Не считая Чарли.
   Моего кота.
   Вот что нас ещё сближало - любовь к кошкам, хоть наши фавориты и разнополы. Как и мы с тобой. У меня - самцы, у тебя - самки. Само собой: кошачьи. А Шемяка тот и вовсе двуногим предпочитает четвероногих - любых: котов, псов, жеребцов. У него целый зверинец. К сожалению, все породистые. И все - мужеского пола. Животных он считает непадшими ангелами - в отличие от человека: падшего.
   Касаемо "Крыш Петербурга", то О помог не сам, а его смерть. Так получалось: я тоже имею с неё гешефт.
   Однако в посмертной вакханалии все-таки не участвовала. Один мой коллега, который снимал его на вечерах поэзии, выпустил в здешнем русском издательстве огромный альбом, по тридцать-сорок снимков с каждого вечера, где один снимок от другого разнится во времени несколькими секундами. Фактически одна и та же фотография, помноженная на сто. Альбом фоточерновиков. Выпущенный во славу поэта, этот альбом на самом деле, набивая оскомину его "физией", развенчивает миф о нем. До России, слава богу, не дошел.
   А вызвал он меня тогда в свой гринвич-вилледжский полуподвал, поразительно смахивавший на его питерские полторы комнаты, само собой, не одной меня ради. Мы с ним промучились четыре дня, которые я теперь вспоминаю как самые счастливые в моей жизни.
   Тоном ниже: пусть не самые - одни из.
   - Старичок такой из польских евреев, всех под одну гребенку, то бишь по своему образу и подобию, даже гоя превратит в аида, а меня и подавно сделал жидом, что не трудно, - объяснял он про отвергнутого фотографа, пока я устанавливала аппаратуру. - Мы с тобой, Воробышек, пойдем другим путем, как говорил пролетарский вождь. Моя жидовская мордочка мне - во где. Посему сотворим другую. Знаешь, древние китайцы каждые семь лет меняли имя?
   - Не понимаю, - сказала я.
   - Возьми телефонный справочник, открой на моей фамилии. Сколько там моих двойников? Сосчитай.
   - Да на это полдня уйдет!
   - Вот именно! Господи, что за имя для гения! Банальнейшая еврейская фамилия. Как там Иванов, а здесь Смит. С той разницей, что моя - и там, и здесь плюс в Лондоне, Париже, Иерусалиме и на Северном полюсе.
   Так и есть. Однажды знакомила с ним американа (опять его выраженьице, да и вообще он весьма повлиял на формирование моего русского, который благодаря ему и сохранила в чужеязычной среде), прихвастнув, что нобелевец. "Как же, помню, - подтвердил американ. - В области медицины, если не ошибаюсь". И крепко пожал руку новоиспеченному доку.
   О плеснул себе в стакан водяры, а на мой удивленный взгляд:
   - В качестве лекарства - для расширения коронарных сосудов.
   Плюс дымил как паровоз, прикуривая одну сигарету от другой и сплевывая фильтры. При его-то сердце. Одно слово: крейзи. Пусть и не это его сгубило.
   - Тебе не предлагаю. Ты на работе. И работа предстоит не из легких: сделать из старого еврея моложавого ирландца.
   - Да ты, дядюшка, еврей от лысины до пяток!
   - При чем тут лысина? - обиделся или сделал вид. - Лысина как этническое клише, да? Не пойдет! Лысина - интернациональна. Пятка - тем более. Еврейская у меня только одна часть тела, да и то не в Америке, где 80 процентов обрезанцев, от этноса независимо, ирландцев включая. В этом отличие американских айриш от ирландских и британских. Но ты же будешь фотографировать не моего ваньку-встаньку, а физию ирландца-обрезанца. Похож, да?
   И состроил гримасу.
   В Питере у него была ирландская, в клетку, кепочка, которой он ужасно гордился. Не оттуда ли его мечта о перевоплощении именно в ирландца? Тут, правда, и "мой друг Шеймус Хини" - "насквозь поэт, хоть, как все ирландцы, говорит, не раскрывая рта". Ирландия была его слабостью. Ах, зачем я не ирландец!
