Конечно, он нуждался в благодарных слушателях, с кем-то вместе должен был
читать, толковать Евангелие и таить саму книжечку. Но
собственно-православных он то ли не искал (подозревая, что они могут
отвергнуть его за ереси), то ли не находил: в нашем лагере кроме западных
украинцев их было мало или не выделялись они последовательностью поведения.
Баптисты же как будто уважали Силина, прислушивались к нему, причисляли даже
к своей общине, однако им тоже не нравилось в нём всё еретическое, они
надеялись постепенно сделать его своим. Силин блек, когда разговаривал со
мной в их присутствии, распускался он без них. Трудно было ему обрубить себя
по их вере, хотя вера у них -- очень твёрдая, чистая, горячая, помогала им
переносить каторгу, не колебнувшись и не разрушившись душой. Все они честны,
негневливы, трудолюбивы, отзывчивы, преданы Христу.
Именно потому и искореняют их так решительно. В 1948-50 годах только за
принадлежность к баптистской общине многие сотни их получали по 25 лет
заключения и отправлялись в Особлаги (ведь община -- это организация!)4
---
В лагере -- не как на воле. На воле каждый неосторожно старается
подчеркнуть и выразить себя внешне. Легче видно, кто на что претендует. В
заключении, наоборот, все обезличены -- одинаковой стрижкой, одинаковой
небритостью, одинаковыми шапками, одинаковыми бушлатами. Духовное выражение
искажено ветрами, загаром, грязью, тяжёлой работой. Чтоб сквозь обезличенную
приниженную наружность различить свет души -- надо приобрести навык.
Но огоньки духа невольно бредут, пробиваются один к другому. Происходит
безотчётное сознакомление и собирание подобных.
Быстрее и лучше всего узнать человека, если узнаешь хоть осколочек его
биографии. Вот работают рядом землекопы. Пошёл густой мягкий снег. Потому ли
что скоро перерыв -- бригада вся ушла в землянку. А один -- остался стоять.
На краю траншеи он опёрся о заступ и стоит совсем неподвижно, как будто ему
так удобно, как статуя. И как статуе, снег засыпает ему голову, плечи, руки.
Безразлично ему это? или даже приятно? Он смотрит сквозь эту кишь снежинок
-- на зону, на белую степь. У него широкая кость, широкие плечи, широкое
лицо, обросшее светлой жестокой щетиной. Он всегда основательный, медленный,
очень спокойный. Стоять он остался -- смотреть на мир и думать. Здесь его
нет.
Я не знаком с ним, но его друг Редькин рассказал мне о нём. Этот
человек -- толстовец. Он вырос в отсталом представлении, что нельзя убивать
(даже во имя Передового Учения!) и потому нельзя брать в руки оружия. В
1941-м его мобилизовали. Он кинул оружие и близ Кушки, куда был прислан,
перешёл афганскую границу. Никаких немцев тут не было и не ожидалось, и
спокойно бы он прослужил всю войну, ни разу не выстрелив по живому -- но
даже за спиной таскать это железо было противно его убеждениям. Он
рассчитывал, что афганцы уважат его право не убивать людей и пропустят в
веротерпимую Индию. Но афганское правительство оказалось шкурой, как и все
правительства. Оно опасалось гнева всесильного соседа и заковало беглеца в
колодки. И именно так, в сжимающих ноги колодках, без движения, продержало
его три года в тюрьме, ожидая, чья возьмет. Верх взяли Советы -- и афганцы
услужливо вернули им дезертира. Отсюда только и пошёл считаться его нынешний
срок.
И вот он стоит неподвижно под снегом, как часть этой природы. Разве
родило его на свет -- государство? Почему же государство присвоило себе
решать -- как этому человеку жить?
Иметь своим соотечественником Льва Толстового мы не возражаем. Это --
марка. (И почтовую можно выпустить.) И иностранцев можно свозить в Ясную
Поляну. И мы охотно обсосём, как он был против царизма и как он был предан
анафеме (у диктора даже дрогнет голос). Но, если кто-нибудь, землячки',
принял Толстого всерьёз, если вырос у нас живой толстовец -- эй, поберегись!
-- не попадайся под наши гусеницы!!
