим не то на водолаза, не то на космонавта, но все же наиболее сильное впечатление из обмундирования произвели на Олю трикони – ботинки, окованные железом. Было в них вопиющее несоответствие размера для ноги (35-й номер), то есть внутреннего пустого пространства, с внешними габаритами и весом. Требовались усилия, чтобы их приподнять от земли. Когда Оля надела трикони на свои привыкшие к босоножкам и туфелькам ноги, она усомнилась, можно ли вообще в них передвигаться.
Но это было обманчивое впечатление. Очень скоро человек начинает себя чувствовать в них увереннее и устойчивее на земле, а особенно на крутых ее склонах, на камнях и на скалах. Снег и лед лишь подтвердят потом превосходство этой обуви над всякой другой.
Ольгины трикони были очень тяжелы, тяжелее даже моих, но у них перед моими было одно бесценное преимущество: они были разношены, а мои ни разу еще не надевались на ноги.
Я четыре года был солдатом, я знаю, что значит на походе трущая и наминающая ногу обувь, я знаю, что значит подобрать и подогнать обувь по ноге. Даже в армии, в суровых условиях обстоятельств и дисциплины, мы выбирали себе сапоги из груды сапог, и старшина начинал морщиться и сердиться, если очень уж зарылся солдат в сапогах и примеряет десятую, скажем, пару.
Мне теперь совсем не из чего было выбирать. Надо бы мне в Москве самому сходить в магазин и купить трикони, а не надеяться на те случайные, которые мне принес Саша.
С тревогой, боясь не только неудачи, но катастрофы, я погрузил ногу в недра ботинка, и сразу у меня завертелись в мозгу многочисленные литературные воспоминания о каторжных колодках, об испанских инквизиторских сапогах, о том, что «гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете», о том, что «ничего не может быть страшнее зубной боли и тесной обуви» (не помню откуда), и о том, что простой тесный сапог покажет вам всю зависимость вашего высокого духа от нужд и забот бренного тела (вольное изложение по памяти известного места не то из Белинского, не то из Герцена).
Наверное, я сморщился, когда надел оба ботинка и встал на ноги. Не то чтобы они были малы, но они были жесткими, словно сделаны не из кожи, а из кости, причем удивительно не совпадали всякие там линии моей ноги с линиями колодки. Где выступ – там выемка, и наоборот. Левую ногу сжало, как тисками, в самом широком месте ступни, а правую стиснуло в подъеме, который у меня и правда очень высок. Я выбросил из ботинок стельки, и ногам стало как будто просторнее, но все равно жестокая, неудобная теснота ботинок при каждом шаге ломала и мучила мои ноги, приспосабливая их по себе. В конце концов победит нога, жесткая кожа ботинок в конце концов уступит, но сколько потребуется времени, пока это произойдет, сколько мучений мне предстоит перенесть. Надо бы разнашивать ботинки по часу в день еще в Москве, давая потом ногам заслуженный отдых. Но время уже упущено. Завтра, как было сказано, будет настоящий рабочий день – «травянистые склоны и осыпи».
Травянистые склоны и каменные осыпи. Александр Александрович так нам и сказал на линейке:
– Сегодня отрабатываем травянистые склоны и осыпи.
Но сначала надо до них дойти. Тропа, пожалуй, не круче вчерашней, но идти придется гораздо дольше.
Кстати, сразу надо сказать, что понятие дальности в километрах у альпинистов не существует. Много раз я спрашивал у Александра Александровича, сколько километров придется идти до ледника Аксай и сколько километров при восхождении на вершину, если бы я осмелился и если бы меня взяли. Александр Александрович задумывался, прикидывал в уме, соображал, но потом искренне признавался:
– Нельзя. На километры ничего тут мерить нельзя.
В горах не бывает одинаковых километров. Один километр приходится преодолевать в десять раз дольше другого. Иногда на стене приходится двигаться по сто метров в сутки. У альпинистов существуют только два понятия: время и высота. До Аксая с рюкзаками, скажем, десять часов пути. Высота стоянки 3200, высота подножия Короны 3800 метров. Все понятно. А сколько километров до стоянки, ей-богу, не знаю, да и знать незачем. Километры не имеют никакого значения. За десять часов по ровному месту можно пройти километров пятьдесят. Конечно, до Аксая гораздо ближе, но что из того, если идти туда нужно десять часов.
Отмечаю про себя, что до первого привала – пятьдесят минут крутого подъема по земляной тропе – я прошел легче вчерашнего. А когда мы поднялись еще выше и лепились, как мушиные точечки, посредине грандиозной, как бы стартующей в космос зеленой плоскости, то внизу увидели вереницу альпинистов. Маленькие человечки выглядели несущественными придатками к разжиревшим, раздувшимся рюкзакам. Это была вереница рюкзаков, а не людей. Рюкзаки передвигались таким же темпом, каким нас водит Александр Александрович. Шаг на месте. Топтание. Они топтались у подножия нашей зеленой плоскости, пересекая ее поперек, тогда как мы поднимались по вертикали. Оглянувшись через некоторое время, я ждал, что рюкзаки на том же месте, едва лишь передвинулись, но подножие плоскости было чисто и пусто. «Не бойся двигаться медленно, бойся стоять на месте». Неправдоподобно далеко для такого темпа ушли альпинисты за эти десять-пятнадцать минут и дойдут куда надо, достигнут цели.
