– Опять и княжна Пронская, грех охаять, на что же лучше. У ней вон и мать и бабка были какие! На весь город славились… их уж род такой… беспременно надо ее показать государю…
   – Алферьева тоже вот…
   – Ну а Всеволодская-то! Хоть и не из наших московских боярышень, а краше всех будет…
   – Это точно… не в пример краше!
   – Уж и как такая красавица уродилася!!
   – Будто она и краше всех? А Милославские? – вымолвил Морозов.
   – Так как царь взглянет, это нам неведомо, а на наши глаза – она точно краше всех, и неужто спорить об этом станешь, боярин? Мы ведь это не в обиду Милославским… их краса при них останется…
   Морозов, однако, не спорил. Он понимал, что скрыть от царя такую красавицу невозможно.
   «Чай, уж заранее Пушкин доложил о ней. Недаром этого старика-отца приволок с его ябедами. Эх, Пушкин! ногу подставить, видно, хочешь, только вряд ли, брат, удастся… Не все красавицы царицами делаются…»
   – Так на том, значит, и порешим? – громко обратился он к боярам. – Сегодня же государь, может, девиц и увидит…
   Морозов простился с боярами, поручив своему брату, Глебу Ивановичу, доложить царю об окончании возложенного на них поручения. А сам отправился к царскому духовнику, Благовещенскому протопопу Стефану Вонифатьевичу.
   «Хитри себе, Пушкин, – продолжал думать он дорогой, – подставляй красавиц. Мы с протопопом тоже не задремлем – Алешу из рук не выпустим».

X

   Нигде найти не мог себе покою в эти последние дни Царь Алексей Михайлович. Сначала, согласившись на предложение Морозова относительно избрания невесты и разослав своих придворных для призыва на Москву девушек, он вдруг оживился. И ни Морозов, ни другие уж не замечали в нем больше того странного состояния, которое так поразило их в день поездки на медвежью травлю и львиное зрелище. Алексей Михайлович снова повеселел, мечтательное, рассеянное выражение лица его исчезло. Он опять стал интересоваться всем, чем интересовался прежде, «сидел» с боярами, вникал в дела, ходил на медвежью охоту; а во время служб церковных и вечером в Крестовой усердно молился.
   Но вот девушки-невесты в Москве. Вот бояре выбирают для него самых лучших, самых прекрасных. Морозов расхваливает красоту дочерей Ильи Милославского. Пушкин толкует о неслыханной красавице касимовской.
   И опять спокойствие покидает молодого царя. Опять он в волнении, рассеян, в мечтах забывается. Он знает, что сегодня бояре уже высмотрели для него шесть красавиц. Теперь и сам он может взглянуть на них. Сегодня, завтра, когда только он захочет, перед ним явятся эти красавицы, и он должен будет из них выбрать себе жену – царицу.
   Страшно и как-то волшебно-сладко становится на душе Алексея Михайловича. Он и торопит этот час заветный, и в то же время страшится этого часа.
   К обеду собираются привычные собеседники, в том числе и Морозов да духовник царский, Стефан Вонифатьевич. Бояре объявляют царю, что выбор сделан. Спрашивают, когда он невест смотреть будет. Но он только краснеет и не говорит им ни слова – заминает эти речи. А в то же время ему страстно хочется, чтобы кто-нибудь поговорил об этих красавицах.
   И сам он не знает, что с ним делается, не может усидеть он на месте.
   Обед идет обычным чередом, с обычными церемониями. Бояре видят смущение государя, понимают его и не продолжают разговора о невестах. Начинается всегдашняя беседа; но Алексей Михайлович рассеян, не слышит, что говорят бояре; даже есть забывает, не до еды ему теперь.
   Обед кончен. Бояре с низкими поклонами выходят. Остаются только Морозов да духовник.
