Пастор продолжал говорить. Он перешел в декламацию и с театральными жестами обращался к жениху и невесте.
   Гальшка не слышала ни одного слова из того, что говорил он. Как ни велико было оцепенение, в которое она погрузилась, но все же невольно припомнилось ей ее первое венчание, в маленькой деревенской церкви, в ясный, душистый летний вечер.
   Это было так еще недавно; но казалось ей так страшно давно, так бесконечно далеко. Невыносимая боль и тоска заключались для нее в этом воспоминании; но она не заплакала, не убежала в ужасе и гневе от этого отвратительного жениха, от декламировавшего и воздевавшего к потолку руки пастора. Она продолжала стоять неподвижно, опустив голову и стиснув зубы.
   На нее находило забытье, свинцовый сон охватил ее сердце…
   Ей все продолжала мерещиться старая деревенская церковь. Но она не видела возле себя любимого, дорогого князя, не слышала за собою тяжелого дыхания Галынского, не чувствовала над головой своей венца, по временам вздрагивавшего в руке Феди. Не видела она и добродушного, грубого лица старика-священника… Ей виделось только одно, виделось ясно, ясно, как будто бы это было теперь в действительности перед нею – ей виделся косой, вечерний луч солнца, перерезавший пополам всю маленькую церковь и поднявший столб бесчисленных пылинок… Пылинки сверкали, искрились и метались в непрерывном движении…
   Зачем это теперь так живо, так ясно вспомнилось? Зачем она так жадно следит за игрою этих воображаемых пылинок, как будто во всем мучительном, бесконечно тяжелом воспоминании самое главное – мечущиеся пылинки… Как будто можно об этом думать теперь, теперь!
   Но она не задавала себе никаких вопросов, она просто, в своей душевной дремоте, следила за непрерывным движением мертвых пылинок, озаренных солнцем…
   Голос Гурки вывел ее из забытья. Венчанье было кончено, пастор благословил новобрачных и приветствовал их высокопарной фразой. Все, что требовалось, было исполнено. Гальшка стала законной женой познанского воеводы, графа Луки Гурки.
   Он был настолько умен, что, почтительно поцеловав у нее руку, не стал ее тревожить разговором. Она спросила, скоро ли они должны выехать и, получив в ответ, что это от нее зависит, пошла в дальние свои комнаты поторопить Зосю.
   Зося, запыхавшись, увязывала необходимые вещи.
   Увидя Гальшку и поняв, что все кончилось, она не посмела подойти к ней и ее поздравить. Она смущенно наклонилась над ящиком, в котором разбиралась.
   – Поторопись, Зося, пора ехать; да что ж ты одна, позови же кого-нибудь помочь тебе! – спокойным голосом выговорила Гальшка и прошла в маленькую комнату, где находилась ее образная.
   Несколько лампад горело перед образами в богатых ризах, осыпанных дорогими каменьями.
   Гальшка упала на колени и, наконец, зарыдала горько и отчаянно…
   Она не слыхала, как в соседней комнате Гурко говорил Зосе:
   – Нужно торопиться… мне и во время венчания послышалось, что кто-то громко кричал в дальних комнатах и стучался… теперь опять стук… слышишь… может быть, что-нибудь случилось в доме… Мешкать невозможно.
   Зося побледнела. Она бросила свою работу и почти неслышно пробежала ряд комнат.
   Да, стучатся.
   Она чутко прислушалась к голосам, говорившим у двери.
   – Не слышит никто, да и полно! – сказал мужской голос. – Доложи княгине, что княжна еще в сумерки приказала запереть эти двери… теперь она, должно быть, с панной Зосей в спальне, может, спят обе, так где им услышать…
   От дверей отошли. Все смолкло.
   У Зоси от ужаса подкашивались ноги. Она едва добежала до комнаты, где был Гурко.
   – Княгиня, княгиня вернулась! – задыхаясь, проговорила она.