   - Природа нас, согласись, большим разнообразием не балует: у всех один и тот же овал, а в нем - точка, точка, запятая, минус - рожица кривая. (Снова гримаса.) Выбор не так чтобы велик, а потому всё пойдет в дело: белесые голубые глаза, веснушки, рыжие волосы... - и, глянув в мои большие глаза, что у нас означало понятно что: - Будь по-твоему, их остатки. Ингредиенты - налицо. Точнее - на лице. А теперь перетасуем их как карты. Новая генетическая комбинация из старых хромосом. Сделаем меня не похожим на меня, хоть и узнаваемым. Знакомый незнакомец. Двойник с чужим лицом. А разве в зеркале это я? Да никогда! Вот и пусть дивятся, узнавая неузнаваемое. Или не узнавая узнаваемое. Задание понятно?
   В конце концов, путем многих проб, добились в итоге этого четырехдневного марафона с редкими передыхами, чего он хотел. Вот и передо мной стоит теперь задача: сделать его похожим и непохожим.
   Одновременно.
   Чтобы укоры сыпались отовсюду:
   - Непохож!
   - Так это же не он.
   - Похож!
   - По чистой случайности.
   И что сочту за комплимент - уличение в сходстве или упрек в неточности? Сам-то ты сравнивал себя с Зевсом, который родил Афину из собственной головы.
   Без чьей-либо помощи.
   КТО КОМУ СОЧИНИТ НЕКРОЛОГ?
   Годом раньше, на следующий день после нашего переезда на запасную родину - так он называл Америку, - О повел всех нас в кафе "Моцарт", а оттуда - мама с папой помчались на встречу в "НАЙАНУ", которая занималась вновь прибывшими, - мы пошли с тобой, в твою гринвич-вилледжскую берлогу. Столько лет прошло - ты продолжаешь мне "тыкать", я с тобой, как в детстве, - на "вы".
   - Что будем делать? - спрашивает. - Или ты переходишь на ты, или я на вы. А то как-то недемократично получается.
   - Какой из вас демократ! - говорю и напоминаю ему историю с Довлатовым, которая докатилась до Питера.
   Со слов Сергуни, который жаловался на О в письме к нам.
   Самое замечательное в ней была реплика Довлатова, которую он - увы и ах! - не произнес. В отличие от О, который в разговоре был сверхнаходчив, всё схватывал на лету и мгновенно отбивал любой словесный мяч, у Сергуни была замедленная реакция, да ещё глуховат на левое ухо, импровизатор никакой, а свои реплики заучивал заранее наизусть либо придумывал опосля, как в тот раз.
   При их первой встрече в Нью-Йорке Довлатов обратился к нему на "ты", но О тут же, прилюдно, поставил его на место: "Мне кажется, мы с вами на "вы". - "С вами хоть на "их", - не сказал ему Сергуня, как потом всем пересказывал эту историю, проглотив обиду - будто ему что ещё оставалось. "На "их" - хорошая реплика, увы, запоздалая, непроизнесенная, то есть реваншистская.
   Услышав от меня о присочиненном довлатовском ответе, О удовлетворенно хмыкает:
   - Не посмел бы...
   Почему ты был так строг с ним?
   Надо бы разобраться.
   - Демократ никакой, - соглашается он со мной. - Одно дело - Серж, ты - совсем другое. Приятно, когда юная газель с тобой на "ты".
   - Приятно передо мной или перед другими?
   - Перед собой, Воробышек. Я в том возрасте, когда мне, как женщине, пора скрывать свои годы. Может, это я так к тебе подъезжаю, чтобы сократить расстояние. А то всё дочь приятелей, тогда как ты уже сама по себе. - И без перехода: - Еще девица?
   - Много будешь знать - состаришься, а ты и так старик.
   - Мгновенный старик, - поправил он, не ссылаясь на Пушкина.
   Так уж у нас повелось - перебрасываться общеизвестными цитатами анонимно либо обманно: лжеатрибуция называется.
   - Тем более. Оставим как есть. Ты же сам этого не хочешь, дядюшка, сказала я, переходя на "ты".
