прекращении жизни.

V

Счастье не только случайно, как было показано в "Старых речах", но
непозволительно, незаконно по существу. Счастье детей вытесняет из жизни
родителей - это есть роковой грех, непоправимая в жизни обида. Искупление,
примирение - _только в смерти_. Это заключительное торжество смерти
разрастается в третьей поэме в целый апофеоз {10}. Тут уже смерть является
не только как единственное разрешение жизненных противоречий, но как
единственное истинное благо и блаженство. Сюжет этой третьей поэмы

79

гораздо проще, чем во второй и даже в первой. Герой перебивает невесту
у жениха. Тот его вызывает на дуэль и смертельно ранит. Умирающий прозревает
истину бытия, которая открывается ему как смерть.

Я понял тишину! Я понял, чье дыханье
Мне в душу веяло прохладой неземной;
Чьей власти покорясь, утихнуло страданье,-
Я угадал, что Смерть витала надо мной...
Но не было в душе ни страха, ни печали,
И гостью грозную улыбкой встретил я...
Мне представлялася во мгле туманной дали
Толпою призраков теперь вся жизнь моя.
К ней ничего назад меня уж не манило:
Страданья, радости, событий пестрых рой.
И счастье, и... любовь - _равно все чуждо было_,
_Бесследно_ все прошло, как ночи бред пустой,
Я Смерти видел взгляд. Великая отрада
Выла в спокойствии ее _немого_ взгляда;
В нем чуялся душе неслыханный привет,
В нем брезжил на земле невиданный рассвет!
Казалося, дотоль я не имел понятья
Об утренней красе безоблачных небес;
Теперь весь дольный мир в рассвете том исчез
Я неба чувствовал бесстрастные объятья,
Я погружался в них, и становилось мне
Все беспечальнее, все легче в тишине.
Вблизи какой-то шум раздался непонятный,
Какие-то шаги и шепот еле внятный,-
_Мне было все равно_: я видел пред собой
Лишь Смерть с простертою на помощь мне рукой...
Но вдруг коснулася меня рука иная,
Рука знакомая, дрожащая, живая...

К нему пришла невеста, та, из-за которой он стрелялся с соперником. Она
шепчет ему нежные речи...

Ее не слушал я.
Мне смерть таинственно и внятно говорила:
"Окончен жизни бред, недуг я исцелила".
..............................

Речь Смерти прерывается страстным шепотом:

"Взгляни же на меня... промолви мне хоть слово..."
Но, в _равнодушное_ молчанье погружен,
Я на призыв любви не отвечал, и снова
В тиши меня объял невозмутимый сон.
И в чудном этом сне вновь Смерть заговорила:
"Приди, избранник мой, тебя я полюбила:
Тебя мне стало жаль средь мира и людей,
В том мрачном омуте ошибок, лжи, проклятий,
Где краткая любовь и счастье быстрых дней
Дается лишь ценой беды и скорби братии".

80

Пока Смерть такими словами поддерживала своего избранника в его
бесстрастии и равнодушии, бедная девушка стояла с поникшею головой -

И горько плакала. _Ни слез ее, ни муку
Постигнуть я не мог_ и, протянув к ней руку,
_Рассеянно_ спросил: "О чем так плачешь ты?"
Лампады слабый луч мне осветил черты
Ее лица - ив них так жизни было много,
Такою странною и чуждою тревогой
В лицо мне веяло от этих светлых глаз,
Что _отвернулся я_. Тогда в последний раз
С вопросом _трепетным_ она ко мне нагнулась,
Взглянула мне в глаза и уст моих коснулась
Устами жаркими... "Остаться иль уйти?"
Она шепнула мне сквозь слезы: "До свиданья!"
А я спокойное ей вымолвил "Прости!"

Этот апофеоз смерти можно было бы принять за прекрасный стихотворный
перифраз знаменитой сцены умирающего Андрея Болконского в "Войне и мире". И
там и здесь наступающая смерть и прозрение в Нирвану вызывает в умирающем
только полную апатию (бесстрастие) и равнодушие ко всему, даже к самому
дорогому в жизни; и тут и там является любимая женщина и не находит в
умирающем никакого участия. Но хотя гр. Кутузов не дал ни одной существенной
черты, которой не находилось бы у Толстого, было бы несправедливо видеть
здесь одно простое заимствование: заключение "Рассвета" уже предопределено в
предыдущей поэме "Дед простил", которая не находится ни в какой зависимости
от Толстого. Пространный апофеоз смерти в третьей поэме есть только
необходимое развитие краткого указания в конце второй:

Улыбка... вопль... и взгляд блаженной
_Небесной радости_,- и _смерть_.

