В княгине проснулась материнская гордость. Из соседней комнаты послышались легкие шаги, вошла Гальшка, сияющая и цветущая, в своем белом платье, обшитом золотой бахромой, с какою-то новой улыбкой и новым блеском во взоре.
Княгиня поднялась и на мгновение остановилась, пораженная необыкновенной красотой дочери, как бы осветившей собою мрачную и тяжелую обстановку комнаты.
Ее бледное, худощавое, но все еще прекрасное лицо оживилось. Она протянула руки и привлекла к себе девушку, покрывая ее глаза, губы, волосы горячими поцелуями…
– Гальшка! дитя мое! моя дорогая! – говорила княгиня растроганным голосом, не в силах, да и не желая удержать вдруг полившиеся слезы.
Княжна взглянула на мать, увидела эти слезы, эту мало знакомую ей нежность, и с легким криком радости и сушения припала головою на грудь Беаты.
Так пробыли они несколько мгновений. Потом княгиня взяла Гальшку за руку и подвела ее к столу, на котором лежали подарки.
– А вот это я приготовила для сегодняшнего дня моей девочке, – ласково сказала она. – Вот эта нитка жемчугу – ее подарил моей матери король Сигизмунд I… посмотри, какие зерна – и все на подбор, одно к одному… такого жемчугу не видала ни одна вельможная краковская панна… я надевала этот жемчуг всего раз, как под венец шла. Когда родилась ты, я для тебя его спрятала – не знала еще тогда, что такая красавица ты у меня будешь… Да с этим жемчугом на шее краше тебя и не сыскать никого во всем свете…
И она надела драгоценное ожерелье на тонкую, будто мраморную, шею дочери и застегнула его алмазным запястьем.
– Спасибо, матушка, спасибо, родная, – невольно восхищалась Гальшка, ловя и целуя руку княгини.
– Ну, а вот цепь веницейская – ее я нарочно для тебя заказывала, только что прислали. Смотри, что за работа – словно паутина… Дай руку, я кругом обмотаю – увидишь, как будет красиво.
– Матушка, а ведь и тебе пора нарядиться, – заметила княжна, обнимая мать за этот второй подарок. – Все гости собрались уже в золотой зале… меня про тебя еще в церкви спрашивали, о твоем здоровье справлялись…
Лицо княгини мгновенно преобразилось; злая усмешка мелькнула на губах ее.
Кому я нужна, что обо мне справки наводят?
Кому я мешаю, что обо мне забыть не могут?.. А ты меня и сегодня упрекнула… Что же ты думаешь – лежала я и спала все утро! Я о тебе молилась, о тебе плакала, просила Бога, чтобы Он просветил тебя истиной, не дал тебе погибнуть в кознях вражеских…
Светлые глаза Гальшки отуманились печалью. Она горько вздохнула. Чудная минута материнской ласки, горячей взаимной искренности мелькнула и исчезла. Она снова чувствовала ту вечную, непреоборимую преграду, которая стояла между ней и матерью, снова испытывала то раздражающее чувство, которое всегда возбуждалось в ней подобными словами.
Это чувство до сих пор составляло единственное мучение ее жизни и избавиться от него она не была в состоянии. Но теперь оно почему-то быстро ослабело – его пересилило необыкновенное, никогда еще так чудно не испытанное ею счастие, которым она была полна все утро. Выражение, бывшее на ее лице, когда она входила в комнату матери, снова вернулось. Оно было так ново, оно так довершало красоту ее, что княгиня Беата не могла его не заметить.
– Какие у тебя глаза сегодня! – сказала она, вглядываясь в девушку. – Что с тобой?.. Тебе весело, ты счастлива?..
– Да… да… мне хорошо, мне весело сегодня, – смущенно прошептала Гальшка.
– Много собралось? Кто еще приехал? А Сангушко? Здесь он?
– Здесь… Я видела его в церкви…
Если б княгиня Беата продолжала глядеть на дочь, она заметила бы, как та смутилась и покраснела.
– Ну, ступай туда, к тетке, а мне вели позвать дежурную панну – я стану одеваться, – рассеянно проговорила княгиня.
Гальшка поцеловала ее и направилась к двери.
На пороге она почти столкнулась с черной фигурой высокого и бледного человека. Он почтительно поклонился.
– Приветствую княжну Елену и приношу мое сердечное поздравление, – сказал он по-итальянски.
– Благодарю вас, отец Антонио, – равнодушно ответила Гальшка и прошла мимо.
Только замолкли ее шаги, он быстро подошел к княгине.
– Я был в церкви, – заговорил он, – вы очень дурно сделали, что остались дома – это только всех вооружит против вас и не поведет ни к чему доброму… Но теперь не то… есть опасность важнее. Скажите, княгиня, желаете ли вы, чтобы ваша дочь навсегда была для вас потеряна, чтобы все ваши планы спасти ее немедленно рушились?!
– Что вы говорите?! – с ужасом прошептала княгиня.
– Я говорю, что все это легко может случиться в самом скором будущем.
– Что же такое случилось – не томите ради Иисуса и Святой Девы!
– Если княжна Елена полюбит русского и выйдет за него замуж – будет ли это ее гибелью?
– О, это было бы ужасное, величайшее несчастие!
– Да, для нее это величайшее несчастие, и для вас тоже, и это несчастие готово совершиться… Если только я могу доверять глазам своим, она уже любит одного из сильнейших врагов нашей святой веры…
– Моя дочь любит? Гальшка? Да она еще ребенок, она так равнодушна ко всем своим поклонникам и искателям! – воскликнула княгиня.
– Она ребенок, – с горькой усмешкой проговорил Антонио. Для вас – да; но этому ребенку уже семнадцать лет… Один час, одно мгновение превращает ребенка в женщину – и это мгновение пришло сегодня, и я его подметил.
– Но кого же любит моя дочь? – в ужасе прошептала княгиня.
– Молодого князя Сангушку, – ответил Антонио еще более бледный, чем когда-либо.