   - Почему не хочу? - удивился он.
   И тут же:
   - Не хочу. Давно не хочу. С тех самых пор.
   - Ты не подходишь мне по возрасту, я тебе - по имени.
   Намек на лингвистический принцип, который срабатывал у него на сексуальном уровне: делал стойку на любую деваху с именем той изначальной, главной, единственной.
   Тогда он зашел к вопросу о нашей гипотетической близости с другого конца.
   - В мои лета не желание есть причина близости, а близость - причина желания.
   - В мои - наоборот. На кой мне твои безжеланные желания! А возраст у тебя в самом деле для этих дел не очень шикарный, - вставляю одно из любимых его словечек.
   - Много ты знаешь, пигалица! Мой друг Уистан (указание, что был накоротке с Оденом) очень точно однажды выразился: никто ещё не пожалел о полученном удовольствии. Сожалеют не о том, что поддались искушению, а о том, что устояли.
   - Как сказать! - ответила ему многоопытная дива, и он расхохотался.
   Вот тогда он и сказал мне:
   - Не хочешь быть моей гёрлой, назначаю тебя моим Босуэлом.
   - Это ещё кто такой?
   - Про Сэмюэля Джонсона слыхала? Босуэл был ему друг и сочинил его жизнеописание.
   - А как насчет Светония? Жизнь 13-го цезаря?
   - Тебе все смехуечки и пиздихаханьки, - огрызнулся он и вкратце ознакомил со своими соображениями о латинских мраморах и их реальных прототипах, которые неоднократно варьировал в стихах, пьесах, лекциях и эссе, вплоть до мрамора, застрявшего у него в аорте из его предсмертного цикла.
   А знакомством с великими мира сего продолжал гордиться даже после того, как сам примкнул к их ареопагу, а некоторых превзошел: "Только что звонил мой друг Октавио...", "Получил письмо от моего друга Шеймуса...", "Должен зайти мой друг Дерек..." - литературная викторина, читатель, продолжается, из легких. А уж про тех, у кого титул, и говорить нечего: "Мой друг сэр Исайя", - говорил он чуть не с придыханием (а после следовала пауза) о довольно заурядном британце русско-рижско-еврейского происхождения, единственная заслуга которого перед человечеством заключалась в том, что он заново ввел в литературный обиход слова Архилоха о лисах и ежах. Печалился, что нет ни одной фотки его с Ахматовой, кроме той знаменитой, где он стоит, сжав рукой рот, над её гробом. Всякий раз призывал меня "с аппаратурой" на встречи с Барышниковым, Ростроповичем, Плисецкой и прочими, хотя не уступал им в достижениях, но поприще их деятельности соприкасалось с масскультурой, а его - нет. Комплекс недоучки, я так думаю. Шемяка, мой основной работодатель, и вовсе помешан на знаменитостях: снимается со всякой приезжей швалью из шестидесятников, которые ему в подметки не годятся, включая власти предержащие: когда там у них в России была чехарда с премьерами, он ухитрился сфотографироваться с каждым из них - от Черномырдина до Путина.
   "И все-таки жаль, что я не балерина", - шутанул О как-то, а всерьез предлагал продавать сборники стихов в супермаркетах и держать их в отелях и мотелях наравне с Библией, которая тоже суть стишата: не лучше не хуже прочей классики. С его подачи в нью-йоркском сабвее появились сменные плакатики с логотипом "Poetry in Motion" и стихами Данте, Уитмена, Йейтса, Фроста, Лорки, Эмили Дикинсон, пока не дошла очередь до инициатора. О в это время как раз был на взводе, что с ним в последнее время случалось всё реже и реже, и тиснул туда довольно эффектное двустишие:
   Ты, парень, крут, но крут и я.
   Посмотрим, кому чья будет эпитафия.
   И вот звонит мне в сильном возбуждении:
   - На выход. С вещами.
   То есть с техникой.
   Ну, думаю, опять знаменитость. Прокручиваю в уме знакомые имена, тужась вспомнить, кто из них жив, а кто помер. Пальцем в небо. Коп при регалиях - прочел стишок в сабвее и явился за разъяснением: кому адресовано, спрашивает.