VI

"Рассвет" признается обыкновенно самым лучшим и важным произведением
гр. Кутузова. Хотя поэма "Дед простил" кажется мне сама по себе и
оригинальнее, и содержательнее, но я должен присоединиться к общему мнению в
том смысле, что только в "Рассвете" господствующее настроение автора вполне
выяснилось и получило свое окончательное выражение. Апофеоз смерти, которым
оканчивается и ради которого написана эта третья поэма, есть последнее слово
нашего

81

поэта; сказавши его, он - вот уже двенадцать лет - не мог сделать
ничего сколько-нибудь значительного (по содержанию).
С этим последним словом смысл лирической трилогии гр. Кутузова
определен и исчерпан. То, что было и смутно и поверхностно в первой поэме,
углублено во второй и окончательно выяснено в третьей. Счастье жизни
_случайно_, говорят нам "Старые речи"; не только случайно, но и _греховно_,
дополняет "Дед"; но ни случайность, ни преступность счастья еще не отнимают
у него свойства быть желательным; эту последнюю неопределенность
окончательно устраняет "Рассвет", показывая, что счастье и сама жизнь не
только случайны и греховны, но что они _не нужны_, что смерть есть не только
роковая необходимость, но высшее благо и настоящее блаженство.
Гр. Кутузов, как настоящий поэт, а не мыслитель, конечно, _не начал_ с
того, что поставил такой общий тезис, чтобы потом доказывать его с помощью
поэтических образов и картин. Господствующее в душе его настроение и
миросозерцание постепенно выделялось или высвобождалось для него самого из
тех видений и мечтаний, которые окружали его в минуты творчества (как он сам
на это указывает в посвящении ко второй поэме). Но когда этот процесс
совершился, то мысль поэта принимает форму сознательного утверждения или
тезиса, что мы и находим в конце "Рассвета". Здесь уже не остается никакого
сомнения в том, что мы имеем дело не с какою-нибудь случайною картиною,
возникшею в воображении автора, а с выражением определенного настроения и
взгляда на жизнь; и мы имеем право судить этот взгляд по существу, а не со
стороны только достоинства художественной формы.
Взгляд автора, относящийся к жизни с решительным отрицанием, заключает
в себе _относительную_ истину. Это правда, что материальная жизнь с ее
"страстями, весельем и тревогой" и случайна, и недостойна, и пуста; это
правда, что прекращение такой жизни само по себе не есть зло, а скорей
благо; это правда, наконец, что человек, который ввиду прекращения жизни
впадает в созерцательную апатию, лучше человека, который и в предсмертный
час все хотел бы терзать своих врагов или предаваться распутству. Но что же
дальше? Неужели, кроме материальной жизни и ее прекращения, нет ничего на
свете, ничего, что давало бы смысл существованию мира и человека? У нашего
поэта никакого намека на этот смысл мы не находим. Он представляет нам
поступки людей и их необходимые следствия,-

82

и то и другое представляет, в сущности, верно. Несомненно, что отнимать
чужую жену или невесту или для скорейшего удовлетворения своей эгоистической
страсти бросать старого отца - поступки негодные и не ведут к добру. Хотя
это уже предусмотрено Моисеевым десятисловием {11}, но такая почтенная
старина этих истин не мешает им быть вечно новыми и нисколько не уменьшает
заслугу гр. Кутузова, воплотившего их в конкретных образах и прекрасных
стихах. Но буддийское настроение (не имеющее уже ничего общего с Моисеем)
заставило нашего поэта _остановиться_ на этой элементарной почве и
_относительную_ истину своего отрицательного взгляда принять и выдать за
истину безусловную и окончательную. Из того, что дурные действия дурно
кончаются, он выводит, что вообще никаких действий не должно быть. Это уже
неправильно,- почти так же неправильно, как если бы из этого положения, что
не нужно похищать чужих детей, кто-нибудь вывел, что необходимо бросать
своих собственных.
Деяния, совершаемые лицами гр. Кутузова, принадлежат всецело к области
дурной материальной жизни, а их следствия сводятся к прекращению этой жизни.
Герой первой поэмы, вследствие неудачи своего незаконного романа,
превращается в безнадежного "гостя могил"; героиня второй поэмы, чтобы
искупить свой грех против отца, убивается молнией, а герой "Рассвета"
немедленно после дуэли переходит в Нирвану. Никакого другого смысла жизни,
кроме факта ее прекращения, мы здесь не находим.
Взгляд этот, конечно, неутешителен, и им достаточно объясняется
минорный тон, господствующий в поэзии гр. Кутузова. Но, конечно, поэт имеет
право отречься от утешительных обманов и стать на сторону безнадежной
истины. Остается только разобрать: _истина ли это_?

