оставляя внизу исторические - национальные и личные - особенности всех
пророков вместе с такими же особенностями всех поэтов.
Этот _поэт_ в одежде пророка, созданный вдохновением и с внутреннею,
свободною необходимостью раскрывающий полноту своего смысла, не совпадая ни
с каким из действительных поэтов, никак не может, однако, быть простым
отвлечением от них, потому что, живя в них всех, он больше их всех, он есть
то в них, что они все знают в себе как лучшее их самих, то, что "прах
переживет и тленья убежит"; он не есть отвлечение от них, а их существенная
норма, как чистая геометрическая линия не есть отвлечение от всяких
приблизительных эмпирически данных линий,- она есть их существенная норма,
без которой они не имели бы смысла и вовсе не существовали бы как _линии_.
Или более близкий

256

пример: "этот листок, что засох и свалился",- не избежал тления, его
форма не осилила расторгающих материальных процессов,- но должна бы была
осилить, если бы жизнь полнее и глубже осуществлялась в этом листке;- и вот
это самое долженствование, эта существенная норма - стоит перед нами в ином
и, однако, том же самом листке, что "золотом вечным горит в песнопеньи",-
или на картине. Пусть ни один поэт не провел в себе самом до конца того, что
требует полный и могучий идеал поэтического призвания. Но этот идеал есть
норма,- и вот она стоит перед нами в этом образе пушкинского "Пророка",-
стоит и беспрепятственно раскрывает все свое - более чем действительное -
внутренне необходимое содержание. Оно не придумано умом Пушкина, а дано ему
и передано им как высшая норма. Не будем же здесь искать сообразности с
личным характером поэта, с его фактическим способом действия, или
поведением, а лучше отметим в этом поэтическом самораскрытии логическую
связь его моментов и их полную сообразность с внутреннею необходимостью или
истинным смыслом самого дела.


    X



Поэт-пророк изощренным вниманием проник в жизнь природы высшей и
низшей, созерцал и слышал все, что совершается, от прямого полета ангелов до
извилистого хода гадов, от круговращения небес до прозябания растения. Что
же дальше? Превратится ли он весь _без остатка в зрение и слух_? Ведь это
было бы _умаление_, а не возвышение человека. Критики, думающие, что вся
задача поэта - только созерцать, и сами до некоторой степени причастные
такому созерцанию, не ограничиваются, однако, им одним,- они _действуют_,
они пишут и печатают, для распространения своей теории, и делают ведь это не
в противоречие, а в силу своего - действительного или мнимого - высшего
призвания. Они не могут, да, вероятно, и не хотят быть полулюдьми,- а поэт
идеальный, поэт-пророк должен быть и оставаться получеловеком! Требование
бессмысленное, которое, впрочем, никогда и не исполнялось. Гений поэзии не
терпит односторонности, и ведь наш "пророк" был в руках не _однокрылого_, а
_шестикрылого_ серафима: кто помог его вниманию, тот приготовит его и к
действию.

257

Кто прозрел, чтобы видеть красоту мироздания, тот тем мучительнее
ощущает безобразие человеческой действительности. Он будет бороться с нею.
Его действие и оружие - слово правды. Он - не служитель внешнего порядка,
хотя и не враг ему; он вполне признает его пользу, но сам не хочет и не
может быть орудием этой пользы: ни метлы, ни меча! (см. ниже) Его
собственное орудие радикальнее метлы, острее меча. Мы говорим на всех
языках: _горькая_ правда, _сладкая_ лесть,- и никто не скажет наоборот.
Правда огорчает, но еще более того: она колет глаза, жалит, пронзает, язвит.
Конечно, за правду часто принимается и то, что слишком поверхностно и
односторонне для такого действия. Так, например, если сказать человеческой
толпе даже по какому-нибудь справедливому поводу: "Ах вы, подлецы, подлецы!"
- то такая правда,- чересчур элементарная, и по содержанию, и по форме,-
если и огорчит людей, то, конечно, не очень глубоко; а как пронзительно
жалит настоящая правда, облеченная в мудрость, об этом можно судить по силе
вызываемого ею противодействия, которое по физическому закону прямо
пропорционально действию: ведь Сократ потому и должен был выпить _яду_, что
его правдивые и мудрые речи были слишком _ядовиты_ для его ближних,- его
отравили потому, что он отравлял жизнь своим согражданам.
Но отравлять жизнь других, хотя бы ложную, и быть отравленным ими, хотя
бы за одну только правду,- есть ли это настоящий конец дела? Мы по
справедливости преклоняемся перед человеком, мужественно и мудро
свидетельствующим о жизненной правде, мы охотно признаем такого человека
исповедником и пророком правды; но если скажем, что в этом - весь идеал
совершенства, _вся_ красота, то в таком утверждении не будет ни правды, ни
мудрости, ни мужества. _Есть_ еще высшая ступень пророческого, т. е.
идеально-поэтического, служения. Мудрое и бесстрашное слово правды есть уже,
конечно, более чем слово,- это есть действие, предполагающее подвиг
перерождения грешного языка - орудия лукавства и праздномыслия - в чистое
орудие божьей правды; это есть действие и подвиг, но еще не совершенное
действие, не высший подвиг,-