   Гурко вскочил, как ужаленный. Что теперь делать?
   – Что ж ты, что ж ты – продала меня что ли? – заскрежетал он на Зосю, сжимая кулаки и багровея от гнева.
   Зося даже и внимания на это не обратила. Ее мысль деятельно работала.
   – Еще есть время, – поспешно заговорила она, сообразив. – Я слышала – пошли докладывать княгине, что дверь заперта на ключ. Покуда вернутся, мы еще успеем сойти потайной лестницей…
   И она бросилась к Гальшке.
   – Пора, пора, все готово, едем!
   Гальшка поднялась вся в слезах и, шатаясь, вышла из образной.
   Зося поспешно подала ей меховую шубку. Гурко уже ждал у двери потайного хода.
   – Зачем же отсюда? – удивленно спросила Гальшка. – Зачем тайком, как будто я бегу из дома?!
   Никто не предвидел подобного вопроса. Гурко на минуту замялся.
   – К чему же терять время, – сказал он. – Все захотят прощаться, а ты и так утомлена. Выйдем скорее отсюда и поедем.
   – Но я именно и хочу со всеми проститься. Я не могу так уехать…
   – Нет, решительно ни к чему все эти пустые проволочки. Все уже знают в доме, в чем дело. Пастор еще до венчания объяснил всем вашим домашним… Едем!
   – Зося, позови мою мамку, я прощусь хоть с нею…
   Из дальних комнат раздался сильнейший стук в дверь.
   Гурко быстро обхватил Гальшку и готов был силой увлечь ее в коридор к лестнице.
   – Что это значит? Что? Стучат?! Вот трещат двери! – воскликнула она, оттолкнула Гурку и бросилась навстречу поразившим ее звукам.
   Все двери были настежь. Княгиня входила в комнату.
   – Ты здесь! Меня обманули! – простонала Гальшка и упала на пол.
   В это время Гурко с пастором и с провожатыми был уже в коридоре. Их догоняла Зося. Они быстро, толкая друг друга, спустились с лестницы и выбежали на двор. В этой части двора никого не было, но близко раздавались голоса, скрип шагов по снегу. Мелькал свет от фонарей, с которыми ходили люди. За калиткой Гурку дожидались два крытых рыдвана на полозьях.
   Зося подбежала к Гурке.
   – Ведь я погибла, граф, если ты меня оставишь… Возьми меня! – прошептала она.
   Он обернулся.
   – А! Вместо одной жены другую!.. Ну, да и та не уйдет – вот завтра еще увидим… Поедем Зося, поедем, я от тебя не отказываюсь.
   Он посадил ее в рыдван, вскочил сам и велел кучеру скорее ехать к своему дому…
   Княгиня Беата пришла в неописанную ярость, когда услышала от Гальшки о том, что случилось. Недаром она поспешила домой раньше срока. Чуяло недоброе ее сердце. Она даже хотела вернуться с дороги, спохватившись, что забыла дома перстень, с которым никогда не разлучалась. Но потом сочла это малодушием. Однако она все время не была спокойна, да и отец Антонио торопил ее… И все-таки они опоздали – опоздали несколькими минутами!