VII

Если бы у нашего поэта буддийское настроение и жизнепонимание было
связано с тою сложною и тонкою системой метафизических и этических понятий,
которую мы находим в историческом буддизме, то критика этого воззрения
завела бы нас очень далеко. По буддийскому учению о спасении, переход из
ложной и злой жизни в покой небытия есть дело большое к трудное: нужно
сперва достигнуть полной чистоты, искупивши не только грехи данного своего
существования, но и всех бесчисленных предыдущих существований,- до конца
исполнить закон нравственных причин

83

и следствий (карма). Но наш поэт, разделяя общее отрицательное понятие
буддизма о жизни, как зле и бедствии, и о вечном блаженстве, как прекращении
жизни, свел почти на нет нравственные условия этого блаженства, играющие
такую важную роль в подлинном буддизме. В герое "Рассвета" между его дуэлью
и погружением в Нирвану происходит лишь смена болезненных бредовых
состояний, но никакого нравственного кризиса,- мы не видим у него никаких
признаков раскаяния в зле прошлой жизни, никакой потребности в искуплении и
очищении. Выходит, таким образом, что для достижения высшего блаженства
достаточно получить кусочек свинца в грудь; ту же услугу могут, конечно,
оказать и несколько проглоченных микробов, и несколько лишних капель опиума.
Условие этого отрицательного духовно-физического процесса, который автор
"Рассвета" в таких превосходных стихах представляет как настоящий способ
войти в вечное блаженство, на языке простых людей выражается кратко, но
точно, в трех словах: _умереть без покаяния_ - способ общедоступный, но едва
ли верный.
Впрочем, самое это блаженство, предвкушаемое героем поэмы, благодаря
пуле его соперника, имеет, как мы видели, вполне отрицательный характер: оно
состоит исключительно в бесчувствии и равнодушии ко всему. Это и прямо
высказывается ("мне было все равно"; я "в равнодушное молчанье погружен" и
т. п.), и еще лучше изображается в грубо-бессердечном обращении героя с
любящей его и страдающей из-за него женщиной. Но представление такой
бесчувственности как чего-то высшего, идеального, связанного с постижением
истины и достижением блаженства, очевидно, не соответствует правде. Слишком
много людей, и при жизни питающих полное равнодушие к своим ближним, но за
это их никто не хвалит, и все, напротив, предпочитают людей противоположного
характера, сердечных и участливых; не видно, почему такая оценка должна
измениться в обратную по отношению к умирающим. Неужели наш поэт думает, что
возвышение духа над грубыми страстями и мелкими интересами жизни непременно
сопровождается потерей всех добрых человеческих чувств? Не говоря уже об
абсолютном идеале Христа и об исключительных примерах святых,- и язычник
Сократ, несомненно возвысившийся над слепым жизненным хотением и видевший в
смерти желанное освобождение, или "выздоровление", нисколько не сделался от
этого бесчувственным, а до конца принимал участие в своих друзьях и
задушевно беседовал с ними о смысле жизни и о бессмертии человека.

84

Сам автор чует, по-видимому, что в его взгляде, сводящем к нулю и жизнь
и смерть, есть что-то неладное, но, не желая от него отказаться, делает к
нему наружную поправку. Он влагает в уста олицетворенной смерти, погрузившей
своего избранника в полную апатию, следующее неожиданное заключение:

К иному счастию, раскрыв темницы дверь,
Освобожденного, тебя зову теперь
Под сень великого и вечного чертога
Для всех доступного, всех любящего бога.