   - А ты как думаешь? - О ему вопросом на вопрос.
   - Тирану.
   То есть исходя из того, что О - русский, да ещё поэт и еврей, а в России тирания.
   - Нет, коллеге. - И добавил, исходя из личного опыта: - Поэт - тиран по определению.
   Коп над разъяснением задумался ещё крепче, чем над стишком, - не ожидал, что меж русскими писателями такие же разборки, как среди криминалов. О гордился этим полицейским читателем - больше, чем другими. Как представителем, с одной стороны, народа, а с другой - власти. Единственный мой снимок, который повесил у себя кабинете.
   Двустишие это обросло комментариями: кому оно посвящено? Я знаю доподлинно и в надлежащем месте сообщу. А пока что: зря О хорохорился. Он обречен был проиграть в том споре - и проиграл: моська одолела слона. И тот, кто его на этот стих подзавел, сочинил эпитафию, самую лживую и отвратную из всех. Если бы О прочел, в гробу перевернулся.
   Единственный, кого О пережил из гипотетических антагонистов этого стишка, чему сам страшно удивился, - Довлатов. Довлатов, думаю, удивился бы ещё больше, узнав, что О все ещё жив, а он, Сережа, умер. Интересно, дано ему знать это там, за пределами жизни? Или это всё суета сует и жизни мышья беготня перед лицом вечности, а есть ли та - на самом деле под большим вопросом?
   А Довлатов и не скрывал, что книжка о тебе на случай твоей смерти, а та казалась не за горами, у него уже вся готова: "Вот здесь", - и показывал на свою огромную, как и всё у него, голову.
   Он заранее занял место на старте будущих вспоминальщиков об О, который к месту и не к месту прощался в стихах и в прозе с жизнью, на что у него имелись веские физические показания. Довлатов был единственным, кому не довелось литературно, то есть профессионально, воспользоваться смертью О, которого он обогнал сначала в смерти, а благодаря ей - в славе.
   Говорю о России.
   О знал, что плакальщицы и плакальщики по нему давно уже приведены в состояние наивысшей боевой готовности.
   Рассказывал, как Раневскую спросили, почему она не напишет воспоминания об Ахматовой. "А она мне поручала? - огрызнулась Раневская. Воспоминания друзей - посмертная казнь".
   - Это бы ещё полбеды, - говорил О. - А как насчет воспоминаний шапочных знакомых и даже незнакомых, которые будут клясться в дружбе с покойником? Конец света! Я бы запретил сочинять мемуары про мертвых, коли те не могут ни подтвердить, ни опровергнуть. Как говорил не помню кто: дальнейшее - молчание. Если мертвецам не дано говорить, то никто из живых не должен отымать у них право на молчание. Коли зуд воспоминаний, вспоминай про живых. Нормально?
   - А как насчет некрологов?
   - Что некрологи! Некрологи на всех знаменитостей написаны в "Нью-Йорк таймс" впрок и лежат в специальном "танке", дожидаясь своего часа, как сперматозоиды гениев. Мой - в том числе.
   Как всегда в таких случаях, сделала большие глаза.
   Хихикнул.
   - Ты же понимаешь, я не об этих живчиках - со спермой как раз все хуже и хуже. У них там есть даже штатный некрологист, подвалил как-то ко мне с вопросником, не скрывая шакальего некрофильства. Гробовых дел мастер, замеры делал! А сам возьми да помри через полгода. О чем стало известно из некролога в той же "Нью-Йорк таймс". Сам же и сочинил загодя, в чем честно в собственном некрологе признался. Юморевич фамилия. Из наших.
   Имея в виду понятно кого.
   - А почему бы тебе, дядюшка, тоже не сочинить себе некролог, пока есть такая возможность?
   - То есть пока не помер?
   - Хоть бы так, - говорю.
   - Был прецедент. Эпитафия себе заживо. Стишок. Князь Вяземский написал в преклонны годы.
   - Тем более. Возьми за образец. Коли ты другим отказываешь в праве писать о себе.
   - С чего ты взяла? Я не отказываю. Вранья не хочу.