Подвиг есть и в сражении,
Подвиг есть и в борьбе,-
Высший подвиг в терпении,
В любви и мольбе.
(Хомяков) {23}.

258

Дело высшей правды _объявляется словом правды_, но _совершается_ огнем
любви. В области слова идет явная борьба добра со злом, но победа дается
только тайному подвигу сердца. Не язвить зло, а спалить его - вот
окончательная задача избранника, требующая от него полноты совершенства. Все
предыдущее есть только необходимый путь к нему, где каждый необходимый шаг
необходимо добывается страданием. _Болезненно_ раскрытие зрения и слуха для
высшего внимания, _мучительна_ замена грешного языка жалом мудрости, а
последнее высшее условие совершенного подвига представляется прямо
смертельным. Но оно необходимо. Ведь дело идет об идеальной полноте, о том,
что должно быть доведено до конца. Если, идя этим путем, нельзя остановиться
на совершенстве зрительного и слухового восприятия, а необходимо перейти к
совершенному действию, первое орудие которого есть язык, то нельзя также
остановиться и на перерождении этого органа, при всей его важности и силе
(см. Поел. Иакова, III, 2-10). Настоящий центр жизни и существа
человеческого, конечно, не в языке, а в сердце его, и оно ли останется
нетронутым в процессе совершенствования? Задача - спалить зло. Для этого у
избранника одно средство - слово. Но для того, чтобы слово правды, исходящее
из жала мудрости, не язвило только, а жгло сердца людей, нужно, чтобы само
это жало было разожжено сердечным огнем любви. А этот огонь не выходит из
земли, и "пророк" не найдет его в своем собственном сердце. Не потому, чтобы
оно было по природе злое. Для злого сердца недоступна и первая половина
совершенства: _не внидет премудрость в душу злохудожну_. Конечно, у
"пророка", уже владеющего жалом мудрости, сердце доброе. Но оно плотское,-
трепетное: оно готово на всякое добро, но спалить зло собственными силами
оно не может,- для этого нужен божий огонь. И вот последнее окончательное
действие шестикрылого серафима -

И он мне грудь рассек мечом
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.

Как все суетное, не-божье в мире еще прежде должно было стать для
"пророка" _пустынею_, так теперь все суетное, не-божье в нем становится
_трупом_ -

Как труп в пустыне я лежал...

2S9

Смертно-животворный процесс кончен. Избранник готов для новой жизни и
для новой всепобедной деятельности. Напитанный новыми созерцаниями,
умудренный внутренним опытом и от сердца до языка наполненный высшею волею,
он будет отныне говорить и действовать не от себя, не от своей немощи, а
именем и силою посылающего его божества -

И божий глас ко мне воззвал:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли;
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей*.