Нисколько не удивительно, что смерть говорит о столь важном предмете
такими вялыми, холодными - одним словом, _мертвенными_ стихами: на то она и
_смерть_; странно только, что герой поэмы, который вследствие своего
болезненного состояния никого, кроме смерти, не слушает, на этот раз
остается совершенно глух и к ее словам. Указание на "чертог всех любящего
бога" не производит на него ни малейшего впечатления. Если б он поверил этим
словам, он сделал бы какое-нибудь усилие, чтобы возбудить в себе самом хоть
искру любви, хоть слабый отблеск божества; а он, напротив, как раз после
этих слов окончательно утверждается в своем самодовольном бесчувствии,
трижды отрекается от бога любви, трижды безжалостно отталкивает любящее
существо, самоотверженно ему отдающееся. Сначала он рассеянно спрашивает: "О
чем так плачешь ты?" - потом отворачивается и наконец решительно говорит:
"Уйди!" При чем же тут "чертог" и зачем автор заставил смерть понапрасну
говорить эти хотя и слабые, но в существе справедливые слова о божественной
смерти? Ведь не с чувственною любовью пришла к умирающему плачущая девушка,
да и его собственная прежняя любовь к ней не была же только чувственною,-
иначе какой же бы он был герой и "избранник"! Но допуская даже, что по
каким-нибудь неведомым причинам он не мог сохранить человеческих чувств к
этой женщине, он должен был проявить такие чувства к кому-нибудь другому. Но
мы видим только настойчивые указания на его полное бесчувствие и равнодушие
ко всем и ко всему, безусловное отсутствие всяких признаков любви к кому бы
то ни было,- странный способ готовиться к вступлению в чертог _всех любящего
бога_. Очевидно, этот чертог здесь ни к селу ни к городу. Доведя в
"Рассвете" свое буддийское настроение до ясного сознания, сказавши последнее
слово своего отрицательного жизнепонимания, наш автор сам испугался этого
слова и сделал в заключение

85

маленькую вставку, прямо противоречащую всему остальному. Этот едва
заметный диссонанс не мешает поэме "Рассвет" быть в нашей поэзии крайним
воплощением взгляда, хотя ложного и несостоятельного, но имеющего
определенное значение и с разных сторон и в разных формах овладевающего
современным сознанием. И в этом отношении она заслуживает полного внимания,
не говоря уже о прекрасном, большею частью, стихе и о таких мастерских
картинках природы и жизни, как описание раннего утра в дороге или сцена
дуэли.

VIII

Хотя гр. Кутузов нашел нужным, как мы видели, прикрыть буддийскую
наготу своего пессимизма истрепанным листком из христианского катехизиса,
однако ни на какие дальнейшие злоупотребления в этом смысле он не решился,
что делает большую честь его поэтической искренности. С другой стороны,
после апофеоза бесчувствия и смерти как высшего откровения истины дальнейшее
творчество в том же направлении логически и психологически невозможно для
нашего поэта. Между тем его талант в отношении формы нисколько не падает, а
по-видимому способен еще к усовершенствованию; но к несчастию, содержание
отсутствует,- сказать больше нечего.
Кроме нескольких мелких стихотворений, гр. Кутузов написал после
"Рассвета" только одну небольшую лирическую поэму-"В тумане" {12}. По
содержанию здесь не только нет ничего нового, но она представляет
возвращение далеко назад, к мотиву первой большой поэмы нашего автора-
"Старые речи": иллюзия и крушение незаконной любви. Однако, несмотря на то,
что сюжет здесь - только туманное отражение чего-то давно минувшего,
пережитого, в этой пьесе (появившейся, впрочем, уже более десяти лет тому
назад, через год после "Рассвета") чувствуется как будто более глубокий
лиризм, более смелый порыв вдохновения, чем в других произведениях гр.
Кутузова, а стих местами достигает редкой красоты. Приведу с некоторыми
пропусками конец этой поэмы:

Мы жадно слушаем, объяты чуткой тьмой,
Как струйка быстрых вод лепечет за кормой -
...............................................
А месяц между тем встает над взморьем сонным.
Сверкая, движется без волн равнина вод.

86

Вдали - одетые туманом озаренным -
Чуть видны берега; все тихо; ночь плывет
Прозрачным сумраком меж небом и водами;
А мы друг другу лишь внимаем и молчим...
Словами бледными, ненужными словами
Немую песнь любви прервать мы не хотим.
Без звуков песнь слышна, без слов она понятна,
Ее ни заглушить нельзя, ни превозмочь.
Рожденная в душе, свободно, безвозвратно,
Она, крылатая, летит в немую ночь;
Скользит по глади вод под лунными лучами,
Объемлет дальний круг туманных берегов,
С земли несется ввысь, дрожит под небесами
И тонет в голубой отчизне звезд и снов.
И беззаботные над дремлющею бездной,
Забыв минувшие и будущие дни,
Уединенные в чертоге ночи звездной,
Мы дышим, мы живем, мы царствуем одни!
Но чу!.. Как бы извне, из мира нам чужого
Какой-то странный шум, какой-то мерный стук,
Как поступь злой судьбы средь сумрака ночного,
Нарушив тишину, доносится нам вдруг.
То весел по воде тяжелые удары,
То плеск за нами вслед стремящейся ладьи -

а в ладье, как и следовало ожидать, помещается воплощение жестокого
рока - "ревнивец старый":

Он видит - ив глаза с враждой непримиримой
Нам пристально глядит, презрителен и нем.