   Какое удивительное враждебное стечение обстоятельств, какой хитрый, смелый план! И кто же, кто устроил это ужасное дело? Девчонка, никому не внушавшая подозрений, втершаяся в доверие и к Гальшке, и к княгине, и к Антонио! Счастлива она, что успела скрыться; но княгиня найдет ее, отдаст в руки инквизиции. Пусть пытают ее, пусть замучают. Нет таких пыток, которые были бы достаточны для этой негодяйки…
   Отец Антонио не предавался гневу и казался спокойным; но он лучше княгини понимал всю серьезность их общего положения. Он внутренно проклинал себя, он презирал себя за свою позорную неосмотрительность. Молоденькая девушка, воспользовавшись случайными, благоприятными обстоятельствами, разбила в прах его долгую, мучительную работу, смело и самоуверенно расстроила его планы!.. И он не сумел понять этой девочки, он, с своим опытом и пониманием людей, забыл, что страстная, неразборчивая на средства женщина всегда отыщет самый действительный яд, чтобы отомстить человеку, оскорбившему ее чувство и самолюбие…
   Кто отнял у него его ум и наблюдательность, когда он осмеливался пренебрегать Зосей? Он должен был знать, что она не простит ему своих долгих и тщетных усилий покорить его сердце. Но он поступал как глупец, поступал вопреки мудрым правилам тайных иезуитских наставлений и теперь должен нести тяжкую кару. Зося отмстила ему так ловко, так жестоко, что теперь вряд ли удастся выпутаться из этих обстоятельств. Княгиня Беата в своем необдуманном гневе не видит и не понимает, до какой степени серьезно это дело.
   Взвешивая и соображая все, Антонио чувствовал, что он сам готов дойти до полного отчаяния. Но он все же победил свои чувства и решился бороться до конца. А теперь следовало дожидаться, что предпримет Гурко.
   Гурко не заставил себя долго ждать. На другой день он явился в сопровождении целой толпы своих сотрудников и единоверцев к дому княгини.
   Его не впустили.
   Тогда он послал Беате заранее составленное письмо, в котором требовал выдачи ему его законной жены, графини Елены Гурко, вопреки всем правилам и законам задерживаемой ее матерью.
   Княгиня возвратила ему письмо и посоветовала удалиться.
   Он, действительно, удалился; но скоро вернулся с городскими властями. Княгиня должна была принять их, а с ними вместе вошел в дом и Гурко. Власти объявили, что брак графа совершен законно, и что, не говоря уже о венчавшем пасторе, он может выставить свидетелей как с своей стороны, так и со стороны новобрачной (подразумевалась Зося), в том, что здесь не было никакого принуждения, а, напротив, полное согласие невесты.
   Княгиня, подчинившись просьбам и советам Антонио, сначала старалась говорить сдержанно и хладнокровно. Но скоро она стала раздражаться. На ее обвинения Гурки в обмане и насилии, ей отвечали, что обман не доказан, и все свидетели в один голос его отрицают. Да, граф Гурко сознается, что он вошел в дом через задний двор и провел с собою пастора, но так у него было заранее условлено с невестой…
   – Ты говоришь это? Повтори! – вся побледнев и приближаясь к Гурке, проговорила княгиня.
   – Да, я говорю, что так было, – спокойно ответил он.
   – Негодяй, лжец! – дико вскрикнула Беата и, прежде чем кто-нибудь успел опомниться, изо всей силы ударила Гурку по лицу.
   Он хотел на нее броситься, но его окружили со всех сторон и удержали.
   – Вы видите, вы видите! – в бессильной ярости и задыхаясь кричал он. – Вы видите, это зверь, а не женщина! Она помешана. Она всячески мучила свою дочь, запирала ее, отказывала всем женихам для того, чтобы силой упрятать ее в католический монастырь… Весь город, все это знают! Так разве можно верить ей… Она почти до смерти запугала несчастную, и, понятное дело, мы должны были обвенчаться тайно… Во имя закона и справедливости заставьте ее выдать мне жену мою!..
   – Идите все вон из моего дома! – грозно и величественно сказала княгиня. – Или вы забываете кто я, что позволяете себе такое бесчинство? Я не только не отдам этому негодяю моей дочери, но и не покажу вам ее – она больна. И я посмотрю, кто решится на насилие, кто станет выламывать мои двери…
   – А ты, – обратилась она к Гурке, – ступай и жалуйся королю. Я посмотрю, признает ли он твое право. Если он сам приедет и потребует ее у меня, чтоб отдать тебе, тогда другое дело, но иначе ты никогда ее не увидишь!..