    XI



В пушкинском "Пророке" значение поэзии и призвание поэта являются во
всей высоте и целости идеального образа. В шести других, однородных по
предмету, стихотворениях этот цельный образ хотя не понижается, но как бы
отступает вдаль. А на первый план выдвигается та или другая сторона поэзии,
та или другая стадия в призвании поэта, и в особенности его отношение к
человеческой толпе. "Пустыня", где "пророк" встречает серафима и слышит
божий глас, помещается очень высоко над людьми, где-нибудь близ Кармильских
или Синайских вершин {25}. Люди тут не существуют для пророка, на них лишь
издали указано в _последнем_ стихе как на задачу будущего: "глаголом жги
сердца людей". Этим указанием на людей кончается все стихотворение.
___________________
* Я слышал такое замечание: "Если слова: "обходя моря и земли" - не
подходят ни к Мухаммеду, ни к библейскому пророку, то ведь они также не
подходят и к Пушкину". Совершенно справедливо. Но сила этого указания, как
направленного против моего взгляда, ускользает от меня. Ведь и с
биографической точки зрения (которая, впрочем, ничуть не преобладает в моем
понимании этого стихотворения) следует заметить, что в 1826 году Пушкин
никак не мог знать, придется ли ему или нет, предпринимать заграничные
путешествия. Положительное же значение этого стиха, кажется, ясно. Призвание
совершенного поэта, в котором обновлены и возведены на высшую степень все
душевные силы, непременно должно быть _универсально_, относиться ко всем
людям. Как же лучше указать на эту универсальность, не нарушая поэтической
наглядности, как не словами: "и обходя моря и земли"? Пушкинское
стихотворение отличается до конца выдержанною библейскою формою, без
специального библейского содержания, и этот предпоследний стих несомненно
звучит по-библейски, хотя и не совпадает по содержанию с библейскою
пророческою идеей: голос Иакова, а руки - руки Исава {24}.

260

В тех других стихотворениях* поэт сходит с пророческой вершины и
приближается к людям; он вспоминает, что и сам он наполовину принадлежит к
ним; затем он сталкивается с людскою толпою, враждует с нею во имя лучшей
половины своего существа, с досадою отворачивается от нее, но под конец
смягчается и, при мысли о лучшем будущем народа, вступает с ним в
добродушный компромисс. Но и то враждебное столкновение и это заключение
мира были бы непонятны, если бы за ними не стоял на едва досягаемой высоте
тот идеальный образ поэта, который дан в "Пророке".
Ближайшая по времени (1827) к "Пророку" характеристика поэзии и поэта
есть по содержанию прямое дополнение того первого стихотворения. И
поэтический образ здесь близкий, хотя менее строгий и грандиозный - образ
Аполлонова жреца {26}. А главная мысль все та же: поэт _не волен_ в своих
произведениях; он лишь повинуется высшему призванию и велению, и так же мало
может по собственному произволу определять сроки и выражение своего
творчества, как жрец не волен в выборе сроков, чина и слов священнодействия.
Это, в сущности, то же, что было и у "пророка": ведь и там в пустыне он был
безволен и страдателен,- действующими были серафим и бог. Но тут, во втором
стихотворении, выступает еще другая важная сторона, которой не было и не
могло быть в "Пророке". Поэт, в своем новом качестве жреца, должен
признаться,- и этим признанием начинается стихотворение,- что он существенно
отличается от толпы _только_ в храме, _только_ у алтаря, _только_ во время
жертвоприношений; отойдя от святыни, он, как и все жрецы, становится простым
смертным среди других простых смертных, сыном праха, не лучше, а может быть
и хуже других.

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
__________
* Я, разумеется, не утверждаю, чтобы о значении поэзии и о призвании
поэта говорилось у Пушкина только в отмеченных мною теперь семи
стихотворениях. Кроме нескольких мест в "Евгении Онегине" и в других больших
произведениях, этой темы касаются еще несколько отдельных стихотворений
("Наперстница волшебной старины", "Не дорого ценю я громкие права", "Герой",
"Разговор книгопродавца с поэтом"), но касаются с таких сторон, которыми я
буду заниматься особо в последующих статьях о Пушкине.

261

Молчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.