С обычным ему художественным тактом наш поэт не описывает последовавшей
между двумя лодками катастрофы, которая, очевидно, мало гармонировала с
поэтическою обстановкою, и прямо переходит к чудесному, в отношении стиха,
заключению:

Я помню краткое, последнее свиданье,
Прерывистую речь, недвижный грустный взор;
В нем виделось любви прощальное мерцанье,
Развязки роковой покорное признанье,
Безумству краткому конечный приговор!
Давно ль та ночь была? Давно ль та песнь звучала
Победной радостью? - но, горечи полно,
Раздумье бледное теперь нам отвечало:
- Давно!
Ужель всему конец? Ужель пред злою силой,-
Слепой - как смерти мрак, случайной - как волна,-
Должна смириться страсть? - сознанье говорило:
- Должна!
И, как дитя, упав пред милой на колени,
Я плакал, я молил: бежим в далекий край!
Но взор ее твердил на все мольбы и пени:
- Прощай!

87

И мы рассталися... И долго, как в пустыне,
По свету, одинок, блуждал я... Вешний сон
Безвременно померк, угас... _Зачем_ же ныне
Сквозь сумрак и туман мне вновь явился он?
_Зачем_ в груди моей так больно и так сладко
Вдруг сердце сжалося, услышав песнь любви,
И с тайным трепетом я в тьме слежу украдкой
Неуловимый бег невидимой ладьи?

"Зачем?" - спрашивает наш поэт, и этим вопросом заканчивается все
собрание его сочинений. Если "зачем" заменить "почему", то ответ, кажется
нам, ясен. Потому, конечно, что в самой неудачной и нелепой любви все-таки
больше смысла и правды, чем в самой удачной смерти и в самом великолепном
бездушии.

IX

В начале того же, второго, тома сочинений гр. Кутузова помещены четыре
произведения более раннего периода, содержание которых вполне гармонирует с
унылым пессимистическим жизнепониманием, нашедшим свое окончательное
выражение в "Рассвете". В рассказе "Гашиш" {13} изображается "туркестанец",
который от "ужаса жизни" и от "противного сора противной земли" находит
единственное убежище в галлюцинациях, производимых отравой:

Прощай... но если бы удары
Судьбы жестокой на тебя
Обрушились и жизнь твоя
Нежданным горем омрачилась,
Припомни, что со мной случилось...
Алла могуч - гашиша дым
Для счастья нищих создан им.

Но если полудикий туркестанец от жизненной тоски не находит другого
прибежища, кроме гашиша, то и образованному русскому, пожалуй, придется
искать спасения в чем-нибудь подобном: так выходит, по крайней мере, если
согласиться с изображением нашей жизни в отрывке "Скука" (1875 года):

И мрак, и сон - терпенья нет!
................................

Под вечер, сладостно зевая,
Мы завтра ничего не ждем,
И скука - скука роковая
Одна над всем царит кругом!

88

Автор, который через семь лет напишет вполне серьезно апофеоз смерти,
теперь дает полусерьезный, полуиронический апофеоз скуки. Должно заметить,
что дар иронии и сатиры свойствен нашему поэту в очень слабой степени, и
читатель готов видеть подлинное выражение его настроения в следующих стихах:

Всепобеждающая скука,
Ты стала общей госпожой!
Плач совести, сомнений мука -
Давно покорены тобой.
В тебе одной вся правда ныне;
Ты - жизни цель и идеал (?) -
Объемлешь, как самум в пустыне,
И топишь, как девятый вал!
.............................
Священным трепетом объята
Моя душа перед тобой -
Я верный раб отныне твой.