   Борис Иванович улучил первую удобную минуту, подошел к своему воспитаннику и, ласково ему улыбнувшись, сказал:
   – Так как же, государь, когда смотреть невест будешь? Коли начато дело, так нужно его и кончить. Да и невесты-красавицы совсем измучаются… Чай, у каждой из них теперь душа не на месте, в один день истают как свечи.
   – Завтра, – опустив глаза, проговорил Алексей Михайлович.
   – Вот это ладно. А теперь я порасскажу тебе, государь, о том, что было утром. Выбрали мы по общему решению шесть красавиц. Краше их, я чаю, и во всем свете не сыщется. Ну одно слово – для тебя выбирали! сам увидишь. А только мне все теперь мысли разные в голову приходят. Красота красотою, да ведь не одна красота для жены доброй, а тем паче для царицы нужна. Полюбится тебе одна из этих красавиц, обвенчаешься ты с нею, а вдруг она нравом окажется дурна, сердцем зла?!. Что тогда делать? Красота-то приглядится скоро, да и пройдет вместе с молодостью, а сердце останется… Грустно мне, государь, грустно твоему старому дядьке помыслить о том, что вдруг, не дай Бог, из нашего выбора выйдет тебе несчастье. Будем мы перед тобою в ответе. Зачем, скажешь, вы мне, бояре мой ближние, жену злую указали. Так вот об этом-то я весь день и думаю…
   Алексей Михайлович внимательно слушал, положив голову на руки и глядя большими светлыми глазами на своего друга и дядьку. Спокойное, величавое лицо Морозова было грустно, но острые глаза так и впивались в государя. Он продолжал прежним мерным голосом:
   – Все выбранные нами девушки воистину красавицы, которая из них краше – сказать мудрено. Одному одна покажется, другому другая; но всякий про любую из них скажет: «Вот царица!» Так, стало быть, по красоте они равны. Но которая из них нравом лучше, сердцем добрее, которая больше будет лелеять и беречь тебя, которая достойна великого счастья, что выпадает ей на долю?… Темное дело – узнать сердце девичье, а особливо при наших обычаях. Девицу в тереме хоронят от всякого взгляда. Никто ее не видит, не слышит, сам о ней судить не может. Но все же, стоит захотеть только – и кой-что узнаешь про каждую девушку. И вот я, о тебе помышляючи, вызнал ноне все, что мог, о выбранных нами невестах. Княжна Пронская хороша бесспорно, да мамушки и нянюшки бают, горда больно, в отца уродилась. Про Хилкову княжну мне поведала тетка ее родная, старуха добрая и разумная: всем, говорит, хороша моя племянница, да слезы у нее больно дешевы, от всякого пустого дела в три ручья заливается. Ни разу, говорит, ее улыбки я не видала. И всего-то у нее вдосталь, родители у нее добрые, горя никакого нету, а плачет и плачет. Смутился я, как услыхал эти речи. Оно, конечно, плакать – бабье дело, только уж коли слишком часто плакать, так хуже этого ничего, кажись, и быть не может.
   – Да, это правда, – проговорил Алексей Михайлович. – Я не люблю плаксивых. Вон как сестрица Аннушка, что тут хорошего. Ну а про других что скажешь, Борис Иваныч?
   – Алферьеву тоже мы выбрали – красивая, статная, здоровая. А признаться, я уж хотел было спорить с боярами, чтобы заместо нее поискать другую. Ничего про нее дурного не знаю – узнать-то мне неоткуда – а смущает она меня. Заговорил я с нею и так, и эдак, – ну и поистине скажу тебе, государь, сдается мне, Господь ее разумом обидел: невпопад все как-то отвечает. И нельзя сказать, что она в смущении, нет, глядит так смело… Зато есть две другие, я уж говорил тебе про них, сестры Милославские. Как они красивы, сам увидишь, а про нрав их я могу сказать тебе, знаю хорошо, как дома-то ведены они, девушки добрые, скромные, разумные, а особливо старшая. Вторая молода еще, ее распознать труднее, почти ребенок. Да вот пускай про них тебе и отец Стефан скажет. Он у них в доме бывает – духовник их тоже.