   И она удалилась, велела запереть все двери и расставила почти по всем комнатам вооруженных людей.
   Городские власти не решались действовать силой, как ни упрашивал их Гурко. Он в тот же день помчался в Краков, уверенный, что его огромные связи и личное расположение к нему короля сделают свое дело. Зося отправилась с ним и ради собственной безопасности, и как могущая очень пригодиться свидетельница венчания…
   Что же теперь оставалось делать княгине? Она чувствовала, что почва уходит у нее под ногами. Чем она согрешила, что на нее обрушиваются такие несчастия?! Наученная горьким опытом, она неотступно следила за дочерью целых полтора года. И все-таки это ни к чему ни привело. Простой, глупый случай обратил в ничто все ее усилия. Она уже вернулась, была дома, в своей комнате, и искала забытый перстень, а в это самое время, тут же, в доме, обманутая с помощью перстня Гальшка венчалась с Гуркой. К чему же все усилия, хитрости, строгий, даже жестокий надзор! Второй раз отнимают у нее дочь самым возмутительным, неслыханным образом. И ей приходится переживать не одно только горе, а и стыд, позор перед людьми, сделаться живою сказкой по всей Литве и Польше.
   Зачем она родилась ей на мученье, эта Гальшка, зачем у нее такой непокорный, упрямый характер! И прежде все еще завидовали, говорили о том, какое счастие иметь дочь-красавицу… О, как бы она была счастлива, если б Гальшка была безобразна – тогда ничего бы не случилось… Но нет, и не в красоте тут дело, а в этом проклятом характере, в ненавистном влиянии князя Константина. Боже! была ли еще на свете такая несчастная мать и дочь такая непокорная! Где это видано, чтоб молоденькая девушка, едва выйдя из пеленок, ни во что не ставила матери, все делала по своей воле, хотела распоряжаться своей жизнью на свою погибель?!
   Беата кончала тем, что во всем обвиняла только одну Гальшку. И она вдруг почувствовала к ней страшную злобу, даже почти ненависть.
   Да, да, во всем виновата Гальшка! Это она нарочно срамит и себя и ее, чтобы причинять ей горе. Гурко сказал, что она сама была согласна с ним тайно обвенчаться, сама провела его через темную лестницу… Княгиня, возмущенная этим, назвала его лжецом и негодяем и ударила. Но почему она знает, может быть, он сказал правду. Действительно, трудно предположить, чтоб без ее ведома все произошло так шито и крыто…
   Беата не задумалась явиться с этими подозрениями к дочери.
   Та выслушала ее молча, только взглянула на нее изумленными глазами.
   – А! ты молчишь – значит это правда! – закричала княгиня.
   – Правда, если тебе нужно, чтоб это было правдой, если ты способна предположить, что это может быть правдой, – упавшим голосом проговорила Гальшка. Она даже не ужаснулась словам матери – казалось, ничто уже не может поразить ее.
   – Оставь эти взгляды, эти ни к чему не ведущие хитрости! Говори мне сейчас: ты имела уговор с Гуркой, ты согласилась на венчание, ты обманула меня? – бешено, даже с каким-то шипеньем спрашивала княгиня.
   – Я ничего не скажу тебе, матушка, – я еще вчера все сказала.
   – А! ты запираешься! Ну, так знай же: как ни велика твоя хитрость – ты не будешь женой Гурки, ты не уйдешь из рук моих. Я не отдам тебя ему, хотя бы вы двадцать раз были обвенчаны… слышишь – не отдам, хотя бы сам Господь сошел с неба и приказывал мне это… Я отдам тебя за первого встречного, за первого хлопа; но Гурке ты не достанешься… А! тебе мало прежнего позору; ты хочешь на весь мир осрамить род свой, ты хочешь свести меня в могилу! Ты с семнадцати лет стала всем вешаться на шею, заводить любовные истории! Тебе нипочем бегать из дому с каждым нахалом. Позор, позор! Скоро все, во всем свете, будут называть княжну Острожскую блудницей! Да верно уж и называют! Но довольно, довольно… я не допущу тебя больше глумиться надо мною… я задушу тебя своими руками, если ты еще пикнешь, если хоть шаг сделаешь без моего ведома!..