Княгиня Беата отчаянию схватила свою голову руками. Она хорошо знала покойного Сангушку, знала и сына. Она знала, что оба были православными и русскими до мозга костей. Она помнила, как еще недавно князь Дмитрий Андреевич, на пиру у Острожского, горячо и прямо порицал католицизм и польское влияние, польские нравы и обычаи. С того дня она почувствовала злобу к молодому человеку. И вот этот враг ее веры, ее родины, этот любимец и крестник князя Константина теперь отнимает у нее навеки ее Гальшку… Понятно, что князь Константин не только ничего не будет иметь против этого брака, но даже будет рад ему, употребит все усилия, чтобы его устроить. Но когда же это могло случиться? Когда же Гальшка успела полюбить его – он в последнее время, после смерти отца, несколько месяцев не бывал в замке…
– Этого быть не может! Это было бы слишком ужасно… вы ошибаетесь, отец мой! – пробовала она отогнать от себя уверенность в несчастии.
– Я не ошибаюсь, княгиня, я не стал бы говорить вам, если бы не убедился в справедливости моих подозрений. Ваша дочь действительно еще очень молода – она не умеет скрыть своих первых волнений – ее лицо, ее глаза выдали мне ее тайну…
– Ее лицо, ее глаза!.. Да, правда, правда – у нее странное лицо сегодня! – шептала Беата.
– А! и вы заметили?
– Я даже спросила ее, что с ней. Она ответила, что ей хорошо, весело сегодня…
– Быть может, она сама еще не понимает, не сознает ясно своего чувства, – сказал Антонио, – быть может, все только и началось сегодня… Но разве для этого нужно время…
– Но что же делать, Боже, что делать? – ломала руки княгиня.
– Наблюдать и употреблять все силы, чтобы не допустить этого брака. В случае крайности нужно решаться на все – и к тому же не забывайте, что вы мать, что как бы ни был силен и могуч князь Константин – если вы останетесь тверды, то без вашего согласия, при вашем прямом запрещении, не могут выдать вашу дочь замуж…
– Спасите, отец мой! Идите, идите, наблюдайте – я сама сейчас там буду! – стала торопить его княгиня.
Отец Антонио вышел своими тихими, мерными шагами и направился длинными коридорами и переходами на половину князя Константина, откуда уже доносились говор и звуки музыки.
По его мрачному и утомленному лицу скользило выражение с трудом подавляемой сердечной боли.
V
Княгиня поднялась и на мгновение остановилась, пораженная необыкновенной красотой дочери, как бы осветившей собою мрачную и тяжелую обстановку комнаты.
Ее бледное, худощавое, но все еще прекрасное лицо оживилось. Она протянула руки и привлекла к себе девушку, покрывая ее глаза, губы, волосы горячими поцелуями…
– Гальшка! дитя мое! моя дорогая! – говорила княгиня растроганным голосом, не в силах, да и не желая удержать вдруг полившиеся слезы.
Княжна взглянула на мать, увидела эти слезы, эту мало знакомую ей нежность, и с легким криком радости и сушения припала головою на грудь Беаты.
Так пробыли они несколько мгновений. Потом княгиня взяла Гальшку за руку и подвела ее к столу, на котором лежали подарки.
– А вот это я приготовила для сегодняшнего дня моей девочке, – ласково сказала она. – Вот эта нитка жемчугу – ее подарил моей матери король Сигизмунд I… посмотри, какие зерна – и все на подбор, одно к одному… такого жемчугу не видала ни одна вельможная краковская панна… я надевала этот жемчуг всего раз, как под венец шла. Когда родилась ты, я для тебя его спрятала – не знала еще тогда, что такая красавица ты у меня будешь… Да с этим жемчугом на шее краше тебя и не сыскать никого во всем свете…
И она надела драгоценное ожерелье на тонкую, будто мраморную, шею дочери и застегнула его алмазным запястьем.
– Спасибо, матушка, спасибо, родная, – невольно восхищалась Гальшка, ловя и целуя руку княгини.
– Ну, а вот цепь веницейская – ее я нарочно для тебя заказывала, только что прислали. Смотри, что за работа – словно паутина… Дай руку, я кругом обмотаю – увидишь, как будет красиво.
– Матушка, а ведь и тебе пора нарядиться, – заметила княжна, обнимая мать за этот второй подарок. – Все гости собрались уже в золотой зале… меня про тебя еще в церкви спрашивали, о твоем здоровье справлялись…
Лицо княгини мгновенно преобразилось; злая усмешка мелькнула на губах ее.
Кому я нужна, что обо мне справки наводят?
Кому я мешаю, что обо мне забыть не могут?.. А ты меня и сегодня упрекнула… Что же ты думаешь – лежала я и спала все утро! Я о тебе молилась, о тебе плакала, просила Бога, чтобы Он просветил тебя истиной, не дал тебе погибнуть в кознях вражеских…
Светлые глаза Гальшки отуманились печалью. Она горько вздохнула. Чудная минута материнской ласки, горячей взаимной искренности мелькнула и исчезла. Она снова чувствовала ту вечную, непреоборимую преграду, которая стояла между ней и матерью, снова испытывала то раздражающее чувство, которое всегда возбуждалось в ней подобными словами.
Это чувство до сих пор составляло единственное мучение ее жизни и избавиться от него она не была в состоянии. Но теперь оно почему-то быстро ослабело – его пересилило необыкновенное, никогда еще так чудно не испытанное ею счастие, которым она была полна все утро. Выражение, бывшее на ее лице, когда она входила в комнату матери, снова вернулось. Оно было так ново, оно так довершало красоту ее, что княгиня Беата не могла его не заметить.
– Какие у тебя глаза сегодня! – сказала она, вглядываясь в девушку. – Что с тобой?.. Тебе весело, ты счастлива?..
– Да… да… мне хорошо, мне весело сегодня, – смущенно прошептала Гальшка.
– Много собралось? Кто еще приехал? А Сангушко? Здесь он?
– Здесь… Я видела его в церкви…
Если б княгиня Беата продолжала глядеть на дочь, она заметила бы, как та смутилась и покраснела.
– Ну, ступай туда, к тетке, а мне вели позвать дежурную панну – я стану одеваться, – рассеянно проговорила княгиня.
Гальшка поцеловала ее и направилась к двери.
На пороге она почти столкнулась с черной фигурой высокого и бледного человека. Он почтительно поклонился.
– Приветствую княжну Елену и приношу мое сердечное поздравление, – сказал он по-итальянски.
– Благодарю вас, отец Антонио, – равнодушно ответила Гальшка и прошла мимо.
Только замолкли ее шаги, он быстро подошел к княгине.