– Значкисты. На Аксай, отрабатывать снег и лед, – пояснил Александр Александрович, видя, что я оглядываюсь на альпинистов. Через пять дней предстоит и нам, а пока что – травянистые склоны и осыпи.
Травянистым склонам в «Спутнике альпиниста» (есть такая справочная полезная книга) не посвящено ни строки. Конечно, это самая простейшая составная часть горного ландшафта, но все же, наряду со скалами и моренами, между зоной лесов и линией снегов травянистые склоны иногда во многом определяют эстетическую ценность горного ландшафта. Среди сурового, серого, с разными оттенками, от черного до сиреневого, от белесого до коричневого, нагромождения каменных глыб и стен зеленая гладь, то коническая, то горбатая, то чистая, как сукно бильярдного стола, то пропоротая изнутри острыми скалами, разнообразит цветовую гамму гор, умягчает человеческий глаз, дает ему отдых.
Наверно, мы и правда выглядели черными мушиными точечками на огромной зеленой плоскости, размахнувшейся от горизонтальной тропы над ущельем до облаков. Как раз одно белое облачко приплыло и устроилось на склоне ближе к его верхнему обрезу, но все же ниже обреза, не загораживая и не размывая четкой и плавной линии.
– У вас в руках ледоруб, – учил нас Александр Александрович. – Альпинисты шутят, что у ледоруба девяносто девять назначений, от прямого – рубить ступени во льду – до открывания консервных банок. Так вот, одно из главных предназначений ледоруба – самостраховка при движении по травянистым склонам. Поскольку это ваш самый главный инструмент, посмотрим на него самым внимательным образом.
Я стал разглядывать находящийся у меня в руках предмет, который жена в Москве презрительно именовала штырем: «Штырь не укладывается в чемодан», «Штырь торчит из рюкзака», «Смотри не задень кого в самолете своим штырем».
Больше всего ледоруб похож на кирку. Один конец, четырехгранный и острый, плавно изогнутый, называется клювом, другой, тоже острый, но плоский, – лопаточкой. На конце древка – острый штычок. По древку скользит брезентовая петля, которую можно надеть на руку и закрепить, передвинув кожаное колечко. При ходьбе можно опираться на ледоруб, как на трость, тем более что он легкий и прочный, но Александр Александрович нам внушает:
– Походное положение ледоруба таково… – Он берет ледоруб за середину древка наперевес и показывает, как надо нести его в правой руке. – Однако по травянистому склону, а тем более крутому, как этот, нужно идти с самостраховкой. Темляк надет на кисть правой руки и закреплен антапкой. Правая рука держит ледоруб почти за середину древка, левой рукой держитесь за головку. Клюв смотрит вниз и всегда в сторону склона. При падении вы молниеносно втыкаете ледоруб клювом в землю и тем самым тормозите свое падение. Вот мы двигаемся по склону зигзагом. Справа от нас склон, слева – пустота. Ледоруб находится около правого бедра, нацелен в склон. Мы совершаем зигзаг, поворачиваемся. Теперь склон слева, а пустота справа. Вы перехватываете ледоруб, правой рукой сжимаете головку, а левой древко. Ледоруб около левого бедра, нацелен в склон…
Травянистый склон – не отвесная скала, не стена, не пропасть. Но все же головокружительно и непривычно видеть под собой так много высоты и еще столько же высоты над собой. А что будет, если поскользнешься и покатишься вниз? Наверное, далеко не укатишься; строго говоря, падать здесь некуда. Существует у альпинистов такое точное выражение: «Есть куда падать». Каждое место, по которому предстоит пройти, они оценивают и с этой точки зрения. Если есть куда падать, значит, нужна страховка, надо привязываться к веревке, натягивать перила и вообще идти осторожнее.
Допустим, что, в строгом смысле слова, здесь, на травянистом склоне, падать некуда. Но отчего же такая зыбкость в коленках? Трикони не скользят. Мы медленно, все в том же замечательном темпе то поднимаемся, ставя ботинки «елочкой», то есть идем вертикально вверх, то набираем высоту, двигаясь зигзагом, почти горизонтально правым боком к склону, затем, почти так же горизонтально, левым боком к склону, а в результате вошли на головокружительную высоту. Но голова не должна кружиться. Эта высота – не табуретка, с которой можно слезть на пол. С нее никуда не денешься, кроме как сойдешь вниз тем же путем или поднимешься еще выше, перевалишь гребень и спустишься с другой стороны горы.