Вот указание - несмотря на Аполлона и священную жертву - вполне
реальное и несомненно автобиографическое. Но как же объяснить это понижение
и эту двойственность? Каким образом поэт в качестве "жреца" может лишь в
особых случаях, так сказать лишь по праздникам, перерождаться в существо
высшего порядка, когда он же в качестве "пророка" уже всецело перерожден и
наполнен волею божией? Каким образом может он в житейские будни душевно
уподобляться, внутренне сливаться с ничтожным, суетным светом, которого
жизнь вся держится на грешном языке, и празднословном, и лукавом, когда у
него - пророка - этот язык уже вырван и заменен совсем другим? Каким образом
его душа может вкушать _хладный сон_, когда в его грудь, вместо холодного и
трепетного сердца смертных, вложен уголь, пылающий божественным огнем? Каким
образом может поэт, после перенесенных им от руки серафима операций, еще
жить в миру как простой смертный, когда все мирское в нем уже сделалось
трупом, а началась совсем новая жизнь, с новым зрением и слухом, новым
сердцем? Нет ли здесь, на расстоянии нескольких месяцев времени,
существенного, основного противоречия между автором "Пророка" и автором
"Поэта"?
Никакого действительного противоречия между этими двумя
стихотворениями, конечно, нет. Если с высокой горы я смотрю вон на это село,
то вижу его все как на ладони, и все его дома видны мне вместе сразу; когда
же, сойдя вниз, буду проходить мимо ближайших домов и останавливаться, чтобы
рассмотреть их, то тех, что дальше, не буду видеть вовсе, а ближайшие буду
видеть иначе, нежели с горы,- но между этими двумя взглядами на предмет
никакого противоречия не будет, как его нет между частями и их целым.
В "Пророке" высшее значение поэзии и поэтического призвания взято как
один идеально законченный образ, во всей целости, в совокупности всех своих
моментов, не только прошедших и настоящих, но и _будущих_. Болезненный и
мучительный процесс духовного перерождения проходит перед нами в мгновенных
картинах и тут же завершается целиком. Но в действительности он ведь не
завершен. Пусть поэт в самом деле ощутил себя пророком, пусть он в самом
деле восходил на пустынную гору высшего вдохновения,

262

где видел серафима и слышал голос божий. Все это _было_, но полное его
внутреннее перерождение - еще впереди; он пока сошел с вершин своего
поэтического Синая лишь с пророческим задатком того совершенства, которое
еще должно быть. В идеальном образе нет никакого раздвоения между житейским
сознанием и поэтическою сверхсознательностью; эта двойственность
представлена пережитою, пересиленною, превзойденною. Но скоро сказка
сказывается, да не скоро дело делается. В действительности будущее
совершенство еще не в наших руках, мы еще переживаем настоящее, а его закон
- именно та половинчатость, то раздвоение между праздником и буднями, между
поэтическою высотою и житейским ничтожеством, которое ярким контрастом
выступает в стихотворении "Поэт". Заметим, что вторая его половина
возвращает нас к "Пророку" (в особенности к его началу).

Но лишь божественный глагол
_До слуха чуткого коснется_,
Душа поэта встрепенется,
_Как пробудившийся орел_.
Тоскует он в забавах мира,
_Людской_ чуждается _молвы_;
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы,
Бежит он дикий и суровый
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы.

Здесь почти все стихи повторяют (в очень смягченном виде) образы и
выражения из "Пророка". Сравним в самом деле: здесь- "до слуха чуткого
коснется"; там- "моих ушей коснулся он"; здесь- "и звуков и смятенья полн";
там- "и их наполнил шум и звон"; здесь- "как пробудившийся орел"; там - "как
у испуганной орлицы"; резкий образ в "Пророке": "и вырвал грешный мой язык,
и празднословый и лукавый" заменен здесь такою невинною отвлеченною фразой:
"людской чуждается молвы", что сразу, пожалуй, и не признаешь их
тождественного смысла; зато "берега пустынных волн", куда бежит поэт,
очевидно - та же "пустыня мрачная", где влачился "пророк".
Насколько поэт приближается к прежнему образу пророка, настолько же он
удаляется от своего первоначального образа _жреца_, которого смысл здесь
лишь в одной общей черте, соединяющей его с поэтом в одинаковой
безвольности, пассивности и исключительности как поэтическо-

263

го вдохновения, так и священнической благодати. Все остальное у них
совсем разное, и образ жреца во второй половине стихотворения брошен и
забыт. Какое отношение к нему могут, в самом деле, иметь стихи:

К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы...?