– Я был в церкви, – заговорил он, – вы очень дурно сделали, что остались дома – это только всех вооружит против вас и не поведет ни к чему доброму… Но теперь не то… есть опасность важнее. Скажите, княгиня, желаете ли вы, чтобы ваша дочь навсегда была для вас потеряна, чтобы все ваши планы спасти ее немедленно рушились?!
– Что вы говорите?! – с ужасом прошептала княгиня.
– Я говорю, что все это легко может случиться в самом скором будущем.
– Что же такое случилось – не томите ради Иисуса и Святой Девы!
– Если княжна Елена полюбит русского и выйдет за него замуж – будет ли это ее гибелью?
– О, это было бы ужасное, величайшее несчастие!
– Да, для нее это величайшее несчастие, и для вас тоже, и это несчастие готово совершиться… Если только я могу доверять глазам своим, она уже любит одного из сильнейших врагов нашей святой веры…
– Моя дочь любит? Гальшка? Да она еще ребенок, она так равнодушна ко всем своим поклонникам и искателям! – воскликнула княгиня.
– Она ребенок, – с горькой усмешкой проговорил Антонио. Для вас – да; но этому ребенку уже семнадцать лет… Один час, одно мгновение превращает ребенка в женщину – и это мгновение пришло сегодня, и я его подметил.
– Но кого же любит моя дочь? – в ужасе прошептала княгиня.
– Молодого князя Сангушку, – ответил Антонио еще более бледный, чем когда-либо.
Княгиня Беата отчаянию схватила свою голову руками. Она хорошо знала покойного Сангушку, знала и сына. Она знала, что оба были православными и русскими до мозга костей. Она помнила, как еще недавно князь Дмитрий Андреевич, на пиру у Острожского, горячо и прямо порицал католицизм и польское влияние, польские нравы и обычаи. С того дня она почувствовала злобу к молодому человеку. И вот этот враг ее веры, ее родины, этот любимец и крестник князя Константина теперь отнимает у нее навеки ее Гальшку… Понятно, что князь Константин не только ничего не будет иметь против этого брака, но даже будет рад ему, употребит все усилия, чтобы его устроить. Но когда же это могло случиться? Когда же Гальшка успела полюбить его – он в последнее время, после смерти отца, несколько месяцев не бывал в замке…
– Этого быть не может! Это было бы слишком ужасно… вы ошибаетесь, отец мой! – пробовала она отогнать от себя уверенность в несчастии.
– Я не ошибаюсь, княгиня, я не стал бы говорить вам, если бы не убедился в справедливости моих подозрений. Ваша дочь действительно еще очень молода – она не умеет скрыть своих первых волнений – ее лицо, ее глаза выдали мне ее тайну…
– Ее лицо, ее глаза!.. Да, правда, правда – у нее странное лицо сегодня! – шептала Беата.
– А! и вы заметили?
– Я даже спросила ее, что с ней. Она ответила, что ей хорошо, весело сегодня…
– Быть может, она сама еще не понимает, не сознает ясно своего чувства, – сказал Антонио, – быть может, все только и началось сегодня… Но разве для этого нужно время…
– Но что же делать, Боже, что делать? – ломала руки княгиня.
– Наблюдать и употреблять все силы, чтобы не допустить этого брака. В случае крайности нужно решаться на все – и к тому же не забывайте, что вы мать, что как бы ни был силен и могуч князь Константин – если вы останетесь тверды, то без вашего согласия, при вашем прямом запрещении, не могут выдать вашу дочь замуж…
– Спасите, отец мой! Идите, идите, наблюдайте – я сама сейчас там буду! – стала торопить его княгиня.
Отец Антонио вышел своими тихими, мерными шагами и направился длинными коридорами и переходами на половину князя Константина, откуда уже доносились говор и звуки музыки.
По его мрачному и утомленному лицу скользило выражение с трудом подавляемой сердечной боли.
V
Антонио Чеккино принадлежал к одному из старых родов Италии. Он вырос в самом блестящем обществе, отличался красотой и ловкостью. Уже в первые годы молодости он приобрел себе известность как храбрый рыцарь и покоритель сердец дамских. Он был совершенным представителем рыцарства того времени, полагавшего все призвание и цель благородного человека в военно-театральных подвигах и чувственной любви, прикрытой платонической маской.
В два, три года молодой Чеккино насчитывал больше десятка поединков, из которых он всегда выходил победителем. Немало южных темных ночей были свидетелями его подвигов более мирного свойства. Немало ревнивых мужей клялись кровавой ему местью и трусливо оставались при этих грозных, но бессильных клятвах, над которыми откровенно смеялся самоуверенный счастливец.
Жизнь его проходила как сон, причудливой и волшебной. Постоянные удачи и лесть баловали его плохо направленное, мелкое самюлюбие. Мысль бездействовала… А между тем в его природе лежали зародыши такой силы, которая не могла удовлетвориться слишком узкой ареной. Он не успел еще превратиться в зрелого мужа, как уже безотчетная грусть и скука начали врываться в его веселье. То, что так недавно считал он за счастье, переставало казаться ему счастием. Рыцарские забавы теряли свою прелесть; ласковые взоры благосклонных дам уже не сулили блаженства.
Но между этими дамами была одна – молодая графиня Риччи, умная и ловкая кокетка, не почерпавшая силу своих чар в общепринятом маленьком кодексе, где по пунктикам значилось все, чем прекрасная дама должна была побеждать сердца благородных рыцарей. Графиня Риччи была самостоятельна и оригинальна в деле кокетства. У нее были свои приемы – постоянно неожиданные и разнообразные, которыми она весьма искусно уловляла в сети. Скучающий и жаждавший нового интереса Антонио сам не заметил, как горячо полюбил ее.
Она долго его мучила, чтоб окончательно закрепить власть за собою. Но она сама была им несколько увлечена и под конец тронулась его страстью. Блаженству его не было границ. Ему казалось, что он возродился к новой жизни. Во славу своей возлюбленной он готов был на всевозможные подвиги. Он создал из своих дней и ночей огромный роман во вкусе эпохи и тайно от чуждых взоров переживал все его тончайшие перипетии.
Избалованный всеми женщинами, с которыми сталкивался, привыкший только возбуждать ревность, но никогда ее не испытывать, он не боялся и за свою графиню. Ему даже и в голову не приходила мысль о возможности с ее стороны измены. Ему только хотелось как-нибудь навсегда отделаться от ее сонного и разжиревшего мужа, присутствие которого становилось чересчур скучным.