... Иногда на стройке побежишь попросить у заключённого десятника
складной метр -- замерить надо, сколько выложили. Метром этим он очень
дорожит, а тебя в лицо не знает -- тут много бригад, но почему-то сразу
безоружно протянет тебе свою драгоценность (в лагерном понимании это просто
глупость!). А когда ты ему этот метр еще и вернёшь -- он же тебя будет очень
благодарить. Как может быть такой чудак в лагере десятником? Акцент у него.
Ах, он, оказывается, поляк, зовут его Юрий Венгерский. Ты еще о нём
услышишь.
... Иногда идёшь в колонне, и надо бы чётки в рукавице перебирать или
думать над следующими строфами, -- но уж очень занятный окажется с тобой в
пятёрке сосед -- новое лицо, бригаду новую послали на ваш объект. Пожилой
интеллигентный симпатичный еврей с выражением умно-насмешливым. Его фамилия
Масамед, он кончил университет.. какой, какой? Бухарестский, по кафедре
биопсихологии. Такие есть у него между прочим специальности -- физиономист,
графолог. А сверх того он -- йог и готов хоть завтра начать с тобой курс
Хатха-йоги. (Да ведь беда: слишком малые сроки дают нам в этом университете!
Задыхаюсь! нет времени всё охватить!)
Потом я еще присмотрюсь к нему в зоне рабочей и жилой. Соотечественники
предлагали ему устроиться в контору, он не пошёл: ему важно показать, что и
еврей может отлично работать на общих. И в пятьдесят лет он бесстрашно бьёт
киркой. Но, правда, как истый йог, владеет своим телом: при десяти градусах
Цельсия он раздевается и просит товарищей облить его из брандсбойта. Он ест
не как все мы -- поскорее затолкнуть эту кашу в рот, а -- отвернувшись,
сосредоточенно, медленно, маленькими глоточками, специально крохотной
ложечкой.5
... Так бывает на переходе не раз, что сведёшь интересное новое
знакомство. Но вообще-то в колонне не всегда развернёшься: кричит конвой,
шипят соседи ("из-за вас -- и нас...!"), на работу мы идём вялые, а с работы
слишком торопимся, тут еще ветер откуда-нибудь в рыло. И вдруг... -- ну, уж
это случай совсем НЕ ТИПИЧНЫЙ, как говорят соцреалисты. Незаурядный какой-то
случай.
В крайнем ряду идёт маленький человечек с густой чёрной бородой (в
последний раз арестован с нею и на фотокарточке снят таким, потому и в
лагере она не сбрита). Шагает он бодро, с сознанием достоинства, и несёт под
мышкой перевязанный рулон ватмана. Это -- его рац-предложение или
изобретение, новинка какая-то, которой он гордится. Он начертил её на
производстве, носил кому-то показывать в лагерь, теперь опять несёт на
работу. И вдруг злой ветер вырывает рулон изпод его руки и катит от колонны
прочь. Естественным движением Арнольд Раппопорт (читатель его уже знает)
делает за рулоном первый шаг, второй, третий -- но рулон катится дальше,
между двумя конвоирами, уже за оцепление! -- тут бы Раппопорту и
остановиться, ведь "шаг вправо, шаг влево... без предупреждения!", но он,
вот он, ватман! -- Раппопорт скачет за ним, согнутый, с протянутыми вперед
руками -- злой рок уносит его техническую идею! -- Арнольд вытянул руки,
пальцы как грабли -- варвар! не тронь мои чертежи! Колонна увидела, замялась
и сама собою стала. Автоматы вскинуты, затворы щелкнули!.. Пока всё типично,
но вот тут начинается нетипичное: не нашлось дурака! никто не стреляет!
варвары поняли, что это -- не побег! Даже в замороченные их мозги вошёл
понятным этот образ: автор гонится за убегающим творением! Пробежав еще
шагов пятнадцать за черту конвоя, Раппопорт ловит рулон, распрямляется и
очень довольный возвращается в строй. Возвращается -- с того света...
Хотя Раппопорт отхватил гораздо больше средней лагерной нормы (после
детского срока и после десятки была ссылка, а теперь опять десятка), он жив,
подвижен, блещет глазами, а глаза его, хоть и всегда весёлые, но созданы для
страдания, очень выразительные глаза. Он гордится, что годы тюрьмы ничуть
его не состарили, не сломили. Впрочем, как инженер, он всё время работает
каким-нибудь производственным придурком, и ему можно бодриться. Он оживлённо
относится к своей работе, но еще сверх того вынашивает творения для души.