   Протопоп все молча стоял в углу и делал вид, что внимательно разглядывает какую-то духовную книгу. Теперь своей тихой походкой подошел он к государю.
   Это был еще не старый человек, довольно внушительной наружности, хотя и с заметно красноватым носом, обличавшим его, хорошо всем известную, слабость к русским медам и дорогим иноземным напиткам. Отец Стефан пользовался еще у покойного царя Михаила Федоровича большим почтением. Молодой же царь, при своем всегдашнем религиозном настроении, чрезвычайно уважал его и часто слушался его советов.
   – Это боярин про дочерей Милославского тебе сказывает, государь, так и я могу тоже засвидетельствовать: всем изрядные девицы. Господь щедро одарил их и красотою телесного, а паче того красотою духовною. И коли время тебе, государь, приспело избрать жену, то лучше сих двух девиц не сыщешь ты во всем обширном государстве русском. Боярин Борис Иваныч, печалясь о твоем благе, указует тебе на сих двух достолюбезных чад. Из оных же старшая, Мария, пришла уже в возраст и, аки отец ее духовный, ведая все помышления и изгибы нелицемерного и невинного сердца ее, аз глаголю ти: останови, государь, на сей девице твой выбор!
   Протопоп остановился и обменялся с Морозовым многозначительным взглядом: «Видишь, мол, Борис Иваныч, как я свое обещание исполняю, смотри не забудь же этого!»
   Царь сидел задумчиво и уже не слышал дальнейшей речи протопопа. А протопоп продолжал говорить долго и все в том же тоне, от церковного языка переходя к разговорному и наоборот, уснащая речь свою текстами Священного Писания, которые, как он хорошо знал, всегда сильно действовали на благочестивого юношу.
   Алексей Михайлович думал:
   «Конечно, они правы и добра мне желают. Конечно, им лучше знать, какая невеста-девушка будет хорошей женой и царицей, но к чему же тогда я из шести выбирать должен – лучше бы мне других и не видеть. Вот они так хвалят старшую дочь Милославского, а вдруг мне больше понравится какая-нибудь другая. Ах, как это все трудно, как все это страшно!… Да что же это? а та красавица касимовская, про которую говорил Пушкин, они ведь про нее ни слова».
   – Борис Иваныч, – живо обратился он к Морозову, – ты позабыл еще одну из тех, которые вами выбраны, – Всеволодскую. Как она тебе показалась? Пушкин мне много говорил про красоту ее и про нрав ее кроткий.
   Морозов с досадою пожал плечами, и по лицу его скользнуло злобнее выражение.
   – Что она красива, в том спору нету; но не знаю я, откуда и как мог Пушкин узнать ее. Нам про нее ровно ничего не известно, и сдается мне, что не годится она в царицы. Выросла в глуши деревенской, отец ее, сам, государь, знаешь – человек темный, бедный. Тоже опасно ведь взять девушку невесть откуда! Нет, государь, ни я, ни отец протопоп никогда мы тебе не посоветуем увлечься красотой сей девицы, Боже сохрани и избави!
   – Чего же ты так встревожился, Борис Иваныч, – перебил его царь, – ведь я еще никого из них не видал; может, она мне и не понравится. Да и после того, как вы с отцом протопопом так расхваливаете и так хорошо знаете дочь Милославского, мне кажется, я только на нее смотреть буду – других и не увижу.
   Проговорив это, Алексей Михайлович встал со своего места, улыбнулся, щеки его вспыхнули, и он ласково взял Морозова за руку.