А между тем, привыкшая к разнообразию графиня уже искала новой жертвы и, разумеется, скоро нашла ее. Услужливые друзья постарались анонимно предупредить об этом Антонио. Он сразу не поверил; но и одного сомнения было достаточно, чтоб возбудить в нем ад, поднять все его страсти. Ему недолго пришлось находиться в неизвестности – он еще не успел придумать способа убедиться в измене графини, как она сама предложила ему отставку. Она не знала своего рыцаря. Она шутила и смеялась; но смех и шутка замерли на губах ее – одно мгновение – и она плавала в крови своей, а Антонио, с искаженным, безумным лицом, бледный, как смерть, спускался, шатаясь, с потайной лестницы, по которой он так часто крался, счастливый и блаженный… Он не помнил как вскочил на своего, привязанного в саду, коня, как примчался домой. На другой день таинственная история убийства графини была у всех в устах. Антонио, придя в себя, не захотел явиться с повинной – он только казался мрачным и задумчивым; многие его подозревали, но ясных улик не было. Некоторые даже говорили, что убийцей был сам граф, убедившийся в неверности жены. Как бы то ни было, дело кончилось ничем – молодую женщину торжественно похоронили в фамильном склепе, а мрачный Антонио скоро неизвестно куда скрылся.
Его не мучило раскаяние; он как-то сумел потопить и любовь свою, и злобу в крови графини. Но тоска и скука томили его невыносимо. Общество, в котором он жил, жизнь, которую вел, опротивели ему. Нужно было покончить с ними, искать какого-нибудь нового существования, новой деятельности.
Он вспомнил одного человека, который когда-то произвел на него сильное впечатление. Человек этот был Диего Лайнец, генерал ордена иезуитов.
К нему решился идти Антонио, чтобы навсегда отказаться от прошлого и начать новую деятельность, которая привлекала его своей таинственностью и очевидным могущественным значением.
В одежде послушника явился блестящий рыцарь перед генералом иезуитов. Он принес с собою все свое золото, все драгоценности и просил принять их в дар на нужды общества. Он умолял не выдавать его имени и дать ему какое-нибудь поручение вдали от тех мест, где его знали… он клялся посвятить всю жизнь на службу Богу и ордену…
Проницательный Диего сразу увидел, с каким человеком имеет дело. Ему неясны были подобные люди. Но прежде необходимо было испытать Антонио. И Диего провел его через долгую школу испытаний.
И удивительная перемена произошла в Антонио. Он, бывало, не признававший ничьей воли, кроме собственной, привыкший к поклонениям и лести, превратился в самого почтительного и безответного исполнителя чужых приказаний. Его самолюбие и честолюбие получили совершенно новое направление – ему хотелось удивить отцов иезуитов подвигами своего смирения.
Тоска и скука, от которых он бежал, замерли в нем. Он испытывал совсем новое, страстное наслаждение в самобичевании, в умерщвлении плоти, в фанатических грезах. Здоровый и сильный – он мог вынести многое, но все же, когда через полгода он явился к Диего, строго исполнив свой искус, генерал едва узнал его. Он бьл страшно худ, с углубившимися и лихорадочно блестевшими глазами, с новым выражением в лице.
«Вот человек, какого нам нужно! – подумал Ланнец, – он может сломить в себе все, и ни перед чем не остановится, – он не упадет духом и не изменит».
Генерал торжественно объявил Антонио, что из разряда достойных похвалы учеников (sholastici approbati) он переводит его, не в пример прочим, прямо в высшую степень «профессоров» или «исповедников», то есть деятельных, исполняющих важные поручения членов общества Иисуса. Он оставил его при себе, обращался с ним, как с другом, и скоро посвятил во все тайны иезуитства.
Перед Антонио открылось многое, чего он и не подозревал. Мало-помалу в беседах увлекательно красноречивого Диего выяснилась оборотная сторона действий ордена, давших ему в короткое время такую силу и значение, возбуждавших к нему страх и ненависть большей части общества. Антонио увидел, что школа умерщвления плоти и беспрекословного послушания не только папе, но и воле ближайшего орденского начальства должна была привести человека не к высшему служению Богу, а имела единственной целью сделать, из иезуита сильное орудие для достижения совершенно земных целей. Обращение народов в латинство (католичество – Д.Т.), полное владычество «общества Иисуса» над умами и материальными средствами ближних – вот в чем состояла программа, поведанная Антонио генералом.
Но все, что в этой программе могло смутить совесть рыцаря, было совершенно сглажено тем влиянием, которое Диего уже получил над Антонио. Пламенные речи, блестящие софизмы, ловкие обещания могущества и власти в близком будущем сделали свое дело. Посвященный во все тайны, Антонио превратился в истинного, безукоризненного иезуита. Он с большим еще жаром и искренностью поклялся генералу быть верным слугой папе и отдать всю жизнь на благо ордена.
Перед ним заманчиво рисовалась благодарная, увлекательная деятельность. Ему предстояло уловлять сердца не ловкостью и физической силой, не красотою и блеском, а силой разума; предстояло приходить к владычеству над людьми тайными, ловко перепутанными путями. Его самолюбию открывалась обильная пища.
Скоро ему представился случай испытать свои силы.
Он был послан миссионером в Бразилию и в течение трех лет присылал генералу ордена огромные списки новообращенных; кроме того, через него орден получил и значительные денежные средства. Антонио имел огромное влияние в местности, где действовал; беспрекословно и постоянно удачно исполнял он все приказания, высылаемые из Рима, и благосклонный Диего Лайнец обратил на его деятельность внимание папы. Решено было вызвать Антонио в Рим и поручить ему какое-нибудь важное дело, требующее осторожного и ловкого человека.
Антонио явился с апломбом испытанного и знающего себе цену деятеля. Он был дружески встречен генералом и имел продолжительную аудиенцию у Пия V, который расстался с ним, благословив его на новый «подвиг».
«Подвиг» этот действительно был важен. Рим давно уже жадно следил за Польшей и Литвой. Оттуда начинали приходить все более и более тревожные известия. Необходимо нужно было утвердить шатающееся латинство в Польше и сделать «схизматическую» Литву достоянием «истинной» церкви. Такое дело было только по плечу иезуитам. Но явиться сразу и действовать прямо они, разумеется, не хотели: им нужно было подготовить себе почву, очистить путь, заручиться такими сведениями, которые бы не допустили возможности ошибки.