   - А правды?
   - Правды - боюсь.
   И добавил:
   - От себя прячусь. Всю жизнь играю с собой в прятки.
   - Не надоело?
   С одной стороны, прижизненная слава, конечно, кружила голову, внюхивался в фимиам, кокетливо отшучивался: "Там, на родине, вокруг моей мордочки нимб, да?" - "Дядюшка, а твоя фамилия случаем не Кумиров? спрашиваю. - Ты сам с собой, наверно, на "вы", а не только с Довлатовым". С другой стороны, однако, опасался, что после смерти, которую напряженно ждал вот уже четверть века и навсегда прощался с близкими, ложась на операцию геморроя или идя к дантисту, слава его пойдет если не на убыль, то наперекосяк, что ещё хуже.
   Сам творил о себе прижизненный миф и боялся, что посмертно его собственный миф будет заменен чужим, сотканным из слухов и сплетен.
   - Стишата забудутся, а мемуары незнакомцев останутся. Кошмар.
   - Но не кошмар, кошмар, кошмар!
   Анекдот из его любимых - про блядей.
   Ухмылялся:
   - Предпочитаю червей мухам.
   Мухи над твоим будущим трупом начали кружить задолго до смерти. В Израиле или в Италии, а может, и там и там поставили про тебя спектакль, так ты трясся от возмущения:
   - Какой-то слюнявый хлыст под моим именем по сцене бегает и мои стихи читает. Каково мне, когда спёрли моё айдентити!
   Раз психанул и выгнал одного трупоеда - тот успешно издавал том за томом сочиненные им разговоры с покойными знаменитостями, несмотря, на то, что некоторые умерли, когда он был ещё в столь нежном возрасте, что ни о каких беседах на равных и речи быть не могло (как, впрочем, и позже), а к тебе стал подступаться, не дожидаясь смерти. Ты как-то не выдержал: "А если ты раньше помрешь?" Грозил ему судом, если начнет публиковать разговоры, но тот решил сделать это насильственно, явочным путем, игнорируя протесты:
   - Трепались часа три в общей сложности, от силы четыре, а он теперь норовит выпустить двухтомник и называет себя Эккерманом.
   - Он что, тебя за язык тянул? - сказал папа. - Никто тебя не неволил. Не хотел бы - не трепался. Жорж Данден!
   - Как ты не понимаешь! В вечной запарке после нобельки - сплошная нервуха. Не успеваю выразить себя самолично, письменным образом. Вот и остается прибегать, прошу прощения за непристойность - Воробышек, заткни уши! - к оральному жанру. Лекции, интервью, все такое прочее. А там я неадекватен сам себе. Написал в завещании, чтоб не печатали писем, интервью и раннего графоманства. Шутливые стихи на случай - сколько угодно. Ничего не имею против. Даже наоборот.
   - Что до самовыражения, ты уже исчерпал себя до самого донышка, сказала мама, которая присвоила себе право резать правду-матку всем в глаза. Зато за глаза могла убить человека, тебя защищая.
   - Пуст так, что видно дно, - без ссылки на Теннисона, но нам круг цитируемых им авторов был более-менее знаком. - Ты это хочешь сказать?
   - Не слишком рано ты занялся самомифологизацией? Хотя это уж точно не твоя прерогатива. А с ним, пусть и паразит, вел себя, как плохой мальчик.
   - У него после трепа с вами весь организм разладился, - выдал справку Довлатов, который сам проглатывал язык в твоем присутствии. - Месяцами приходил в себя.
   - Он не имеет права писать обо мне, как о мертвом. Пусть дождется моей смерти. Недолго осталось.
   - Я бы на вашем месте был счастлив, - сказал Довлатов почтительно. Если он Эккерман, вы, простите, - Гете.