   – Ох, Иваныч, жутко мне! Коли завтра да прямо выйду я к ним и должен буду сейчас же выбирать – не знаю, что со мною и будет. Нет, пускай невесты сегодня же вечером соберутся у сестер в тереме; я их там тихонько увижу. Распорядись об этом, пожалуйста… Помню я, батюшка рассказывал, что и он так-то невесту себе высматривал… вот и я хочу тоже увидеть их всех да разглядеть порядком, да так, чтоб они меня не видали, а приметят, так за кого ни есть сочли, хоть за гусляра, что ли…
   Решение Алексея Михайловича очень не понравилось Морозову. Ему гораздо приятнее было не дать жениху возможности разглядеть девушек. Чем более бы смутился он, тем вернее было бы торжество Морозова. Царь наверное тогда прямо бы подошел к Милославской, о которой ему заранее так натолковано. Но отказать государю в исполнении его желания невозможно.
   Вдруг новая мысль пришла в голову Морозову: ничего, пожалуй, даже еще и лучше, если он увидит их сегодня. Он передаст, конечно, свое впечатление ему, Морозову, и если даже приглянется не Марья Милославская, то все же до завтрашнего утра еще будет время его настроить, уговорить, и нечего уж будет опасаться внезапного и неприятного выбора – этот выбор будет заранее решен и обдуман.
   – Ладно, государь, – сказал Морозов. – И в прежние годы, еще и до родителя твоего, цари не раз так же невидимкою невест высматривали. Это обычай старый. Желание твое будет исполнено. Тотчас же сделаю распоряжение и доложу царевнам, А ты, государь, займись пока чем-нибудь, а то побеседуй с отцом протопопом, время-то еще раннее.
   Морозов ушел. Протопоп начал царю поучение о жизни семейной по «Домострою», о качествах доброй жены, об обязанностях мужа.
   Но царь в этот раз довольно рассеянно его слушал. Ему опять послышалась из какого-то волшебного далека сладкозвучная песнь птицы сирина, и опять манила его эта песнь, волнуя кровь, поднимая в сердце неясные ожидания. Он с нетерпением ждал рокового часа, в который должна решиться судьба его.

XI

   Постельные хоромы дворца, в которых жили царевны, со времени смерти царицы сделались еще недоступнее для привычных дворцовых посетителей. Сюда имели право свободного входа только боярыни, да и то в редкие дни, назначенные для их приезда. Сам Борис Иванович Морозов не решался нарушать принятого обычая и никогда сюда не заглядывал.
   Здесь распоряжались старые верховые боярыни и мамы, сновал с делом и без дела всякий женский дворцовый чин: казначеи, учительницы, кормилицы, комнатные бабы и мастерицы. Здесь был свой собственный, совершенно замкнутый мирок, живший своей жизнью, заполнявший время всевозможными мелкими интригами, сплетнями, устраивавший и свои радости, и свое горе, драмы и комедии.
   Если кругозор и интересы тех людей, которые вращались на другой, мужской половине дворца, должны были показаться заезжему образованному человеку того времени необыкновенно узкими, если именитые бояре поражали, в большинстве случаев, грубостью своих нравов, бессмысленною животною жизнью, то женский мир дворца представлял собою явление совершенно уж безотрадное. В плохой школе приходилось воспитываться царевнам, мало путного могли внушать им их лицемерные наставницы. О действительной, живой жизни они не имели ровно никакого понятия, ничего не знали, кроме своего терема, теремных печалей и радостей.
   Последняя великая печаль – смерть матери царицы – отошла, рассеялась. Удовольствий было немного, да и эти немногие удовольствия давным-давно наскучили – все эти потешные немцы с цимбалами, скоморохи, домрачеи, карлы и карлицы, нищие, дураки и дуры. Так и немудрено, что весть о предстоящей женитьбе брата живо затронула царевен и всех теремных обитательниц. С утра и до вечера шли у них теперь разговоры об этом великом событии. Когда же Морозов объявил, что царевны должны принять избранных для государевых смотрин девушек и что царь тихомолком будет смотреть их, – в тереме все заволновалось. Царевны пришли в великое восхищение и, быстро нарядившись, как подобало для такого редкого случая, приготовились к приему гостей, из которых они до сих пор знали уже четырех: Пронскую, Хилкову да сестер Милославских.