Описавши царство скуки в столичной гостиной, поэт переносится мечтою в
деревню, к мужикам. Но и там опять скука, хотя "иная":

Я слышал вьюги завыванье
Вокруг пустынных деревень,
Я видел томное мерцанье
Лучин сквозь ночи зимней тень;
Холмы и горы снеговые,
Мороз, метель и мрак кругом,
Да лица _хмурые, худые_
В убогих хатах пред огнем...
Вот с тяжкою борясь дремотой,
Согнулась баба над работой.
Веретено ее жужжит,
_Тоску-печаль_ наводит _злую_.
Мужик _угрюмо_ чинит сбрую,
В качалке детище кричит.
Ползут часы труда и скуки
В молчанье _мертвом_, в дымной мгле,
Но вот и ужин на столе
Явился; трудовые руки
Взялись за ложки... хлеб, вода,
..............................
Квас кислый - ужин хоть куда...
И вновь безмолвье, треск лучины,
_Докучный_ шум веретена,
Покой _беспомощной кручины_,
Стенанье ветра у окна,
Мороз и вьюга над полями,
Луна средь дымных облаков,
И на дворах за воротами
_Унылый_ лай _голодных_ псов...

89

Я полагаю, что жизнь крестьян вообще достаточно бедственна сама по себе
и что нет никакой надобности еще наводить на нее мрачную краску
субъективного характера. Почему шум веретена вызывает непременно злую тоску?
Почему мужики и бабы неуклонно пребывают в мертвом молчании? Относительно
баб это вполне неправдоподобно, да и мужики, если не ошибаюсь, весьма часто
нарушают безмолвие более или менее крепкими словами, свидетельствующими о
некоторой бодрости духа. Лица у них также бывают всякие, а не одни только
хмурые и угрюмые. Я думаю даже, что и собаки деревенские не всегда бывают
голодны и лают не всегда уныло, а иногда, напротив, с остервенением. Конец
отрывка с полною ясностью показывает, что причина такого
преувеличенно-мрачного взгляда находится не в природе вещей, а в
болезненно-желчном настроении автора. Когда светская хозяйка просит его
написать ей в альбом что-нибудь смешное, он вдруг приходит в совершенно
несогласное с обстоятельствами дела ожесточение:

И злобой тайной вдохновенный,
Альбом я в руки смело взял
И в нем красавице надменной
Желанья сердца написал:
"Скучай - ты создана для скуки;
Тебе иного дела нет.
Ломай и голову и руки (?) -
Тебе на все один ответ.
.............................
Скучай! - С рожденья до могилы
Судьбою путь начертан твой:
По капле ты истратишь силы,
Потом умрешь... И бог с тобой!"

За что же это, однако? Чем виновата эта бедная дама, если, как видно из
всего предыдущего, поэт ни в ком и ни в чем, ни вне себя, ни в себе самом,
не находит ничего, кроме скуки?
Насколько эта идея скуки не случайна, а укоренилась в настроении и
сознании автора, видно из того, что с нее же начинается и следующая пьеса
"Старики" {14}, написанная, однако, через два года после предыдущей.

Был долгий мир; мол _было скучно_;
Дремали мы в тоске немой,
_Сквозь сон внимая равнодушно_
Европы шум _для нас чужой_.

Быть может, если бы этот шум Европы,- поднимаемый ведь не из-за одних
низших страстей и интересов, но также

90

и из-за высших принципов и идей,- не был для нас таким чужим, то и
скучать нам было бы некогда; как бы то ни было, нашлось другое средство
против скуки - война. Такое лекарство, однако, кажется нашему поэту хуже
самой болезни, и на этот раз он, конечно, прав:

Но бранный призрак дик и страшен;
Вокруг него проклятья, стон.
Как хищник, кровью мерзких брашен
Упитан и обрызган он.

Автор хочет показать ужас войны, представляя его отражение в маленьком
уголку мирной жизни. Сюжет рассказа - трагический конец современных Афанасия
Ивановича и Пульхерии Ивановны {15}: он, отставной военный, воспламеняется
бранным пылом, идет на турка и погибает в сражении; она не переносит этого
горя и умирает под шум народных ликований по случаю взятия Плевны {16}.

Выл вечер. Плошек красный свет
Сквозь дым пылал перед домами;
Народ по улицам толпами
Бродил всю ночь, и до утра
Гремели песни и "ура"!
Ура, ура! - и вдруг в полночи
Старуху пробудил тот крик;
Прислушалась, открыла очи...
"Анисья", прошептал язык,
"Что там такое?" - "Плевну взяли",
Анисья сонная в ответ
Пробормотала. Странный свет
Мерцал пред окнами; звучали
Лихие песни, смех - и вот
Воскресло в голове сознанье...
Убит! раздалося стенанье;
Ура! в ответ кричал народ.

Кроме этого прекрасного заключения, весь рассказ, при симпатичном