читать, толковать Евангелие и таить саму книжечку. Но
собственно-православных он то ли не искал (подозревая, что они могут
отвергнуть его за ереси), то ли не находил: в нашем лагере кроме западных
украинцев их было мало или не выделялись они последовательностью поведения.
Баптисты же как будто уважали Силина, прислушивались к нему, причисляли даже
к своей общине, однако им тоже не нравилось в нём всё еретическое, они
надеялись постепенно сделать его своим. Силин блек, когда разговаривал со
мной в их присутствии, распускался он без них. Трудно было ему обрубить себя
по их вере, хотя вера у них -- очень твёрдая, чистая, горячая, помогала им
переносить каторгу, не колебнувшись и не разрушившись душой. Все они честны,
негневливы, трудолюбивы, отзывчивы, преданы Христу.
Именно потому и искореняют их так решительно. В 1948-50 годах только за
принадлежность к баптистской общине многие сотни их получали по 25 лет
заключения и отправлялись в Особлаги (ведь община -- это организация!)4
---
В лагере -- не как на воле. На воле каждый неосторожно старается
подчеркнуть и выразить себя внешне. Легче видно, кто на что претендует. В
заключении, наоборот, все обезличены -- одинаковой стрижкой, одинаковой
небритостью, одинаковыми шапками, одинаковыми бушлатами. Духовное выражение
искажено ветрами, загаром, грязью, тяжёлой работой. Чтоб сквозь обезличенную
приниженную наружность различить свет души -- надо приобрести навык.
Но огоньки духа невольно бредут, пробиваются один к другому. Происходит
безотчётное сознакомление и собирание подобных.
Быстрее и лучше всего узнать человека, если узнаешь хоть осколочек его
биографии. Вот работают рядом землекопы. Пошёл густой мягкий снег. Потому ли
что скоро перерыв -- бригада вся ушла в землянку. А один -- остался стоять.
На краю траншеи он опёрся о заступ и стоит совсем неподвижно, как будто ему
так удобно, как статуя. И как статуе, снег засыпает ему голову, плечи, руки.
Безразлично ему это? или даже приятно? Он смотрит сквозь эту кишь снежинок
-- на зону, на белую степь. У него широкая кость, широкие плечи, широкое
лицо, обросшее светлой жестокой щетиной. Он всегда основательный, медленный,
очень спокойный. Стоять он остался -- смотреть на мир и думать. Здесь его
нет.
Я не знаком с ним, но его друг Редькин рассказал мне о нём. Этот
человек -- толстовец. Он вырос в отсталом представлении, что нельзя убивать
(даже во имя Передового Учения!) и потому нельзя брать в руки оружия. В
1941-м его мобилизовали. Он кинул оружие и близ Кушки, куда был прислан,
перешёл афганскую границу. Никаких немцев тут не было и не ожидалось, и
спокойно бы он прослужил всю войну, ни разу не выстрелив по живому -- но
даже за спиной таскать это железо было противно его убеждениям. Он
рассчитывал, что афганцы уважат его право не убивать людей и пропустят в
веротерпимую Индию. Но афганское правительство оказалось шкурой, как и все
правительства. Оно опасалось гнева всесильного соседа и заковало беглеца в
колодки. И именно так, в сжимающих ноги колодках, без движения, продержало
его три года в тюрьме, ожидая, чья возьмет. Верх взяли Советы -- и афганцы
услужливо вернули им дезертира. Отсюда только и пошёл считаться его нынешний
срок.
И вот он стоит неподвижно под снегом, как часть этой природы. Разве
родило его на свет -- государство? Почему же государство присвоило себе
решать -- как этому человеку жить?
Иметь своим соотечественником Льва Толстового мы не возражаем. Это --
марка. (И почтовую можно выпустить.) И иностранцев можно свозить в Ясную
Поляну. И мы охотно обсосём, как он был против царизма и как он был предан
анафеме (у диктора даже дрогнет голос). Но, если кто-нибудь, землячки',
принял Толстого всерьёз, если вырос у нас живой толстовец -- эй, поберегись!
-- не попадайся под наши гусеницы!!