А далее, человек, в диком виде бегущий в пустынные места, может быть
похож на все, что угодно, но только не на жреца, торжественно шествующего
для жертвоприношения в многолюдный храм, с главою, умащенною елеем. Ясно,
что все значение поэзии, как его сознавал наш поэт, не могло быть связано с
образом жреческого служения, и что этот образ, давши _первую ноту_
стихотворения, не мог образовать его общей формы. Поэтому Пушкин, дав своей
первой картине поэтического призвания титул _пророка_, не продолжал аналогии
и не назвал вторую _жрецом_, а обозначил ее прямо как характеристику
_поэта_.


    XII



Людская толпа не довольствуется тем, что поэт в свои будни сливается
душою с ее ничтожеством,- она посягает и на праздник его вдохновения, идет
за ним в храм, рассаживается кругом алтаря, требуя, чтобы он и здесь своими
вдохновенными песнями служил только ей {27}.

Поэт на лире _вдохновенной_
Рукой рассеянной бряцал.
Он пел,- а, _хладный_ и _надменный_
Кругом народ _непосвященный_
Ему _бессмысленно_ внимал.
И толковала чернь _тупая_:
"Зачем так звучно он поет?
Напрасно ухо поражая,
К какой он цели нас ведет?
О чем бренчит? Чему нас учит?
Зачем сердца волнует, мучит,
Как своенравный чародей?
Как ветер песнь его свободна,
Зато как ветер и бесплодна:
Какая польза нам от ней?"

Такое начало заранее, казалось бы, делает невозможными те
кривотолкования, которым тем не менее подвергалось и доселе подвергается это
важное, ясное и прекрасное стихо-

264

творение. Даже такой остроумный и в других случаях понятливый
современный критик, как тот, которого я похвалил в начале этой статьи {28},
объявляет стихотворение "Чернь" загадочным, а затем, разгадывая его смысл,
приходит к неблагоприятным для этого поэтического разговора заключениям,
менее всего основательным. Между тем Пушкина можно здесь упрекнуть разве за
излишнее, может быть не совсем художественное, накопление в начале разных
эпитетов, объясняющих, в чем дело. Для одной стороны - для поэта -
употреблены лишь два эпитета - его лира названа _вдохновенною_, а его рука,
на ней бряцающая,- _рассеянною_; но и этого достаточно. Так как далее
следует враждебное столкновение поэта с другою стороною, то эти два эпитета
сразу объясняют, что это за столкновение, из-за чего оно происходит: ясно,
что это борьба за права поэтического вдохновения, за его свободу,
независимость от внешних, посторонних целей, а его непринужденность и
преднамеренность;- борьба против кого? - ясно, что против тех, кто не
понимает значения поэзии, не ценит ее собственного, независимого содержания.
Но Пушкин еще поясняет это пятью эпитетами, которыми он снабжает противников
поэта: они _хладные_ и _надменные_, _непосвященные_, _бессмысленные_,
_тупые_. Ну, разве допустимо, чтобы все эпитеты, или хотя бы один из них,
были употреблены Пушкиным для презрительной характеристики народа или черни
в собственном смысле? Что могло бы значить такое сочетание слов: "хладные
земледельцы"; "надменные водовозы"; "непосвященные извозчики";
"бессмысленные половые"; "тупые сапожники или плотники"? Между тем, назло
очевидности, не позволяющей принимать в буквальном смысле слова "чернь" и
"народ", Пушкина до сих пор одни восхваляют, а другие порицают за его
_аристократизм_ по отношению к народу! А с другой стороны, его вражду к этой
"черни" пытаются истолковать наоборот, в смысле антиаристократическом,
разумея под "чернью" - "светский круг" общества, будто бы преследовавший
Пушкина. Но если поэт не мог иметь враждебного столкновения с простым
народом из-за поэзии, этому народу неизвестной, то он не мог враждовать и
против того общественного слоя, к которому принадлежали его лучшие друзья и
самые восторженные ценители его поэзии. Значит, враждебная поэту толпа не
имеет, да и не может иметь, сословных или вообще социальных признаков. Это
есть не общественная, а умственная и нравственная чернь,- люди формально
образованные и потому могущие вкривь и вкось судить о поэзии, но по
внутренним причинам не-