   Пришел ранний зимний вечер. Теремные покои рассветились многими свечами. Все постоянные обитательницы терема уже собрались и, в волнении перешептываясь друг с другом, ожидали. Вот привезли, наконец, и невест. Они идут, робко озираясь во все стороны, представляться царевнам.
   Больше всех робеет и смущается Фима. Она еще с утра не может прийти в себя. Страшный нынче день выдался. И так уж все беды в последнее время нахлынули, а с утра сегодняшнего совсем, видно, пришла погибель, совсем сглазил ее своими лукавыми глазами чернобородый боярин. Как узнала она, что ее выбрали вместе с пятью другими – не взвидела свету, тяжело и горько стало у ней на душе, слезы невольные из глаз брызнули. Со всех сторон на нее глядят завистливо. Есть чему завидовать! Домой, домой скорее, думалось ей, когда окончился смотр боярский; но не тут-то было: пришлось выдержать новую пытку. Те, счастливые, неизбранные, по домам разъехались. Пришлют им подарки царские и отпустят их на все четыре стороны. Они свободны. У кого есть жених – то-то счастье, то-то радость! А избранных во дворце задержали. Отвели их в отдельный покойчик, принесли им яства, сласти разные, угощали их. А потом явились бабки дворцовые, за бабками немец-дохтур.
   Не взвидели света красавицы – со стыда чуть не померли…
   Наконец, натерпевшись всякой муки, приехала Фима домой. Отец, мать, тетка, Пафнутьевна ее окружили.
   – Ну что, как? – начались расспросы.
   Залилась она горькими слезами, кинулась на шею к Настасье Филипповне. Едва могла выговорить:
   – Беда моя лютая… выбрали… царю будут показывать!…
   Перекрестился молча Раф Родионович, сел на лавку, опустил голову. И трудно было разобрать его думы. А женщины голосить стали не от горя, а с великой своей радости.
   Настасья Филипповна, в материнской гордости сама себя не помня, совсем стала как угорелая. Пафнутьевна торжественно оглядывала Фиму и шептала:
   – Что же, я ведь говорила, так и быть оно должно – разве краше Фимочки есть кто на свете?…
   – А Митя-то, Митя!! где он? – заливаясь слезами, повторяла Фима.
   Ей сказали, что Митя, видно, уж теперь выпущен на свободу; а коли еще не выпущен, то к вечеру беспременно его выпустят. Но при этом прибавили, что ей о нем, собираясь предстать перед царские очи, нечего думать, чтобы она ни себя, ни родных своих не срамила.
   Как подстреленная птичка, пораженная этими словами, притихла Фима. Она вдруг поняла, что с сегодняшнего дня совсем рушится связь ее с прежней жизнью.
   «Только как это? нет, что же такого, что выбрали – ведь нас шестеро. Другие лучше меня, больше царю понравятся!» – успокаивала она себя и никак не могла успокоить.
   Какой– то внутренний, неведомо откуда звучавший голос говорил ей, что все кончено и пропало, что вконец испортили ее лукавые глаза черного боярина.
   «Да где же Андрюша? Хоть бы с ним словом перемолвиться. Упросить его добыть Митю. Они бы тогда, может, и решили, как им быть теперь. Только нет Андрюши – с утра он домой не возвращался. Ей горе – ему радость.
   Не выбрана его Маша… Он там теперь – с нею, забыл и думать о сестренке, о друге своем Мите!»
   Как в тумане каком пробыла несколько часов Фима, есть ничего не могла, ни о чем не думала. А тут вот опять из дворца посланный с колымагою. В колымаге боярыня верховая, во дворец зовут к царевнам.
   Вот и приехала Фима.
   Тошно на душе у нее. Диким ей все кажется – весь этот блеск, никогда не виданный, вся эта роскошь в тереме царевен. Словно в бреду ей все это чудится.