Особенно в православной Литве, имевшей таких вождей, как князь Константин Острожский, нужно было хорошенько осмотреться и найти себе сторонников и учеников в среде влиятельных, вельможных семейств русских.
А тут, как нарочно, представлялся самый удобный случай начать тайные, враждебные действия в самом центре литовского православия, в семье Острожских. Княгиня Беата, верная дочь римской церкви, пожертвовавшая на католическую пропаганду значительные суммы, просила у папы духовника и руководителя по его личному выбору и с его благословения.
Папа избрал отца Антонио.
Мы видели, что иезуит ловко приступил к исполнению своей миссии. Он получил огромное влияние на княгиню Беату, он очаровал всех в замке. Он аккуратно посылал в Рим очень важные и интересные донесения. Кроме того, два старших сына князя Константина были в его руках. Мальчики очень боялись отца и этот страх, основанный на его строгости и раздражительности, лишил их детской откровенности с ним. Князь, удрученный делами и заботами, не имел никакой возможности постоянно следить за детьми. Антонио стал пользоваться каждым удобным случаем перекинуться с ними несколькими словами и скоро так обворожил их своей добротой и участием, что они считали его своим лучшим другом. Он сумел внушить им уверенность, что для них лучше, если эта дружба останется в тайне ото всех. И дети дорожили этой тайной, свято хранили ее и мечтали о блаженной жизни мальчиков в той стране, откуда приехал их друг и куда они сами могут попасть, если будут умными и станут слушаться его советов. С каждым днем укреплялись эти тайные отношения. Иногда дети за неимением возможности увидеться с Антонио пересылали ему записочки, кладя их в дупло заранее условленного дерева в парке; они жаловались своему другу на притеснения и наказания, которым подверглись, и добрый друг всегда являлся их сторонником, осуждая тех, кто причинял им неприятности. Мало-помалу он развивал в мальчиках недовольство отцом, его строгостью…
А деятельный князь Константин, хоть и глядел на Антонио как на тайного врага, все же не замечал ничего, не подозревал, что этот тайный враг успешно отнимает у него сыновей, подготовляет в них, в князьях Острожских, отступников от православия…
Одно только никак не удавалось отцу Антонио. Ему не удавалось получить влияния над Гальшкой. Князь, уверенный в ее благочестии и искренности, насколько возможно следивший за нею, дозволил Антонио давать ей уроки итальянского языка. Эти уроки не могли повредить ученице; но они вызывали ад в душе учителя. Отец Антонио, давно позабывший все соблазны мира, прошедший долгую и страшную школу лишений и умерщвления плоти, искренно отказавшийся от всего, чем когда-то полна была жизнь его, не устоял перед соблазном внешней и нравственной красоты княжны Елены и полюбил ее безумно, со всем жаром своей страстной натуры, крепко подавленной, но не убитой силою воли.
Эта вторая любовь принесла монаху гораздо более тайных мучений, чем первая. Он ясно видел, что она безнадежна, что Гальшка не будет отвечать ему, что она смотрит на него, как на учителя, как на монаха чуждого ей вероисповедания, и как-то даже совсем не видит в нем мужчину. Это сознание было для него ужасным. Не прошло еще и шести лет с тех пор, как он был блестящим рыцарем, любимцем женщин… Неужели он с тех пор так страшно изменился? Да, он бледен, он худ, глаза его впали, манеры и обращение светского человека перешли в сдержанность и скромность служителя церкви… Но, Боже, разве молодость ушла навсегда, разве черная одежда положила на него несмываемую печать? Стерла все признаки былой красоты его!? Он замечал, как одна из хорошеньких паненок, приближенных княгини Беаты, смущалась и краснела встречаясь с ним. Эту шляхтянку звали панна Зося, она была полька и католичка. Он исповедовал ее, потупив глаза, и говорил с ней только о религии… Но и из-под опущенных ресниц видел, как она, не отрываясь, смотрела на него, краснела и бледнела… Ее голос дрожал, грудь высоко поднималась. Однажды, не в силах будучи владеть собою, она залилась слезами, упала перед ним на колени и призналась ему в любви своей. Отец Антонио хорошо знал, что один параграф тайных иезуитских Наставлений, составленных самим Диего Лайницом, допускает делать все, приятное женщинам, преданным душою обществу Иисуса, только требует осторожности и избежания соблазна… Панна Зося была молода, красива; пользуясь благосклонностью не только Беаты, но даже и Гальшки, она годилась для роли шпиона.
Но полным страстной любви к Гальшке, он не пленялся красотой и слезами своей духовной дочери. Он ласково поднял ее и стал успокаивать… Он говорил ей, что нужно бороться с соблазнами, говорил увлекательно и долго… Тон его слов и их намеки не поощряли, но и не внушали безнадежности.
Молодая девушка ушла от него с твердым намерением не отгонять от себя соблазнов и в конце концов добиться любви прекрасного монаха…
И не одна панна Зося находила его прекрасным – он встречал немало поклонниц. Для них он и в черной одежде, говорящей об обете целомудрия и полного отречения от мира, не терял своей привлекательности, а даже напротив – манил к себе как плод запретный… Но Гальшка была слишком далека от подобных взглядов. Его наблюдательный ум верно выяснил ему ее характер. Она была еще таким чистым, невинным ребенком… И, однако, эта чистота чувства и помыслов являлась не единственным признаком крайней молодости – она была присуща ее натуре и победить ее вряд ли предстояла возможность. На все вещи Гальшка смотрела прямо. Если б она узнала, что кто-нибудь из ее сверстниц влюбится в отца Антонио, она бы глубоко изумилась возможности этого и во всяком случае признала бы такое чувство позорным для женщины и глубоко оскорбительным для Антонио. Он монах, он отказался от мира, торжественно принял обет безбрачия, полюбить как мужчину подобного человека – грех позорный и возмутительный. Если же бы она узнала, что он сам полюбил кого-нибудь – она почувствовала бы к нему презрение, сочла его осквернителем своего сана, недостойным носить его. Такой взгляд не был привит ей извне, она носила его в себе и изменить не была в состоянии.
Антонио хорошо понимал все это. У него бесповоротно отнято было право всякого мужчины добиваться любви горячо любимой им девушки. Он не смел ничем выказать ей своего чувства. Напротив, он должен был всячески скрывать его, глубоко хранить в себе, чтобы не заслужить ее презрения. Эти неожиданные им обстоятельства, эта глухая, невыносимая борьба окончательно отравляла жизнь его.