265

способные ценить ее истинного значения, требующие от нее рабской службы
практическим целям. К этой черни менее всего могут принадлежать, конечно,
земледельцы, пастухи и ремесленники, не ради их мнимого демократического
преимущества, а просто по отсутствию у них (особенно во времена Пушкина)
всякого формального образования, вследствие чего, не имея о поэзии _никаких_
мнений, они не могут иметь и ложных. Значит, пушкинская "чернь" могла
набираться только из людей среднего и высшего общества, то есть из
единственной тогда публики поэта, и набираться, очевидно, не в силу
общественного положения, а в силу того внутреннего личного свойства, которое
немцы окрестили филистерством, а римляне обозначили: profanum vulgus*. Ведь
этот profanum vulgus имеет мало общего с плебейством, и ему
противополагаются никак не патриции. А кто же? Справимся с Горацием:

Odi profanum vulgus et arceo.
Favete linguis: carmina non prius
Audita, musarum sacerdos,
Virginibus puerisque canto**.

Непосвященной черни противополагаются девы и мальчики, то есть, на
современном языке, самодовольным и непроницаемым филистерам
противополагаются юные, внут-ренно девственные души (хотя бы и в старческих
телах), души, открытые для всего истинно прекрасного и высокого, будь оно и
неслыханным прежде - carmina non prius audita***.
На вопрос "черни": "Какая польза нам от твоей песни?" - поэт гневно
отвечает:

Молчи, бессмысленный народ,
Поденщик, раб нужды, забот!
Несносен мне твой ропот дерзкий.
Ты червь земли, не сын небес.
Тебе бы пользы все - на вес
Кумир ты ценишь Бельведерский,
Ты пользы, пользы в нем не зришь;
Но мрамор сей ведь бог!.. Так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.
_______
* Непосвященный народ (лат.).- Ред.
** Темную чернь отвергаю с презрением,
Тайным доселе внемлите напевам.
Жрец, вдохновенный камея повелением,
Мальчикам ныне пою я и девам (лат.).- (Перевод А. А. Фета) - Ред.
*** Песни, ранее не слышанные (лат.).- Ред.

266

О Пушкине разные люди бывали разного мнения. Но, кажется, никто никогда
не признавал за ним безвкусия и слабоумия. Но какая высокая степень
безвкусия нужна была бы для того, чтобы бранить "поденщиками"
_действительных_ поденщиков и укорять людей, материально нуждающихся, за эту
их нужду; и какая высочайшая степень слабоумия потребовалась бы для того,
чтобы изобразить поэта пререкающегося с действительными поденщиками о статуе
Аполлона Бельведерского! А ведь именно такое беспредельное безвкусие и такое
беспредельное слабоумие пришлось бы приписать Пушкину, если только его
"народ" признать за действительный простой народ и в презрительно-гневном
отвращении и вражде поэта к этому народу видеть проявление "аристократизма".
Но вот с каким холодно-надменным, лицемерно-наглым издевательством
обращаются к поэту эти мнимые "поденщики":

Нет, если ты небес избранник,
Свой дар, божественный посланник,
Во благо нам употребляй!
Сердца собратьев исправляй!
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы;
Клеветники, рабы, глупцы;
Гнездятся клубом в нас пороки;
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
_А мы послушаем тебя_.

Последний стих, даже по форме выражения, есть явная ирония и насмешка:
ты, мол, поговори, а мы тебя послушаем.
Трудно прийти в себя от изумления, будто бы это, переданное Пушкиным,
циничное зубоскальство беспредельно самодовольных филистеров, так же
беспечных насчет нравственности, как и насчет поэзии,- будто бы оно есть
действительное, искреннее раскаяние и даже "вопль раскаяния"! - Однако! -
Кто же написал эту покаянную речь толпы? Ведь Пушкин? А разве он с начала до
конца не объявляет этих людей хладно-_надменными_, тупо-лукавыми глупцами?
Считая же их надменными, как мог он приписать им искреннее смирение, как мог
вложить в их лукавые уста слова и "вопли" истинного раскаяния?
На лживый, лицемерно наглый вызов "черни" отвечает благородный и
правдивый гнев поэта:

267

Подите прочь - какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте _смело_:
_Не оживит вас_ лиры глас!
Душе противны вы как гробы.
Для вашей глупости и злобы