   Помнится, несколько лет тому назад больна очень была она, в жару лежала, так чудилось ей все такое дивное. Вот теперь то же самое. И не разберешь – явь ли то или сон – пестро все так, перепутано… Огни горят… и конца этим огням нету. В глаза так и кидаются: хитрая резьба, парча, ковры яркие. Со всех сторон вырастают чудные лица, карлики, уродцы. Вот прямо на нее смотрит черная морда. И не разберешь, что это: зверь ли заморский или человек. Нос расплюснутый, лба совсем почти нету, на голове тюрбан огромный. Рот до самых ушей, губы толстые, красные, а изо рта глядят зубы белые – злобно так скалятся…
   Вот кричит что-то диким голосом птица какая-то серо-красно-зеленая, на золотом кольце качается. И говорит та птица человечьим голосом…
   Все чуднее и чуднее Фиме – уж не сознает, где она. Ей кажется, будто она летит в пространстве, и на нее со всех сторон надвигаются всякие дива.
   И опять она будто падает и опять различает: жарко натопленные, изукрашенные покойчики, те же молодые и старые, прекрасные и уродливые лица. Те же чертенята и карлы, та же говорящая человеческим голосом птица… Красивые, нарядные девушки ее окружают, улыбаются ей, заговаривают с нею. Но она не знает, как и отвечать им, говорит бессознательно. Ее усаживают на мягкую скамью парчовую, угощают сластями. Вдруг раздаются тихие музыкальные звуки. Несколько мужских фигур показываются у порога. То музыканты. Тихие звуки разрастаются, переходят в громкую плясовую пьесу.
   Но эта веселая музыка не радует, а только поднимает новую боль в сердце Фимы. Ее душат слезы…
   И вдруг она совсем очнулась, туман рассеялся. Теперь она уж может отчетливо различать все, что ее окружает. Она видит себя среди молодых красавиц. Рядом с нею одна из царевен. В ногах у них, посреди комнаты, на мягком ковре сидят две уродливые карлицы и арапка. Музыканты продолжают играть у порога. Фима взглянула на них и внезапно вздрогнула. Прямо на нее, прямо в глаза ей, устремлены глаза одного из музыкантов. И что же это с ней такое? отчего не может она оторваться от глаз этих? Отчего лицо этого музыканта не уходит от нее? Он молод, очень молод, и никогда еще в жизнь свою не видала она такого красавца. Странная улыбка на лице его, на щеках нежных то вспыхивающий, то потухающий румянец. Все глядит он на нее, не отрывается.
   Фима опустила глаза, но так и тянет ее взглянуть снова. Что-то совсем необычайное приметила она в лице этом. Оно ей кажется чуднее, непонятнее всего, что вокруг нее творится. Где же прежде видела она лицо это? Оно ей так знакомо. Только нет, нигде она его не видала. Как может он так смотреть на нее? Зачем он так смотрит? Ей досадно, ей обидно, и в то же время ей опять хочется взглянуть на него. И она боится, что он уж на нее не смотрит…
   Отчего же все это? Что с нею? Она вся дрожит, она чувствует, что вот-вот зарыдает.
   Но в эту самую минуту снова прежний туман ее охватывает, и она перестает различать предметы. Прежний сон, пестрый, причудливый, снова начинается под звуки то замирающей, то с новою силой раздающейся музыки. Только в этом новом сне, среди чудес и разнородных причудливых образов, теперь рядом с нею непонятное лицо волшебного музыканта, его тихие глаза, умильно и ласково смотрящие ей прямо в душу.

XII

   Фима была права, когда думала про Андрея, что он теперь забыл и о ней, и о Суханове. Действительно, он не мог в этот день ни о ком и ни о чем думать, кроме своего собственного благополучия. Маша Барашева не приглянулась боярам; то, что казалось Андрею невозможным, невероятным – между тем случилось. Андрей воображал, что как только увидят бояре Машу, так на других красавиц и смотреть не захотят. Он был в этом совершенно уверен и, несчастный, отчаявшийся, ожидал у ворот кремлевских того времени, когда невесты поедут из дворца, когда ему придется окончательно убедиться в своем горе.