А между тем он не желал смерти. Он не мог умереть с мыслью, что Гальшка достанется другому, что она будет любить, будет счастлива… Нет, если судьба так жестоко над ним посмеялась, если для него погибло все – пусть же и никто не прикоснется к его недосягаемой святыне… Его тайные чувства сходились с целями пославшего его Лайнеца. Княжна Гальшка должна принадлежать только Богу, ее удел – монастырь…
Горькие мысли Антонио переходили в видения и галлюцинации. Ему являлась чудная красавица, окруженная блеском храма, облаками благоухающего ладана… Вот ее нежные пальцы касаются органа… раздаются дивные, божественные звуки… ее чистый, невинный голос поет песнь Богу… «Святая Цецилия! святая Цецилия!» – шепчет потрясенный монах, падая в изнеможении и обливаясь никому неведомыми слезами…
И все свои силы напрягал Антонио, чтобы подействовать своим красноречием на душу Гальшки, чтобы внушить ей сознание необходимости исповедывать одну веру с матерью, чтобы доказать истину и превосходство этой веры перед православием. Нужно было действовать хитро и осторожно, нужно было тщательно скрывать свои цели. Всякий, сколько-нибудь прямой намек смущал Гальшку; она прерывала Антонио простым замечанием, что она православная.
Княгиня Беата тоже не могла помочь, и исполнение предписанного Лайнецом образа действий было невозможно. Княгиня и решилась бы, пожалуй, в виду благой цели, притеснять и мучить Гальшку; но князь Константин никогда бы не допустил этого. Следовательно, оставалось добиваться удаления Беаты и Гальшки из дома Острожского. Княгиня, несмотря на все влияние Антонио, еще не могла на это решиться. Однако в последнее время она уже стала колебаться. Иезуиту оставалось выждать случай, когда бы можно было приписать почин разрыва князю Константину, и затем обставить дело так, чтобы князь, несмотря на все свое могущество и влияние, не был в силах удержать при себе Елену…
В два, три года молодой Чеккино насчитывал больше десятка поединков, из которых он всегда выходил победителем. Немало южных темных ночей были свидетелями его подвигов более мирного свойства. Немало ревнивых мужей клялись кровавой ему местью и трусливо оставались при этих грозных, но бессильных клятвах, над которыми откровенно смеялся самоуверенный счастливец.
Жизнь его проходила как сон, причудливой и волшебной. Постоянные удачи и лесть баловали его плохо направленное, мелкое самюлюбие. Мысль бездействовала… А между тем в его природе лежали зародыши такой силы, которая не могла удовлетвориться слишком узкой ареной. Он не успел еще превратиться в зрелого мужа, как уже безотчетная грусть и скука начали врываться в его веселье. То, что так недавно считал он за счастье, переставало казаться ему счастием. Рыцарские забавы теряли свою прелесть; ласковые взоры благосклонных дам уже не сулили блаженства.
Но между этими дамами была одна – молодая графиня Риччи, умная и ловкая кокетка, не почерпавшая силу своих чар в общепринятом маленьком кодексе, где по пунктикам значилось все, чем прекрасная дама должна была побеждать сердца благородных рыцарей. Графиня Риччи была самостоятельна и оригинальна в деле кокетства. У нее были свои приемы – постоянно неожиданные и разнообразные, которыми она весьма искусно уловляла в сети. Скучающий и жаждавший нового интереса Антонио сам не заметил, как горячо полюбил ее.
Она долго его мучила, чтоб окончательно закрепить власть за собою. Но она сама была им несколько увлечена и под конец тронулась его страстью. Блаженству его не было границ. Ему казалось, что он возродился к новой жизни. Во славу своей возлюбленной он готов был на всевозможные подвиги. Он создал из своих дней и ночей огромный роман во вкусе эпохи и тайно от чуждых взоров переживал все его тончайшие перипетии.
Избалованный всеми женщинами, с которыми сталкивался, привыкший только возбуждать ревность, но никогда ее не испытывать, он не боялся и за свою графиню. Ему даже и в голову не приходила мысль о возможности с ее стороны измены. Ему только хотелось как-нибудь навсегда отделаться от ее сонного и разжиревшего мужа, присутствие которого становилось чересчур скучным.
А между тем, привыкшая к разнообразию графиня уже искала новой жертвы и, разумеется, скоро нашла ее. Услужливые друзья постарались анонимно предупредить об этом Антонио. Он сразу не поверил; но и одного сомнения было достаточно, чтоб возбудить в нем ад, поднять все его страсти. Ему недолго пришлось находиться в неизвестности – он еще не успел придумать способа убедиться в измене графини, как она сама предложила ему отставку. Она не знала своего рыцаря. Она шутила и смеялась; но смех и шутка замерли на губах ее – одно мгновение – и она плавала в крови своей, а Антонио, с искаженным, безумным лицом, бледный, как смерть, спускался, шатаясь, с потайной лестницы, по которой он так часто крался, счастливый и блаженный… Он не помнил как вскочил на своего, привязанного в саду, коня, как примчался домой. На другой день таинственная история убийства графини была у всех в устах. Антонио, придя в себя, не захотел явиться с повинной – он только казался мрачным и задумчивым; многие его подозревали, но ясных улик не было. Некоторые даже говорили, что убийцей был сам граф, убедившийся в неверности жены. Как бы то ни было, дело кончилось ничем – молодую женщину торжественно похоронили в фамильном склепе, а мрачный Антонио скоро неизвестно куда скрылся.
Его не мучило раскаяние; он как-то сумел потопить и любовь свою, и злобу в крови графини. Но тоска и скука томили его невыносимо. Общество, в котором он жил, жизнь, которую вел, опротивели ему. Нужно было покончить с ними, искать какого-нибудь нового существования, новой деятельности.
Он вспомнил одного человека, который когда-то произвел на него сильное впечатление. Человек этот был Диего Лайнец, генерал ордена иезуитов.
К нему решился идти Антонио, чтобы навсегда отказаться от прошлого и начать новую деятельность, которая привлекала его своей таинственностью и очевидным могущественным значением.