   И Беата разразилась истерическими рыданиями.
   Гальшка упорно молчала, стараясь не слышать ужасных, безумных слов матери. Она только с отчаянием помышляла о том, что, видно, смерть никогда не сжалится над нею.
   Очнувшись и несколько успокоившись, Беата призвала отца Антонио. Ей бы хотелось и его упрекать, и его обвинять в чем-нибудь; но она не посмела этого.
   Что теперь делать, что он ей посоветует?
   – Мне кажется, Гурко рассчитал верно, – сказал Антонио. – У него при дворе большая сила, ему легко будет убедить короля и выставить все в благоприятном для себя свете. Остается одно – постараться предупредить его – пишите сейчас же королю – я продиктую – и немедленно пошлите гонца в Краков. Нужно будет написать еще некоторым лицам… А покуда я бы посоветовал вам переехать из дома в наш монастырь… Я уже переговорил с Варшевицким и другими… мне обещали деятельную поддержку ордена… Наши отцы и в Кракове могут очень помочь, да и во всяком случае, в монастыре будет безопаснее… Теперь вы видите, что можно ожидать всего, самого невероятного и неожиданного…
   Недаром иезуит говорил это. Еще одна мысль, одна надежда мелькнула в нем. Никакие ухищрения не помогли ему совратить Гальшку в латинство, добровольно заставить ее переменить веру и постричься в монахини, а между тем это было его единственной целью. Теперь же уж и невозможно было действовать убеждением – она не позволит ему сказать и слова. Теперь, в случае удачи Гурки, нужно сообща, соединенными усилиями иезуитов, уговорить княгиню допустить пострижение Гальшки…
   Пусть насилие, пусть – но цель будет достигнута. Гальшка никому не достанется, а орден получит ее состояние. Только бы уговорить княгиню, которая и до сих пор еще и слышать ничего не хочет об этом, желает самым блестящим образом выдать дочь замуж.
   Но, в крайнем случае, можно обойтись и без согласия княгини. У себя, в монастыре, иезуиты сумеют распорядиться. Быть может, даже и сама Гальшка из всех зол, обрушившихся на ее голову, выберет католический монастырь. Не он станет объясняться с нею, он предоставит это другим…
   Антонио мучительно задумался о себе и о Гальшке. Какая страшная судьба его преследует! В последние два года какое-то проклятие легло на все его замыслы, на все поступки… Огромная интрига приведена в действие, совершено немало решительных дел, пролито немало крови. Убит Сангушко, отстранен князь Константин, Беата в Вильне – ее состоянием распоряжаются иезуиты. Но к чему повело все это – жизнь Гальшки разбита и еще удивительно, как выносит она свои страдания. Он имеет возможность ежедневно видеться с нею, говорить без помехи. Не было таких приемов, не было такой хитрости, которую бы он не пустил в ход с нею. Не только слабая, измученная и запутанная женщина, а и всякий сильный человек давно подчинился бы его влиянию, давно был бы в руках его. Но ничего не мог он сделать с Гальшкой. Всякое оружие ломается об ее неприступность. И чем тяжелее ее жизнь, чем ужаснее обстоятельства, чем невыносимее испытания, тем крепче и непоколебимее ее православие… За все эти два года он добился только одного: прежде она относилась к нему с равнодушием, теперь он ей страшен и ненавистен – она видит в нем не только своего врага, она видит в нем дьявола.
   Вот что он сделал, вот чего он добился со всем своим умом и хитростью…
   Так пусть же теперь конец всему – одним разом нужно разрубить этот страшный, замотавшийся узел. Пусть гибнет она, пусть последнее, ужаснейшее насилие совершится над нею: но он все же не отдаст ее жизни, не отдаст ее людям!