   Самые дикие, самое ужасные мысли мелькали в голове его. То он внезапно решался идти во дворец и силою вырвать оттуда Машу. Он мысленно уже выходил на бой со всеми боярами, которые ее выбрали. Потом его решимость пропадала, им овладевало отчаяние, и он помышлял даже о проруби, которую заметил, переходя Москву-реку.
   Проходит два мучительных часа ожидания, и вот наконец колымаги начинают выезжать из Кремля. Андрей бросается чуть не под колеса, пристально всматривается – в одной из закутанных женских фигур узнает Машу. Может, он ошибся – только нет, ему ль не узнать ее, как бы она ни была закутана!
   Как сумасшедший побежал он за колымагами на Покровку, где остановилась Маша с матерью, замужней сестрою и зятем.
   Добежал он, едва переводя дыхание, едва вырвавшись из рук встречного стрельца, который было принял его за убегавшего вора.
   У Барашевых, к великому своему изумлению и ужасу, он застал всех в смущении и печали.
   «Машу вернули назад, не выбрали, царь ее не увидит – экое несчастье!» – повторялось на всякие лады домашними.
   Андрей только с недоумением смотрел на родных Маши, которые вместо того, чтобы радоваться и веселиться, так повесили головы. Он начал обо всем расспрашивать, изумлялся слепоте бояр… «Видно, затмение нашло на них! Ну как же могли они предпочесть Маше кого бы то ни было!» Он не мог усидеть на месте от восторга и нетерпения увидать свою красавицу.
   Но красавица не выходила в горницу – она переодевалась. И Андрею приходилось беседовать с мужем Машиной сестры, которого он недолюбливал.
   Да и вообще-то вся эта семья не приходилась ему по сердцу. Он всегда удивлялся, каким образом такая золотая девушка, как его Маша, могла иметь подобных родственников.
   Еще в Касимове Андрей немало дурного наслышался о семье этой. Да вот хотя бы замужество старшей сестры Маши… Дело было на виду у всех и о нем в свое время много говорили в Касимове.
   Дворянин Артемьев, человек зажиточный и уже не первой молодости, овдовел и задумал вторично жениться, тем более что от первой жены детей у него не было. Знал он, что у Барашева две дочери, из которых одна красива, а другая уродлива да вдобавок еще и с изрядной хромотою. Было это года четыре тому назад. Старшей Барашёвой, Софье, тогда восемнадцать лет исполнилось, а младшая была всего по пятнадцатому году, но вышла она из себя такая рослая да полная, что все семнадцать лет можно ей дать было.
   Старик Барашев охотно принял сватовство Артемьева; сказал, что его дочь Софья красивее другой уродилась. Назначили, по обычаю, смотрины, а на смотринах и вывел он перед Артемьевым не Софью, а Машу. Жениху невеста сильно приглянулась. Ударили по рукам, потолковали как следует о приданом и обо всем прочем, составили запись, назначили день венчанья.
   В церкви было довольно темно, невесту, окутанную фатою, ввели под руки две женщины-родственницы. Простодушный Артемьев не всматривался в лицо невесты – он ее и так хорошо разглядел во время смотрин. К тому же человек он был набожный, понимал важность таинства и усердно молился. Обвенчались благополучно, и только по возвращении домой, когда новобрачная сняла перед мужем фату, он увидел совсем незнакомое ему, некрасивое лицо.
   Можно себе представить его ужас и бешенство. Он накинулся на старика Барашева, но тот спокойно отвечал ему, что ведь он сватался за его старшую дочь, Софью, и что Софья теперь с ним обвенчана и будет ему верной и послушной женою.