В одежде послушника явился блестящий рыцарь перед генералом иезуитов. Он принес с собою все свое золото, все драгоценности и просил принять их в дар на нужды общества. Он умолял не выдавать его имени и дать ему какое-нибудь поручение вдали от тех мест, где его знали… он клялся посвятить всю жизнь на службу Богу и ордену…
Проницательный Диего сразу увидел, с каким человеком имеет дело. Ему неясны были подобные люди. Но прежде необходимо было испытать Антонио. И Диего провел его через долгую школу испытаний.
И удивительная перемена произошла в Антонио. Он, бывало, не признававший ничьей воли, кроме собственной, привыкший к поклонениям и лести, превратился в самого почтительного и безответного исполнителя чужых приказаний. Его самолюбие и честолюбие получили совершенно новое направление – ему хотелось удивить отцов иезуитов подвигами своего смирения.
Тоска и скука, от которых он бежал, замерли в нем. Он испытывал совсем новое, страстное наслаждение в самобичевании, в умерщвлении плоти, в фанатических грезах. Здоровый и сильный – он мог вынести многое, но все же, когда через полгода он явился к Диего, строго исполнив свой искус, генерал едва узнал его. Он бьл страшно худ, с углубившимися и лихорадочно блестевшими глазами, с новым выражением в лице.
«Вот человек, какого нам нужно! – подумал Ланнец, – он может сломить в себе все, и ни перед чем не остановится, – он не упадет духом и не изменит».
Генерал торжественно объявил Антонио, что из разряда достойных похвалы учеников (sholastici approbati) он переводит его, не в пример прочим, прямо в высшую степень «профессоров» или «исповедников», то есть деятельных, исполняющих важные поручения членов общества Иисуса. Он оставил его при себе, обращался с ним, как с другом, и скоро посвятил во все тайны иезуитства.
Перед Антонио открылось многое, чего он и не подозревал. Мало-помалу в беседах увлекательно красноречивого Диего выяснилась оборотная сторона действий ордена, давших ему в короткое время такую силу и значение, возбуждавших к нему страх и ненависть большей части общества. Антонио увидел, что школа умерщвления плоти и беспрекословного послушания не только папе, но и воле ближайшего орденского начальства должна была привести человека не к высшему служению Богу, а имела единственной целью сделать, из иезуита сильное орудие для достижения совершенно земных целей. Обращение народов в латинство (католичество – Д.Т.), полное владычество «общества Иисуса» над умами и материальными средствами ближних – вот в чем состояла программа, поведанная Антонио генералом.
Но все, что в этой программе могло смутить совесть рыцаря, было совершенно сглажено тем влиянием, которое Диего уже получил над Антонио. Пламенные речи, блестящие софизмы, ловкие обещания могущества и власти в близком будущем сделали свое дело. Посвященный во все тайны, Антонио превратился в истинного, безукоризненного иезуита. Он с большим еще жаром и искренностью поклялся генералу быть верным слугой папе и отдать всю жизнь на благо ордена.
Перед ним заманчиво рисовалась благодарная, увлекательная деятельность. Ему предстояло уловлять сердца не ловкостью и физической силой, не красотою и блеском, а силой разума; предстояло приходить к владычеству над людьми тайными, ловко перепутанными путями. Его самолюбию открывалась обильная пища.
Скоро ему представился случай испытать свои силы.
Он был послан миссионером в Бразилию и в течение трех лет присылал генералу ордена огромные списки новообращенных; кроме того, через него орден получил и значительные денежные средства. Антонио имел огромное влияние в местности, где действовал; беспрекословно и постоянно удачно исполнял он все приказания, высылаемые из Рима, и благосклонный Диего Лайнец обратил на его деятельность внимание папы. Решено было вызвать Антонио в Рим и поручить ему какое-нибудь важное дело, требующее осторожного и ловкого человека.
Антонио явился с апломбом испытанного и знающего себе цену деятеля. Он был дружески встречен генералом и имел продолжительную аудиенцию у Пия V, который расстался с ним, благословив его на новый «подвиг».
«Подвиг» этот действительно был важен. Рим давно уже жадно следил за Польшей и Литвой. Оттуда начинали приходить все более и более тревожные известия. Необходимо нужно было утвердить шатающееся латинство в Польше и сделать «схизматическую» Литву достоянием «истинной» церкви. Такое дело было только по плечу иезуитам. Но явиться сразу и действовать прямо они, разумеется, не хотели: им нужно было подготовить себе почву, очистить путь, заручиться такими сведениями, которые бы не допустили возможности ошибки.
Особенно в православной Литве, имевшей таких вождей, как князь Константин Острожский, нужно было хорошенько осмотреться и найти себе сторонников и учеников в среде влиятельных, вельможных семейств русских.
А тут, как нарочно, представлялся самый удобный случай начать тайные, враждебные действия в самом центре литовского православия, в семье Острожских. Княгиня Беата, верная дочь римской церкви, пожертвовавшая на католическую пропаганду значительные суммы, просила у папы духовника и руководителя по его личному выбору и с его благословения.
Папа избрал отца Антонио.
Мы видели, что иезуит ловко приступил к исполнению своей миссии. Он получил огромное влияние на княгиню Беату, он очаровал всех в замке. Он аккуратно посылал в Рим очень важные и интересные донесения. Кроме того, два старших сына князя Константина были в его руках. Мальчики очень боялись отца и этот страх, основанный на его строгости и раздражительности, лишил их детской откровенности с ним. Князь, удрученный делами и заботами, не имел никакой возможности постоянно следить за детьми. Антонио стал пользоваться каждым удобным случаем перекинуться с ними несколькими словами и скоро так обворожил их своей добротой и участием, что они считали его своим лучшим другом. Он сумел внушить им уверенность, что для них лучше, если эта дружба останется в тайне ото всех. И дети дорожили этой тайной, свято хранили ее и мечтали о блаженной жизни мальчиков в той стране, откуда приехал их друг и куда они сами могут попасть, если будут умными и станут слушаться его советов. С каждым днем укреплялись эти тайные отношения. Иногда дети за неимением возможности увидеться с Антонио пересылали ему записочки, кладя их в дупло заранее условленного дерева в парке; они жаловались своему другу на притеснения и наказания, которым подверглись, и добрый друг всегда являлся их сторонником, осуждая тех, кто причинял им неприятности. Мало-помалу он развивал в мальчиках недовольство отцом, его строгостью…
А деятельный князь Константин, хоть и глядел на Антонио как на тайного врага, все же не замечал ничего, не подозревал, что этот тайный враг успешно отнимает у него сыновей, подготовляет в них, в князьях Острожских, отступников от православия…
Одно только никак не удавалось отцу Антонио. Ему не удавалось получить влияния над Гальшкой. Князь, уверенный в ее благочестии и искренности, насколько возможно следивший за нею, дозволил Антонио давать ей уроки итальянского языка. Эти уроки не могли повредить ученице; но они вызывали ад в душе учителя. Отец Антонио, давно позабывший все соблазны мира, прошедший долгую и страшную школу лишений и умерщвления плоти, искренно отказавшийся от всего, чем когда-то полна была жизнь его, не устоял перед соблазном внешней и нравственной красоты княжны Елены и полюбил ее безумно, со всем жаром своей страстной натуры, крепко подавленной, но не убитой силою воли.