X

   Недавно возникший, уже совершенно устроенный иезуитский монастырь в Вильне находился вблизи от замка епископа. Костел величественной итальянской архитектуры выходил на обширную площадь. За костелом начинались монастырские строения, расположенные квадратом. Снаружи были видны только высокие, крепкие каменные стены без всяких признаков окон и ворот. Очевидным казалось, что проникнуть в монастырь можно только через ворота костела.
   А между тем очень часто отец-иезуит, вышедший утром из монастыря, вечером оказывался в своей келье, и два сторожа, день и ночь стоявшие у входа, могли чистосердечно поклясться, что они его не впускали. Это значило только, что для удобства сообщений и разных предвиденных и непредвиденных обстоятельств, иезуиты устроили подземный ход в монастырь, куда проникать можно было с нескольких пунктов. Ход этот тянулся на значительном расстоянии и доходил до самого речного берега, где заканчивался небольшим отверстием, тщательно скрытым в глухом и никем не посещаемом овраге. Остальные входы находились в домах, принадлежавших иезуитам.
   Подземелье имело вид узкого коридора, выложенного камнем, и заключало в себе множество разветвлений. Следы его еще недавно находили в Вильне. В иных местах, где это было удобно и не представляло никакой опасности для сохранения тайны, коридор сообщался с поверхностью земли посредством труб, проводивших в него воздух и слабые проблески света. По временам на всем протяжении подземелья, в стенах попадались железные окованные дверки. Здесь помещались тоже кельи, но обитать в них приходилось, разумеется, не сподвижникам ордена. Здесь висели тяжелые цепи, большая часть которых в то время еще только ожидала несчастных жертв иезуитской таинственной инквизиции. Но все же некоторые из этих страшных подземных темниц уже были оглашены человеческими стонами.
   Стоило человеку узнать какую-нибудь тайну ордена или так или иначе показаться опасным виленским отцам – его тотчас же заочно судили и через несколько дней он пропадал бесследно. Выследив его где-нибудь в глухом месте или заманив в монастырь, его схватывали и с завязанными глазами приводили в судилище. Когда снимали с его глаз повязку, он невольно должен был помертветь от ужаса – иезуиты, всегда любившие разные эффекты, постарались сделать из своего судилища какое-то подобие мрачной могилы. Оно помешалось под землею. Сводчатые стены и пол – все было черное. За черным столом сидели судьи, как страшные привидения, скрывая свои лица под масками. Украшение склепа составляли только человеческие черепа да кости. На столе лежали цепи и орудия пытки. И все это озарялось тусклым светом черных восковых свечей, вставленных в железные канделябры.
   Угрозами, страхом, разнообразными пытками из человека выжимали все сведения, какие он мог доставить. Ему даже не говорили, в чем его обвиняют, не давали права защищаться. Он должен был только отвечать правдиво на задаваемые ему вопросы. Когда вопросы истощались, железная дверь скрипела на своих петлях; несчастного влекли в подземный коридор, приковывали к стене в душной, маленькой темнице и огромными замками запирали ее дверцу. Он оставался в спертом, удушливом воздухе, среди полнейшей темноты; он мог ощупать только холодные, мокрые стены, мог слышать только звук цепей, которыми был прикован. Его отчаянный вопль и стоны гулко оглашали низкий свод и замирали в мертвом подземелье… Проходили долгие, адские часы, и никто к нему не являлся, не приносил ему питья и пищи. Проходили еще часы, и к его душевным мукам, к его ужасу начинали примешиваться страдания голода и жажды… Тщетно кричал он и звал к себе на помощь – никто не мог услышать его, никто не мог явиться, на его зов, потому что голодная смерть была единогласно присуждена ему на судилище отцов-иезуитов…
   И умирал человек в лютых муках, и долго еще его семья и родные ожидали его возвращения и никак не могли понять, куда это он девался. Быть может, кто-нибудь из них проходил над его головою, быть может, в глухую ночь, когда стихали дневной шум и движение, можно было расслышать из глубины земли его тяжкие, предсмертные стоны.