   Сергуня был тонкий льстец. Он доводил прижизненные дифирамбы О до абсурда, который, однако, не дано заметить обольщаемому лестью. "Он не первый. Он, к сожалению, единственный" - вот одна из печатных нелепиц Довлатова про тебя, которая тебе так понравилась. "А как же остальные, включая Довлатова?" - вякнула я. Но его уже было не остановить: доведя свою мысль-лесть до абсурда, Довлатов сам абсурд возводил в некую степень: лесть становилась изощреннее, абсурд - соответственно - ещё абсурднее. Альбом снимков знаменитых русских с анекдотами про них Довлатов выпустил под названием "Не только Бродский" - в том смысле, что и другие тоже, хотя его одного хватило бы для этой воображаемой доски почета русской культуры.
   Само собой, изощренная эта лесть льстила О, не говоря уже о том запредельном эффекте от противного, когда этот верзила, который мог тебе запросто врезать, отправив в нокаут с первого удара, льстит и унижается. Довлатовские габариты не давали О покоя, и время от времени он проходился на их счет: "2 м х 150 кг = легковес", имея в виду его прозрачную, легкую, ювелирную прозу. На самом деле до двух метров не хватало четырех сантиметров, а вес ты и вовсе гиперболизировал, скруглил. Да и главная причина этого настороженно-реваншистского отношения к Сергуне была в другом. См. ниже.
   - С его цыплячьим умишком? - кипятился О по поводу Эккермана. - Поц он, а не Эккерман. Если б только обокрал, так ещё исказит до неузнаваемости. Как принято теперь говорить, виртуальная реальность. Выпрямит, переврет, сделает банальным и пошлым. Пес с ним! А воспоминания друзей! Плоский буду, каки блин.
   - Могу тебя успокоить. Из нас никто не напишет про тебя ни слова, сказала мама. - Если, конечно, переживем тебя, а не ты нас.
   - Еще чего!
   - Всё возможно.
   - Теоретически.
   Я промолчала, хотя и не собиралась сочинять гипотетический мемуар на случай твоей смерти. Но от слова свободна, да и не мемуары это вовсе.
   СКОЛЬКО У ДОВЛАТОВА ВДОВ?
   Со стороны могло казаться, что ты добился чего хотел и должен быть если не счастлив (как же, как же - на свете счастья нет и проч.), то хотя бы доволен. Вышло наоборот. Именно осуществление большинства твоих желаний и привело тебя к беспричинной, казалось бы, тоске, а молодая жена ещё больше усугубила преследующее тебя всю жизнь чувство неудачи: тебе снова пришлось доказывать себя без никакой надежды доказать.
   - Я пережил свои желанья, я разлюбил свои мечты, - напел ты мне как-то на ухо словно по секрету.
   Сделала большие глаза.
   - Всю жизнь я чего-то ждал: каникул, женщины, публикаций, переводов, заграницы, профессуры, гонораров, нобельки, наконец. Удачи не так радуют, как огорчают неудачи, да?
   - Какие у тебя неудачи, когда ты всего добился?
   - А знаешь, что говорил самый знаменитый венецианец?
   - Марко Поло?
   - Да нет! Куда ему до Джакомо Казановы, которому твой Шемяка творит памятник. Человек может добиться чего угодно, писал этот старый трахаль, стать папой римским или свергнуть короля, стоит только захотеть по-настоящему, и только возраст ставит естественную преграду всемогуществу желаний. Ибо человеку уже ничего не достичь, коли он в возрасте, презренном для Фортуны, а без её помощи надеяться не на что. Цитирую близко к тексту. А Бэкон что утверждал? Надежда - хороший завтрак, но плохой ужин. Фрэнсис, а не Роджер. Не путай, Воробышек. Как и братьев Шлегелей, Гримм, Гонкуров, Стругацких и даже Вайнеров - хер с ними. У меня все уже позади, ждать больше нечего, источники радости иссякли.
   - И никаких больше желаний? Ни одной мечты?
   - Ну уж никаких! Кое-какие остались на самом донышке. Реальные сбылись, а нереальные, неосуществимые - затаились. Как у большевиков: программа-минимум и программа-максимум.
   - И какая же у тебя программа-максимум, дядюшка?
   - Сколотить капитал и обрести бессмертие.
   - Первым условием бессмертия является смерть, как сказал Ежи Лец.
   - Нежилец, - скаламбурил ты. - Как и я.
   - Тебе воздвигнут мавзолей на Дворцовой площади. Посмотри в зеркало ты и так уже мумия: и сам по себе, и во что тебя превратили литературные иждивенцы. А у питерцев давно уже московский комплекс, и они помирают от зависти: у тех есть, а у нас нет. А кого всунуть в мавзолей - без разницы.
   - Меня зароют в шар земной, - процитировал ты незнамо кого, и спросить не у кого.
   Когда допишу эту книгу, к ней понадобится комментарий: не к моим словам, а к твоим. Особенно цитатам - тем, источник которых мне неведом, а тобой сознательно замутнён. Не могу даже поручиться за их точность.
   - Бог отвратил свое лицо от меня. - И тут же - от высокого к низкому: - Знаешь такого грузинского поэта по имени Какия?
   - Ни то, ни другое тебе не грозит, - возвратила я тебя к мечтам о башлях и бессмертии.
   - Не скажи! Рубль доллар бережет.
   - Так то в России!
   - Ты спрашивала о мечтах, а мечты, по сути, и должны относиться к сфере несбыточного. Как сказал твой Нежилец, сумма углов, по которым я тоскую, явно превышает 360 градусов. А сбыточные, укороченные - лажа. Суета и хлопоты, а не мечты. Плюс-минус несколько лет - без разницы тому, для кого мера времени - вечность.
   - Так ты, дядюшка, больше не хлопотун?
   - Не о чем больше хлопотать, Воробышек. У людей я уже всё выхлопотал. А Бог ещё никому не делал поблажки. Зловредина.
   Но я-то знала, что гложет тебя нечто другое.
   Несмотря на все свои внешние успехи, с собственной точки зрения, ты недоосуществился, не успел, а потому и считал свою жизнь неудачей - от измены любимой женщины и предательства друга (совместный акт) до - трудно поверить, но так - эмигре. Твои собственные слова:
   - Отвал за окоём был, наверно, ошибкой. Для карьеры - ОК, зато стишкам - капут. А нобельку так и так отхватил бы. Жил бы в Питере - ещё раньше дали. Был бы самый молодой лауреат. А так алкаш-ирландец обскакал, будь проклят.
   Пару секунд спустя:
   - Шутка.
   Твой постоянный рефрен - то ли из страха быть непонятым, то ли из кокетства.
   В разгар борьбы за нобелевку возбужденный Довлатов передавал всем по секрету слова Сьюзан Зонтаг:
   - Им там дали понять, в их гребаном комитете, что у него с сердцем швах и он не доживет до их возрастного ценза.
   Вот тебе и поспешили дать премию, отступя от геронтологического принципа.
   Больше, чем не дожить, ты боялся, что нобелевку получит Евтух или кто-нибудь из той Ко.
   После премии ты прожил ещё восемь лет.
   А Довлатов, так и не дождавшись твоей смерти, на случай которой собирал о тебе анекдоты и варганил книжку, сам помер, когда его растрясло в "скорой", и он захлебнулся, привязанный к носилкам. Кто бы догадался перевернуть его на бок! Или сама судьба выбрала в качестве исполнителей двух дебилов-латинос? "Как грудной младенец помер", - так отреагировал на его смерть ты, который из всех смертей интересовался только своей.
   - Слишком большое ты ей придаешь значение.
   Так и сказала.
   - Цыц, малявка! Это я своей жизни придаю значение, потому что исказят до неузнаваемости. Уже сейчас, а что будет, когда стану хладный труп! Покойник не желает, чтобы под его именем фигурировал самозванец.
   Хотела сказать, что и своей жизни он придает излишнее значение, но вспомнила: "Берегите меня - я сосуд..." Что-то в этом роде у Гоголя, от тебя же узнала, точно не помню. В том смысле, что не само по себе бренное мое тело ("Уж слишком оно бренное. Там бо-бо, здесь, здесь" - твоя рефренная жалоба), а огонь, мерцающий в сосуде, хоть это уже и не Гоголь. Пусть не огонь - Божья искра. И ещё говорил, что Бог шельму метит, имея в виду свой дар. Гению мстит сама природа. Сиречь он сам.