Эта вторая любовь принесла монаху гораздо более тайных мучений, чем первая. Он ясно видел, что она безнадежна, что Гальшка не будет отвечать ему, что она смотрит на него, как на учителя, как на монаха чуждого ей вероисповедания, и как-то даже совсем не видит в нем мужчину. Это сознание было для него ужасным. Не прошло еще и шести лет с тех пор, как он был блестящим рыцарем, любимцем женщин… Неужели он с тех пор так страшно изменился? Да, он бледен, он худ, глаза его впали, манеры и обращение светского человека перешли в сдержанность и скромность служителя церкви… Но, Боже, разве молодость ушла навсегда, разве черная одежда положила на него несмываемую печать? Стерла все признаки былой красоты его!? Он замечал, как одна из хорошеньких паненок, приближенных княгини Беаты, смущалась и краснела встречаясь с ним. Эту шляхтянку звали панна Зося, она была полька и католичка. Он исповедовал ее, потупив глаза, и говорил с ней только о религии… Но и из-под опущенных ресниц видел, как она, не отрываясь, смотрела на него, краснела и бледнела… Ее голос дрожал, грудь высоко поднималась. Однажды, не в силах будучи владеть собою, она залилась слезами, упала перед ним на колени и призналась ему в любви своей. Отец Антонио хорошо знал, что один параграф тайных иезуитских Наставлений, составленных самим Диего Лайницом, допускает делать все, приятное женщинам, преданным душою обществу Иисуса, только требует осторожности и избежания соблазна… Панна Зося была молода, красива; пользуясь благосклонностью не только Беаты, но даже и Гальшки, она годилась для роли шпиона.
Но полным страстной любви к Гальшке, он не пленялся красотой и слезами своей духовной дочери. Он ласково поднял ее и стал успокаивать… Он говорил ей, что нужно бороться с соблазнами, говорил увлекательно и долго… Тон его слов и их намеки не поощряли, но и не внушали безнадежности.
Молодая девушка ушла от него с твердым намерением не отгонять от себя соблазнов и в конце концов добиться любви прекрасного монаха…
И не одна панна Зося находила его прекрасным – он встречал немало поклонниц. Для них он и в черной одежде, говорящей об обете целомудрия и полного отречения от мира, не терял своей привлекательности, а даже напротив – манил к себе как плод запретный… Но Гальшка была слишком далека от подобных взглядов. Его наблюдательный ум верно выяснил ему ее характер. Она была еще таким чистым, невинным ребенком… И, однако, эта чистота чувства и помыслов являлась не единственным признаком крайней молодости – она была присуща ее натуре и победить ее вряд ли предстояла возможность. На все вещи Гальшка смотрела прямо. Если б она узнала, что кто-нибудь из ее сверстниц влюбится в отца Антонио, она бы глубоко изумилась возможности этого и во всяком случае признала бы такое чувство позорным для женщины и глубоко оскорбительным для Антонио. Он монах, он отказался от мира, торжественно принял обет безбрачия, полюбить как мужчину подобного человека – грех позорный и возмутительный. Если же бы она узнала, что он сам полюбил кого-нибудь – она почувствовала бы к нему презрение, сочла его осквернителем своего сана, недостойным носить его. Такой взгляд не был привит ей извне, она носила его в себе и изменить не была в состоянии.
Антонио хорошо понимал все это. У него бесповоротно отнято было право всякого мужчины добиваться любви горячо любимой им девушки. Он не смел ничем выказать ей своего чувства. Напротив, он должен был всячески скрывать его, глубоко хранить в себе, чтобы не заслужить ее презрения. Эти неожиданные им обстоятельства, эта глухая, невыносимая борьба окончательно отравляла жизнь его.
А между тем он не желал смерти. Он не мог умереть с мыслью, что Гальшка достанется другому, что она будет любить, будет счастлива… Нет, если судьба так жестоко над ним посмеялась, если для него погибло все – пусть же и никто не прикоснется к его недосягаемой святыне… Его тайные чувства сходились с целями пославшего его Лайнеца. Княжна Гальшка должна принадлежать только Богу, ее удел – монастырь…
Горькие мысли Антонио переходили в видения и галлюцинации. Ему являлась чудная красавица, окруженная блеском храма, облаками благоухающего ладана… Вот ее нежные пальцы касаются органа… раздаются дивные, божественные звуки… ее чистый, невинный голос поет песнь Богу… «Святая Цецилия! святая Цецилия!» – шепчет потрясенный монах, падая в изнеможении и обливаясь никому неведомыми слезами…
И все свои силы напрягал Антонио, чтобы подействовать своим красноречием на душу Гальшки, чтобы внушить ей сознание необходимости исповедывать одну веру с матерью, чтобы доказать истину и превосходство этой веры перед православием. Нужно было действовать хитро и осторожно, нужно было тщательно скрывать свои цели. Всякий, сколько-нибудь прямой намек смущал Гальшку; она прерывала Антонио простым замечанием, что она православная.
Княгиня Беата тоже не могла помочь, и исполнение предписанного Лайнецом образа действий было невозможно. Княгиня и решилась бы, пожалуй, в виду благой цели, притеснять и мучить Гальшку; но князь Константин никогда бы не допустил этого. Следовательно, оставалось добиваться удаления Беаты и Гальшки из дома Острожского. Княгиня, несмотря на все влияние Антонио, еще не могла на это решиться. Однако в последнее время она уже стала колебаться. Иезуиту оставалось выждать случай, когда бы можно было приписать почин разрыва князю Константину, и затем обставить дело так, чтобы князь, несмотря на все свое могущество и влияние, не был в силах удержать при себе Елену…