   Изредка обезображенный, неузнаваемый труп всплывал на поверхность Вилии. Чаше же несчастных так и забывали в подземных могилах, пока еще оставались свободные цепи – всюду в развалинах иезуитских монастырей, на всей протяжении Литвы, и теперь еще, спустившись в подземелья, можно видеть целые груды человеческих костей, сваленных вместе, и отдельные скелеты под ввинченными в стены тяжелыми цепями…
   А над страшным мраком этих коридоров и склепов, где замирали предсмертные стоны и разлагались прикованные трупы, в кельях монахов царила роскошь. Обширный внутренний монастырский двор был превращен в прелестный цветник. Кроме того, здесь были устроены оранжереи и парники, выращивались дорогие растения и всевозможные фрукты.
   Таков был монастырь, куда по приглашению отцов-иезуитов переселилась княгиня Беата с Гальшкой и Антонио.
   Гонец от княгини уже мчался в Краков, но невозможно было скоро ожидать его возвращения.
   Несколько красноречивых монахов, пользовавшихся расположением Беаты, вполне одобрили план Антонио и тотчас же приступили к его исполнению.
   Они неустанно, порознь и вместе, старались убедить Беату, что самое лучшее, особенно при настоящих обстоятельствах, и в случае успеха Гурки, посвятить Гальшку Богу. Отдать ее лютеранину Гурке – значит, согласиться на ее верную погибель. Если она сама так молода и неразумна, что не может понять этого, то мать имеет полное право решить за нее, силой принудить принять католичество и постричься. Есть обстоятельства, когда Бог разрешает насильственные действия – совершая их, нужно только постоянно иметь в мыслях ту благую цель, к которой они приводят. Если Гальшка упорно откажется произносить обеты и совершать все, что требуется правилами, то княгиня может это исполнить за нее.
   За этими советами следовали потоки самого обольстительного красноречия. Отцы-иезуиты рисовали яркими красками последствия такого доброго дела. Если княгине тяжело отказаться от дочери, от своих материнских надежд видеть ее среди блестящей, светской обстановки – то тем угоднее будет Богу эта великая ее жертва. Пусть она обдумает все хорошенько, вглядится во все обстоятельства; не видимо ли перст Божий указывает ей, что она должна поступить именно так, и что к этому клонится судьба ее дочери?! Другая девушка вырастет, выйдет замуж, и все это совершится естественным порядком. С Гальшкой не то: вот она в короткое время уже два раза обвенчана, а между тем у нее нет мужа. К тому же она, очевидно, не создана для светской жизни – живя в доме матери, окруженная блестящим обществом и толпой поклонников и искателей, она не наслаждается жизнью, а тоскует и вянет. Она сама просится в монастырь… Но в русском схизматическом монастыре она не спасет свою душу. Княгиня как ревностная и благочестивая католичка сама понимает, что обязана привести дочь к истинной церкви… Да и кто знает, какие еще новые испытания судьба готовит Гальшке, если она останется в свете, какое новое горе, быть может, ожидает и княгиню… Сколько ежедневных волнений и опасностей! А в монастыре, благословенная папою, Гальшка успокоится, успокоится на ее счет и княгиня. Неужели так уж дорог этот весь мишурный блеск, успехи при дворе, пороки, искушения и ежеминутная вероятность падения, что нельзя отдать всего этого за жизнь, посвященную только Богу, молитве и святым помыслам. Да и сама княгиня – разве дорожит она светом, разве давно уж не отказалась от него, не отдала своей жизни делам благотворительности и молитве?! Зачем же не хочет она того же и для своей дочери?!