... Иногда на стройке побежишь попросить у заключённого десятника
складной метр -- замерить надо, сколько выложили. Метром этим он очень
дорожит, а тебя в лицо не знает -- тут много бригад, но почему-то сразу
безоружно протянет тебе свою драгоценность (в лагерном понимании это просто
глупость!). А когда ты ему этот метр еще и вернёшь -- он же тебя будет очень
благодарить. Как может быть такой чудак в лагере десятником? Акцент у него.
Ах, он, оказывается, поляк, зовут его Юрий Венгерский. Ты еще о нём
услышишь.
... Иногда идёшь в колонне, и надо бы чётки в рукавице перебирать или
думать над следующими строфами, -- но уж очень занятный окажется с тобой в
пятёрке сосед -- новое лицо, бригаду новую послали на ваш объект. Пожилой
интеллигентный симпатичный еврей с выражением умно-насмешливым. Его фамилия
Масамед, он кончил университет.. какой, какой? Бухарестский, по кафедре
биопсихологии. Такие есть у него между прочим специальности -- физиономист,
графолог. А сверх того он -- йог и готов хоть завтра начать с тобой курс
Хатха-йоги. (Да ведь беда: слишком малые сроки дают нам в этом университете!
Задыхаюсь! нет времени всё охватить!)
Потом я еще присмотрюсь к нему в зоне рабочей и жилой. Соотечественники
предлагали ему устроиться в контору, он не пошёл: ему важно показать, что и
еврей может отлично работать на общих. И в пятьдесят лет он бесстрашно бьёт
киркой. Но, правда, как истый йог, владеет своим телом: при десяти градусах
Цельсия он раздевается и просит товарищей облить его из брандсбойта. Он ест
не как все мы -- поскорее затолкнуть эту кашу в рот, а -- отвернувшись,
сосредоточенно, медленно, маленькими глоточками, специально крохотной
ложечкой.5
... Так бывает на переходе не раз, что сведёшь интересное новое
знакомство. Но вообще-то в колонне не всегда развернёшься: кричит конвой,
шипят соседи ("из-за вас -- и нас...!"), на работу мы идём вялые, а с работы
слишком торопимся, тут еще ветер откуда-нибудь в рыло. И вдруг... -- ну, уж
это случай совсем НЕ ТИПИЧНЫЙ, как говорят соцреалисты. Незаурядный какой-то
случай.
В крайнем ряду идёт маленький человечек с густой чёрной бородой (в
последний раз арестован с нею и на фотокарточке снят таким, потому и в
лагере она не сбрита). Шагает он бодро, с сознанием достоинства, и несёт под
мышкой перевязанный рулон ватмана. Это -- его рац-предложение или
изобретение, новинка какая-то, которой он гордится. Он начертил её на
производстве, носил кому-то показывать в лагерь, теперь опять несёт на
работу. И вдруг злой ветер вырывает рулон изпод его руки и катит от колонны
прочь. Естественным движением Арнольд Раппопорт (читатель его уже знает)
делает за рулоном первый шаг, второй, третий -- но рулон катится дальше,
между двумя конвоирами, уже за оцепление! -- тут бы Раппопорту и
остановиться, ведь "шаг вправо, шаг влево... без предупреждения!", но он,
вот он, ватман! -- Раппопорт скачет за ним, согнутый, с протянутыми вперед
руками -- злой рок уносит его техническую идею! -- Арнольд вытянул руки,
пальцы как грабли -- варвар! не тронь мои чертежи! Колонна увидела, замялась
и сама собою стала. Автоматы вскинуты, затворы щелкнули!.. Пока всё типично,
но вот тут начинается нетипичное: не нашлось дурака! никто не стреляет!
варвары поняли, что это -- не побег! Даже в замороченные их мозги вошёл
понятным этот образ: автор гонится за убегающим творением! Пробежав еще
шагов пятнадцать за черту конвоя, Раппопорт ловит рулон, распрямляется и
очень довольный возвращается в строй. Возвращается -- с того света...
Хотя Раппопорт отхватил гораздо больше средней лагерной нормы (после
детского срока и после десятки была ссылка, а теперь опять десятка), он жив,
подвижен, блещет глазами, а глаза его, хоть и всегда весёлые, но созданы для
страдания, очень выразительные глаза. Он гордится, что годы тюрьмы ничуть
его не состарили, не сломили. Впрочем, как инженер, он всё время работает
каким-нибудь производственным придурком, и ему можно бодриться. Он оживлённо
относится к своей работе, но еще сверх того вынашивает творения для души.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента