Страница:
И вот - вас ведут. При дневном аресте обязательно есть этот короткий неповторимый момент, когда вас - неявно, по трусливому уговору, или совершенно явно, с обнаженными пистолетами - ведут сквозь толпу между сотнями таких же невиновных и обреченных. И рот ваш не заткнут. И вам можно и непременно надо бы КРИЧАТЬ! Кричать, что вы арестованы! что переодетые злодеи ловят людей! что хватают по ложным доносам! что идет глухая расправа над миллионами! И слыша такие выкрики много раз на день и во всех частях города, может быть сограждане наши ощетинились бы? может аресты не стали бы так легки!? В 1927-ом году, когда покорность еще не настолько размягчила наши мозги, на Серпуховской площади днем два чекиста пытались арестовать женщину. Она схватила фонарный столб, стала кричать, не даваться. Собралась толпа. (Нужна была такая женщина, но нужна ж была и такая толпа! Прохожие не все потупили глаза, не все поспешили шмыгнуть мимо!) Расторопные эти ребята сразу смутились. Они не могут работать при свете общества. Они сели в автомобиль и бежали. (И тут бы женщине сразу на вокзал и уехать! А она пошла ночевать домой. И ночью отвезли ее на Лубянку.) Но с ваших пересохших губ не срывается ни единого звука, и минующая толпа беспечно принимает вас и ваших палачей за прогуливающихся приятелей. Сам я много раз имел возможность кричать. На одиннадцатый день после моего ареста три смершевца-дармоеда, обремененные четырьмя чемоданами трофеев больше, чем мною (на меня за долгую дорогу они уже положились), привезли меня на Белорусский вокзал Москвы. Назывались они спецконвой, на самом деле автоматы только мешали им тащить четыре тяжелейших чемодана - добро, награбленное в Германии ими самими и их начальниками из контр-разведки СМЕРШ 2-го Белорусского фронта, и теперь под предлогом конвоирования меня отвозимое семьям в Отечество. Пятый чемодан безо всякой охоты тащил я, в нем везлись мои дневники и творения - улики на меня. Они все трое не знали города, и я должен был выбирать кратчайшую дорогу к тюрьме, я сам должен был привести их на Лубянку, на которой они никогда не были (а я ее путал с министерством иностранных дел). После суток армейской контр-разведки; после трех суток в контр-разведке фронтовой, где однокамерники меня уже образовали (в следовательских обманах, угрозах, битье; в том, что однажды арестованного никогда не выпускают назад; в неотклонимости десятки) - я чудом вырвался вдруг и вот уже четыре дня еду как вольный, и среди вольных, хотя бока мои уже лежали на гнилой соломе у параши, хотя глаза мои уже видели избитых и бессонных, уши слышали истину, рот отведал баланды - почему ж я молчу? почему ж я не просвещаю обманутую толпу в мою последнюю гласную минуту? Я молчал в польском городе Бродницы - но, может быть, там не понимают по-русски? Я ни слова не крикнул на улицах Белостока - но, может быть, поляков это все не касается? Я ни звука не проронил на станции Волковыск - но она была малолюдна. Я как ни в чем не бывало шагал с этими разбойниками по минскому перрону - но вокзал еще разорен. А теперь я ввожу за собой смершевцев в белокупольный круглый верхний вестибюль метро Белорусского-Радиального, он залит электричеством, и снизу вверх навстречу нам двумя параллельными эскалаторами поднимаются густо-уставленные москвичи. Они, кажется, все смотрят на меня! они бесконечной лентой оттуда, из глубины незнания - тянутся, тянутся, под сияющий купол ко мне хоть за словечком истины - так что ж я молчу??!.. А у каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой. Одни еще надеются на благополучный исход и криком своим боятся его нарушить (ведь к нам не поступают вести из потустороннего мира, мы же не знаем, что с самого мига взятия наша судьба уже решена почти по худшему варианту, и ухудшить ее нельзя). Другие еще не дозрели до тех понятий, которые слагаются в крик к толпе. Ведь это только у революционера его лозунги на губах и сами рвуться наружу, а откуда они у смирного, ни в чем не замешанного обывателя? он просто НЕ ЗНАЕТ, ЧТО ему кричать. И наконец, еще есть разряд людей, у которых грудь слишком переполнена, глаза слишком много видели, чтобы можно было выплеснуть это озеро в нескольких бессвязных выкриках. А я - я молчу еще по одной причине: потому, что этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне все равно мало - мало ! Тут мой вопль услышат двести, дважды двести человек - а как же с двумястами миллионами?.. Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам... А пока, не раскрывшего рот, эскалатор неудержимо сволакивает меня в преисподнюю. И еще я в Охотном ряду смолчу. Не крикну около "Метрополя". Не взмахну руками на Голгофской Лубянской площади...
* * *
У меня был, наверно, самый легкий вид ареста, какой только можно себе представить. Он не вырвал меня из объятий близких, не оторвал от дорогой нам домашней жизни. Дряблым европейским февралем он выхватил меня из нашей узкой стрелки к Балтийскому морю, где окружили не то мы немцев, не то они нас - и лишил только привычного дивизиона да картины трех последних месяцев войны. Комбриг вызвал меня на КП, спросил зачем-то мой пистолет, я отдал, не подозревая никакого лукавства, - и вдруг из напряженной неподвижной в углу офицерской свиты выбежало двое контр-разведчиков, в несколько прыжков пересекло комнату и четырмя руками одновременно хватаясь за звездочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали: - Вы - арестованы!! И обожженный и проколотый от головы к пяткам, я не нашелся ничего умней, как: - Я? За что?!.. Хотя на этот вопрос не бывает ответа, но вот удивительно - я его получил! Это стоит упомянуть потому, что уж слишком непохоже на наш обычай. Едва смершевцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические письменные размышления, и, угнетаемые дрожанием стекол от немецких разрывов, подталкивали меня скорей к выходу, - раздалось вдруг твердое обращение ко мне - да! через этот глухой обруб между оставшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова "арестован", через эту чумную черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, - перешли немыслимые, сказочные слова комбрига! - Солженицын. Вернитесь. И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной. Его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво осветилось - стыдом ли за свое подневольное участие в грязном деле? порывом стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион, 12 тяжелых орудий, я вывел почти что целой свою развед-батарею - и вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью? - У вас... - веско спросил он, - есть друг на Первом Украинском фронте? - Нельзя!.. Вы не имеете права! - закричали на полковника капитан и майор контр-разведки. Испуганно сжалась свита штабных в углу, как бы боясь разделить неслыханную опрометчивость комбрига (а политотдельцы - и готовясь дать на комбрига материал). Но с меня уже было довольно: я сразу понял, что я арестован за переписку с моим школьным другом, и понял по каким линиям ждать мне опасности. И хоть на этом мог бы остановиться Захар Георгиевич Травкин! Но нет! Продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за стола (он никогда не вставал навстречу мне в той прежней жизни!), через чумную черту протяну мне руку (вольному, он никогда ее мне не протягивал!) и, в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с отепленностью всегда сурового лица сказал бесстрашно, раздельно: - Желаю вам - счастья - капитан! Я не только не был уже капитаном, но я был разоблаченный враг народа (ибо у нас всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачен). Так он желал счастья - врагу?.. Дрожали стекла. Немецкие разрывы терзали землю метрах в двухстах, напоминая, что этого не могло бы случиться там глубже на нашей земле, под колпаком устоявшегося бытия, а только под дыханием близкой и ко всем равной смерти.0 0 0 1361 0И вот удивительно: человеком все-таки МОЖНО быть! Травкин не пострадал. Недавно мы с ним радушно встретились и познакомились впервые. Он - генерал отставке и ревизор в союзе охотников.
Эта книга не будет воспоминаниями об собственной жизни. Поэтому я не буду рассказывать о забавнейших подробностях моего ни на что не похожего ареста. В ту ночь смершевцы совсем отчаялись разобраться в карте (они никогда в ней и не разбирались), и с любезностями вручили ее мне и просили говорить шоферу, как ехать в армейскую контр-разведку. Себя и их я сам привез в эту тюрьму и в благодарность был тут же посажен не просто в камеру, а в карцер. Но вот об этой кладовочке немецкого крестьянского дома, служившей временным карцером, нельзя упустить. Она имела длину человеческого роста, а ширину - троим лежать тесно, а четверым - впритиску. Я как раз был четвертым, втолкнут уже после полуночи, трое лежавших поморщились на меня со сна при свете керосиновой коптилки и подвинулись. Так на истолченной соломке пола стало нас восемь сапог к двери и четыре шинели. Они спали, я пылал. Чем самоуверенней я был капитаном полдня назад, тем больней было защемиться на дне этой каморки. Раз-другой ребята просыпались от затеклости бока, и мы разом переворачивались. К утру они отоспаслись, зевнули, крякнули, подобрали ноги, рассунулись в разные углы, и началось знакомство. - А ты за что? Но смутный ветерок настороженности уже опахнул меня под отравленной кровлею СМЕРШа, и я простосердечно удивился: - Понятия не имею. Рази ж говорят, гады? Однако сокамерники мои - танкисты в черных мягких шлемах, не скрывали. Это были три честных, три немудрящих солдатских сердца - род людей, к которым я привязался за годы войны, будучи сам и сложнее и хуже. Все трое они были офицерами. Погоны их тоже были сорваны с озлоблением, кое-где торчало и нитяное мясо. На замызганных гимнастерках светлые пятна были следы свинченных орденов, темные и красные рубцы на лицах и руках - память ранений и ожогов. Их дивизион на беду пришел ремонтироваться сюда, в ту же деревню, где стояла контрразведка СМЕРШ 48-й Армии. Отволгнув от боя, который был позавчера, они вчера выпили и на задворках деревни вломились в баню, куда, как они заметили, пошли мыться две забористые девки. От их плохопослушных пьяных ног девушки успели, полуодевшись, ускакать. Но оказалась одна из них не чья-нибудь, а - начальника контрразведки Армии. Да! Три недели уже война шла в Германии, и все мы хорошо знали: окажись девушки немки - их можно было изнасиловать, следом расстрелять, и это было бы почти боевое отличие; окажись они польки или наши угнанные русачки - их можно было бы во всяком случае гонять голыми по огороду и хлопать по ляжкам - забавная шутка, не больше. Но поскольку эта была "походно-полевая жена" начальника контрразведки - с трех боевых офицеров какой-то тыловой сержант сейчас же злобно сорвал погоны, утвержденные им приказом по фронту, снял ордена, выданные Президиумом Верховного Совета - и теперь этих вояк, прошедших всю войну и смявших, может быть, не одну линию вражеских траншей, ждал суд военного трибунала, который без их танка еще б и не добрался до этой деревни. Коптилку мы погасили, и так уж она сожгла все, чем нам тут дышать. В двери был прорезан волчок величиной с почтовую открытку, и оттуда падал непрямой свет коридора. Будто беспокоясь, что с наступлением дня нам вкарцере станет слишком просторно, к нам тут же подкинули пятого. Он вшагнул в новенькой красноармейской шинели, шапке тоже новой, и, когда стал против волчка, явил нам курносое свежее лицо с румянцем во щеку. - Откуда, брат? Кто такой? - С той стороны, - бойко ответил он. - Шпиен. - Шутишь? - обомлели мы. (Чтобы шпион и сам об этом говорил - так никогда не писали Шейнин и братья Тур!) - Какие могут быть шутки в военное время! - рассудительно вздохнул паренек. - А как из плена домой вернуться! - ну, научите. Он едва успел начать нам рассказ, как его сутки назад немцы перевели через фронт, чтоб он тут шпионил и рвал мосты, а он тотчас же пошел в ближайший батальон сдаваться, и бессонный измотанный комбат никак ему не верил, что он шпион, и посылал к сестре выпить таблеток, - вдруг новые впечатления ворвались к нам: - На оправку! Руки назад! - звал через распахнувшуюся дверь старшина-лоб, вполне бы годный перетягивать хобот 122-х миллиметровой пушки. По всему крестьянскому двору уже расставлено было оцепление автоматчиков, охранявшее указанную нам тропку в обход сарая. Я взрывался от негодования, что какой-то невежа-старшина смел командовать нам, офицерам, "руки назад", но танкисты взяли руки назад, и я пошел вослед. За сараем был маленьких квадратный загон с еще нестаявшим утоптанным снегом - и весь он был загажен кучками человеческого кала, так беспорядочно и густо по всей площади, что нелегка была задача - найти где бы поставить две ноги и присесть. Все же мы разобрались и в разных местах присели все пятеро. Два автоматчика угрюмо выставили против нас, низко присевших, автоматы, а старшина, не прошло минуты, резко понукал: - Ну, поторапливайся! У нас быстро оправляются! Невдалеке от меня сидел один из танкистов, ростовчанин, рослый хмурый старший лейтенант. Лицо его было зачернено налетом металлической пыли или дыма, но большой красный шрам через щеку хорошо на нем заметен. - Где это у вас? - тихо спросил он, не выказывая намерения торопиться в карцер, пропахший керосином. - В контрразведке СМЕРШ! - гордо и звончей, чем требовалось, отрубил старшина. (Контрразведчики очень любили это бесвкусно-сляпанное - из "смерть шпионам!" - слово. Они находили его пугающим.) - А у нас - медленно, - раздумчиво ответил старший лейтенант. Его шлем сбился назад, обнажая на голове еще не состриженные волосы. Его одубелая фронтовая задница была подставлена приятному холодному ветерку. Где это - у вас? - громче, чем нужно, гавкнул старшина. - В Красной Армии, - очень спокойно ответил старший лейтенант с корточек, меряя взглядом несостоявшегося хоботного.
Таковы были первые глотки моего тюремного дыхания.
_________
H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH
H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH
H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH
II.
ИСТОРИЯ НАШЕЙ КАНАЛИЗАЦИИ
Когда теперь бранят произвол культа, то упираются все снова и снова в настрявшие 37-й - 38-й годы. И так это начинает запоминаться, как будто ни ДО не сажали, ни ПОСЛЕ, а только в 37-м - 38-м. Не имея в руках никакой статистики, не боюсь, однако, ошибиться, сказав: поток 37-го - 38-го ни единственным не был, ни даже главным, а только может быть - одним из трех самых больших потоков, распиравших мрачные вонючие трубы нашей тюремной канализации. ДО него был поток 29-го - 30-го годов, с добрую Обь, протолкнувший в тундру и тайгу миллиончиков пятнадцать мужиков (а как бы не поболе). Но мужики - народ бессловесный, бесписьменный, ни жалоб не писали, ни мемуаров. С ними и следователи по ночам не корпели, на них и протоколов не тратили - довольно и сельсоветского постановления. Пролился этот поток, всосался в вечную мерзлоту, даже самые горячие умы о нем почти не вспоминают. Как если бы русскую совесть он даже и не поранил. Между тем не было у Сталина (и у нас с вами) преступления тяжелей. И ПОСЛЕ был поток 44-го - 46-го годов, с добрый Енисей: гнали по сточным трубам целые нации и еще миллионы и миллионы - побывавших (из-за нас же!) в плену, увезенных в Германию и вернувшихся потом. ( Это Сталин прижигал раны, чтоб они поскорей заструпились и не стало бы надо всему народному телу отдохнуть, раздышаться, подправиться.) Но и в этом потоке народ был больше простой и мемуаров не написал. А поток 37-го года прихватил и понес на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием, да вокруг них много пораненных осталось в городах, и сколькие с пером! - и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя! А скажи крымскому татарину, калмыку или чечену - "тридцать седьмой" - он только плечами пожмет. А Ленинграду что тридцать седьмой, когда прежде был тридцать пятый? А повторникам или прибалтам не тяжче был 48-й - 49-й? И если попрекнут меня ревнители стиля и географии, что еще упустил я в России реки, так и потоки еще не названы, дайте страниц! Из потоков и остальные сольются. Известно, что всякий орган без управления отмирает. Итак, если мы знаем, что Органы (этим гадким словом они назвали себя сами), воспетые и приподнятые надо всем живущим, не отмирали ни единым щупальцем, но напротив наращивали их и крепли мускулатурой,- легко догадаться,что они упражнялись ПОСТОЯННО. По трубам была пульсация - напор то выше проектного, то ниже, но никогда не оставались пустыми тюремные каналы. Кровь, пот и моча - в которые были выжаты мы - хлестали по ним постоянно. История этой канализации есть история непрерывного заглота и течения, только половодья сменялись меженями и опять половодьями, потоки сливались то большие, то меньшие, еще со всех сторон текли ручейки, ручеечки, стоки по желобкам и просто отдельные захваченные капельки. Приводимый дальше повременной перечень, где равно упоминаются и потоки, состоявшие из миллионов арестованых и ручейки из простых неприметных десятков - очень еще не полон, убог, ограничен моей способностью проникнуть в прошлое.Тут потребуется много дополнений от людей знающих и оставшихся в живых.
* * *
В этом перечне труднее всего НАЧАТЬ. И потому, что чем глубже в десятилетия, тем меньше осталось свидетелей, молва погасла и затемнилась, а летописей нет или под замком. И потому что не совсем справедливо рассматривать здесь в едином ряду и годы особого ожесточения (гражданская война) и первые мирные годы, когда ожидалось бы милосердие. Но еще и до всякой гражданской войны увиделось, что Россия в таком составе населения, как она есть, ни в какой социализм, конечно, не годится, что она вся загажена. Один из первых ударов диктатуры пришелся по кадетам (при царе - крайняя зараза революции, при власти пролетариата - крайняя зараза реакции). В конце ноября 17 года, в первый несостоявшийся срок созыва Учредительного Собрания, партия кадетов была объявлена вне закона, и начались аресты их. Около того же времени проведены посадки "Союза Учредительного Собрания", системы "солдатских университетов". По смыслу и духу революции легко догадаться, что в эти месяцы наполнялись Кресты, Бутырки и многие родственные им провинциальные тюрьмы - крупными богачами; видными общественными деятелями, генералами и офицерами; да чиновниками министерств и всего государственного аппарата, не выполняющими распоряжения новой власти. Одна из первых операций ЧК - арест стачечного комитета Всероссийского союза служащих. Один из первых циркуляров НКВД, декабрь 1917 года: "ввиду саботажа чиновников... проявить максимум самодеятельности на местах, НЕ ОТКАЗЫВАЯСЬ от конфискации, принуждения и арестов". "Вестник НКВД", 1917,No 1, стр.4.
И хотя В.И.Ленин в конце 1917 года для установления "строго революционного порядка" требовал "беспощадно подавлять попытки анархии со стороны пьяниц, хулиганов, контр-революционеров и других лиц", Ленин, собр.соч.,5 изд., т.35, стр.68.
т.е. главную опасность Октябрьской революции он ожидал от пьяниц, а контр-революционеры толпились где-то там в третьем ряду, - однако он же ставил задачу и шире. В статье "Как организовать соревнование" (7 и 10 января 1918 г.) В.И.Ленин провозгласил общую единую цель "очистки земли российской от всяких вредных насекомых". там же, стр.204.
И под насекомыми он понимал не только всех классово-чуждых, но также и "рабочих, отлынивающих от работы", например наборщиков питерских партийных типографий. (Вот что делает даль времени. Нам сейчас и понять трудно, как это рабочие, едва став диктаторами, тут же склонились отлынивать от работы на себя самих). А еще: "...в каком квартале большого города, на какой фабрике, в какой деревне... нет ... саботажников, называющих себя интеллигентами?" там же стр.204.
Правда, формы очистки от насекомых Ленин в этой статье предвидел разнообразные: где посадят, где поставят чистить сортиры, где "по отбытии карцера, выдадут желтые билеты", где расстреляют тунеядца; тут на выбортюрьма "или наказание на принудительных работах тягчайшего вида". там же, стр.203.
Хотя усматривая и подсказывая основные направления кары, Владимир Ильич предлагал нахождение лучших мер очистки сделать объектом соревнования "коммун и общин". Кто попадал под это широкое определение насекомых, нам сейчас не исследовать в полноте: слишком неединообразно было российское население, и встречались среди него обособленные, совсем не нужные, а теперь и забытые малые группы. Насекомыми были, конечно, земцы. Насекомыми были кооператоры. Все домовладельцы. Немало насекомых было среди гимназических преподавателей. Сплошь насекомые обседали церковные приходские советы, насекомые пели в церковных хорах. Насекомые были все священники, а тем более - все монахи и монахини. Но и те толстовцы, которые, поступая на советскую службу или , скажем, на железную дорогу, не давали обязательной письменной присяги защищать советскую власть с оружием в руках - также выявляли себя как насекомые (и мы еще увидим случаи суда над ними). К слову пришлись железные дороги - так вот очень много насекомых скрывалось под железнодорожной формой, и их необходимо было выдергивать, а кого и шлепать. А телеграфисты, те почему-то в массе своей заядлые насекомые, несочувственные к Советам. Не скажешь доброго и о ВИКЖЕЛе, и о других профсоюзах, часто переполненных насекомыми, враждебными рабочему классу. Даже те группы, что мы перечислили, вырастают уже в огромное число- на несколько лет очистительной работы. А сколько всяких окаянных интеллигентов, неприкаянных студентов, разных чудаков, правдоискателей и юродивых, от которых еще Петр I тщился очистить Русь и которые всегда мешают стройному строгому Режиму?
* * *
У меня был, наверно, самый легкий вид ареста, какой только можно себе представить. Он не вырвал меня из объятий близких, не оторвал от дорогой нам домашней жизни. Дряблым европейским февралем он выхватил меня из нашей узкой стрелки к Балтийскому морю, где окружили не то мы немцев, не то они нас - и лишил только привычного дивизиона да картины трех последних месяцев войны. Комбриг вызвал меня на КП, спросил зачем-то мой пистолет, я отдал, не подозревая никакого лукавства, - и вдруг из напряженной неподвижной в углу офицерской свиты выбежало двое контр-разведчиков, в несколько прыжков пересекло комнату и четырмя руками одновременно хватаясь за звездочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали: - Вы - арестованы!! И обожженный и проколотый от головы к пяткам, я не нашелся ничего умней, как: - Я? За что?!.. Хотя на этот вопрос не бывает ответа, но вот удивительно - я его получил! Это стоит упомянуть потому, что уж слишком непохоже на наш обычай. Едва смершевцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические письменные размышления, и, угнетаемые дрожанием стекол от немецких разрывов, подталкивали меня скорей к выходу, - раздалось вдруг твердое обращение ко мне - да! через этот глухой обруб между оставшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова "арестован", через эту чумную черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, - перешли немыслимые, сказочные слова комбрига! - Солженицын. Вернитесь. И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной. Его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво осветилось - стыдом ли за свое подневольное участие в грязном деле? порывом стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион, 12 тяжелых орудий, я вывел почти что целой свою развед-батарею - и вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью? - У вас... - веско спросил он, - есть друг на Первом Украинском фронте? - Нельзя!.. Вы не имеете права! - закричали на полковника капитан и майор контр-разведки. Испуганно сжалась свита штабных в углу, как бы боясь разделить неслыханную опрометчивость комбрига (а политотдельцы - и готовясь дать на комбрига материал). Но с меня уже было довольно: я сразу понял, что я арестован за переписку с моим школьным другом, и понял по каким линиям ждать мне опасности. И хоть на этом мог бы остановиться Захар Георгиевич Травкин! Но нет! Продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за стола (он никогда не вставал навстречу мне в той прежней жизни!), через чумную черту протяну мне руку (вольному, он никогда ее мне не протягивал!) и, в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с отепленностью всегда сурового лица сказал бесстрашно, раздельно: - Желаю вам - счастья - капитан! Я не только не был уже капитаном, но я был разоблаченный враг народа (ибо у нас всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачен). Так он желал счастья - врагу?.. Дрожали стекла. Немецкие разрывы терзали землю метрах в двухстах, напоминая, что этого не могло бы случиться там глубже на нашей земле, под колпаком устоявшегося бытия, а только под дыханием близкой и ко всем равной смерти.0 0 0 1361 0И вот удивительно: человеком все-таки МОЖНО быть! Травкин не пострадал. Недавно мы с ним радушно встретились и познакомились впервые. Он - генерал отставке и ревизор в союзе охотников.
Эта книга не будет воспоминаниями об собственной жизни. Поэтому я не буду рассказывать о забавнейших подробностях моего ни на что не похожего ареста. В ту ночь смершевцы совсем отчаялись разобраться в карте (они никогда в ней и не разбирались), и с любезностями вручили ее мне и просили говорить шоферу, как ехать в армейскую контр-разведку. Себя и их я сам привез в эту тюрьму и в благодарность был тут же посажен не просто в камеру, а в карцер. Но вот об этой кладовочке немецкого крестьянского дома, служившей временным карцером, нельзя упустить. Она имела длину человеческого роста, а ширину - троим лежать тесно, а четверым - впритиску. Я как раз был четвертым, втолкнут уже после полуночи, трое лежавших поморщились на меня со сна при свете керосиновой коптилки и подвинулись. Так на истолченной соломке пола стало нас восемь сапог к двери и четыре шинели. Они спали, я пылал. Чем самоуверенней я был капитаном полдня назад, тем больней было защемиться на дне этой каморки. Раз-другой ребята просыпались от затеклости бока, и мы разом переворачивались. К утру они отоспаслись, зевнули, крякнули, подобрали ноги, рассунулись в разные углы, и началось знакомство. - А ты за что? Но смутный ветерок настороженности уже опахнул меня под отравленной кровлею СМЕРШа, и я простосердечно удивился: - Понятия не имею. Рази ж говорят, гады? Однако сокамерники мои - танкисты в черных мягких шлемах, не скрывали. Это были три честных, три немудрящих солдатских сердца - род людей, к которым я привязался за годы войны, будучи сам и сложнее и хуже. Все трое они были офицерами. Погоны их тоже были сорваны с озлоблением, кое-где торчало и нитяное мясо. На замызганных гимнастерках светлые пятна были следы свинченных орденов, темные и красные рубцы на лицах и руках - память ранений и ожогов. Их дивизион на беду пришел ремонтироваться сюда, в ту же деревню, где стояла контрразведка СМЕРШ 48-й Армии. Отволгнув от боя, который был позавчера, они вчера выпили и на задворках деревни вломились в баню, куда, как они заметили, пошли мыться две забористые девки. От их плохопослушных пьяных ног девушки успели, полуодевшись, ускакать. Но оказалась одна из них не чья-нибудь, а - начальника контрразведки Армии. Да! Три недели уже война шла в Германии, и все мы хорошо знали: окажись девушки немки - их можно было изнасиловать, следом расстрелять, и это было бы почти боевое отличие; окажись они польки или наши угнанные русачки - их можно было бы во всяком случае гонять голыми по огороду и хлопать по ляжкам - забавная шутка, не больше. Но поскольку эта была "походно-полевая жена" начальника контрразведки - с трех боевых офицеров какой-то тыловой сержант сейчас же злобно сорвал погоны, утвержденные им приказом по фронту, снял ордена, выданные Президиумом Верховного Совета - и теперь этих вояк, прошедших всю войну и смявших, может быть, не одну линию вражеских траншей, ждал суд военного трибунала, который без их танка еще б и не добрался до этой деревни. Коптилку мы погасили, и так уж она сожгла все, чем нам тут дышать. В двери был прорезан волчок величиной с почтовую открытку, и оттуда падал непрямой свет коридора. Будто беспокоясь, что с наступлением дня нам вкарцере станет слишком просторно, к нам тут же подкинули пятого. Он вшагнул в новенькой красноармейской шинели, шапке тоже новой, и, когда стал против волчка, явил нам курносое свежее лицо с румянцем во щеку. - Откуда, брат? Кто такой? - С той стороны, - бойко ответил он. - Шпиен. - Шутишь? - обомлели мы. (Чтобы шпион и сам об этом говорил - так никогда не писали Шейнин и братья Тур!) - Какие могут быть шутки в военное время! - рассудительно вздохнул паренек. - А как из плена домой вернуться! - ну, научите. Он едва успел начать нам рассказ, как его сутки назад немцы перевели через фронт, чтоб он тут шпионил и рвал мосты, а он тотчас же пошел в ближайший батальон сдаваться, и бессонный измотанный комбат никак ему не верил, что он шпион, и посылал к сестре выпить таблеток, - вдруг новые впечатления ворвались к нам: - На оправку! Руки назад! - звал через распахнувшуюся дверь старшина-лоб, вполне бы годный перетягивать хобот 122-х миллиметровой пушки. По всему крестьянскому двору уже расставлено было оцепление автоматчиков, охранявшее указанную нам тропку в обход сарая. Я взрывался от негодования, что какой-то невежа-старшина смел командовать нам, офицерам, "руки назад", но танкисты взяли руки назад, и я пошел вослед. За сараем был маленьких квадратный загон с еще нестаявшим утоптанным снегом - и весь он был загажен кучками человеческого кала, так беспорядочно и густо по всей площади, что нелегка была задача - найти где бы поставить две ноги и присесть. Все же мы разобрались и в разных местах присели все пятеро. Два автоматчика угрюмо выставили против нас, низко присевших, автоматы, а старшина, не прошло минуты, резко понукал: - Ну, поторапливайся! У нас быстро оправляются! Невдалеке от меня сидел один из танкистов, ростовчанин, рослый хмурый старший лейтенант. Лицо его было зачернено налетом металлической пыли или дыма, но большой красный шрам через щеку хорошо на нем заметен. - Где это у вас? - тихо спросил он, не выказывая намерения торопиться в карцер, пропахший керосином. - В контрразведке СМЕРШ! - гордо и звончей, чем требовалось, отрубил старшина. (Контрразведчики очень любили это бесвкусно-сляпанное - из "смерть шпионам!" - слово. Они находили его пугающим.) - А у нас - медленно, - раздумчиво ответил старший лейтенант. Его шлем сбился назад, обнажая на голове еще не состриженные волосы. Его одубелая фронтовая задница была подставлена приятному холодному ветерку. Где это - у вас? - громче, чем нужно, гавкнул старшина. - В Красной Армии, - очень спокойно ответил старший лейтенант с корточек, меряя взглядом несостоявшегося хоботного.
Таковы были первые глотки моего тюремного дыхания.
_________
H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH
H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH
H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH H%3d %4d %4d %2d %5d %5d %5d %3d %1d %5dH
II.
ИСТОРИЯ НАШЕЙ КАНАЛИЗАЦИИ
Когда теперь бранят произвол культа, то упираются все снова и снова в настрявшие 37-й - 38-й годы. И так это начинает запоминаться, как будто ни ДО не сажали, ни ПОСЛЕ, а только в 37-м - 38-м. Не имея в руках никакой статистики, не боюсь, однако, ошибиться, сказав: поток 37-го - 38-го ни единственным не был, ни даже главным, а только может быть - одним из трех самых больших потоков, распиравших мрачные вонючие трубы нашей тюремной канализации. ДО него был поток 29-го - 30-го годов, с добрую Обь, протолкнувший в тундру и тайгу миллиончиков пятнадцать мужиков (а как бы не поболе). Но мужики - народ бессловесный, бесписьменный, ни жалоб не писали, ни мемуаров. С ними и следователи по ночам не корпели, на них и протоколов не тратили - довольно и сельсоветского постановления. Пролился этот поток, всосался в вечную мерзлоту, даже самые горячие умы о нем почти не вспоминают. Как если бы русскую совесть он даже и не поранил. Между тем не было у Сталина (и у нас с вами) преступления тяжелей. И ПОСЛЕ был поток 44-го - 46-го годов, с добрый Енисей: гнали по сточным трубам целые нации и еще миллионы и миллионы - побывавших (из-за нас же!) в плену, увезенных в Германию и вернувшихся потом. ( Это Сталин прижигал раны, чтоб они поскорей заструпились и не стало бы надо всему народному телу отдохнуть, раздышаться, подправиться.) Но и в этом потоке народ был больше простой и мемуаров не написал. А поток 37-го года прихватил и понес на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием, да вокруг них много пораненных осталось в городах, и сколькие с пером! - и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя! А скажи крымскому татарину, калмыку или чечену - "тридцать седьмой" - он только плечами пожмет. А Ленинграду что тридцать седьмой, когда прежде был тридцать пятый? А повторникам или прибалтам не тяжче был 48-й - 49-й? И если попрекнут меня ревнители стиля и географии, что еще упустил я в России реки, так и потоки еще не названы, дайте страниц! Из потоков и остальные сольются. Известно, что всякий орган без управления отмирает. Итак, если мы знаем, что Органы (этим гадким словом они назвали себя сами), воспетые и приподнятые надо всем живущим, не отмирали ни единым щупальцем, но напротив наращивали их и крепли мускулатурой,- легко догадаться,что они упражнялись ПОСТОЯННО. По трубам была пульсация - напор то выше проектного, то ниже, но никогда не оставались пустыми тюремные каналы. Кровь, пот и моча - в которые были выжаты мы - хлестали по ним постоянно. История этой канализации есть история непрерывного заглота и течения, только половодья сменялись меженями и опять половодьями, потоки сливались то большие, то меньшие, еще со всех сторон текли ручейки, ручеечки, стоки по желобкам и просто отдельные захваченные капельки. Приводимый дальше повременной перечень, где равно упоминаются и потоки, состоявшие из миллионов арестованых и ручейки из простых неприметных десятков - очень еще не полон, убог, ограничен моей способностью проникнуть в прошлое.Тут потребуется много дополнений от людей знающих и оставшихся в живых.
* * *
В этом перечне труднее всего НАЧАТЬ. И потому, что чем глубже в десятилетия, тем меньше осталось свидетелей, молва погасла и затемнилась, а летописей нет или под замком. И потому что не совсем справедливо рассматривать здесь в едином ряду и годы особого ожесточения (гражданская война) и первые мирные годы, когда ожидалось бы милосердие. Но еще и до всякой гражданской войны увиделось, что Россия в таком составе населения, как она есть, ни в какой социализм, конечно, не годится, что она вся загажена. Один из первых ударов диктатуры пришелся по кадетам (при царе - крайняя зараза революции, при власти пролетариата - крайняя зараза реакции). В конце ноября 17 года, в первый несостоявшийся срок созыва Учредительного Собрания, партия кадетов была объявлена вне закона, и начались аресты их. Около того же времени проведены посадки "Союза Учредительного Собрания", системы "солдатских университетов". По смыслу и духу революции легко догадаться, что в эти месяцы наполнялись Кресты, Бутырки и многие родственные им провинциальные тюрьмы - крупными богачами; видными общественными деятелями, генералами и офицерами; да чиновниками министерств и всего государственного аппарата, не выполняющими распоряжения новой власти. Одна из первых операций ЧК - арест стачечного комитета Всероссийского союза служащих. Один из первых циркуляров НКВД, декабрь 1917 года: "ввиду саботажа чиновников... проявить максимум самодеятельности на местах, НЕ ОТКАЗЫВАЯСЬ от конфискации, принуждения и арестов". "Вестник НКВД", 1917,No 1, стр.4.
И хотя В.И.Ленин в конце 1917 года для установления "строго революционного порядка" требовал "беспощадно подавлять попытки анархии со стороны пьяниц, хулиганов, контр-революционеров и других лиц", Ленин, собр.соч.,5 изд., т.35, стр.68.
т.е. главную опасность Октябрьской революции он ожидал от пьяниц, а контр-революционеры толпились где-то там в третьем ряду, - однако он же ставил задачу и шире. В статье "Как организовать соревнование" (7 и 10 января 1918 г.) В.И.Ленин провозгласил общую единую цель "очистки земли российской от всяких вредных насекомых". там же, стр.204.
И под насекомыми он понимал не только всех классово-чуждых, но также и "рабочих, отлынивающих от работы", например наборщиков питерских партийных типографий. (Вот что делает даль времени. Нам сейчас и понять трудно, как это рабочие, едва став диктаторами, тут же склонились отлынивать от работы на себя самих). А еще: "...в каком квартале большого города, на какой фабрике, в какой деревне... нет ... саботажников, называющих себя интеллигентами?" там же стр.204.
Правда, формы очистки от насекомых Ленин в этой статье предвидел разнообразные: где посадят, где поставят чистить сортиры, где "по отбытии карцера, выдадут желтые билеты", где расстреляют тунеядца; тут на выбортюрьма "или наказание на принудительных работах тягчайшего вида". там же, стр.203.
Хотя усматривая и подсказывая основные направления кары, Владимир Ильич предлагал нахождение лучших мер очистки сделать объектом соревнования "коммун и общин". Кто попадал под это широкое определение насекомых, нам сейчас не исследовать в полноте: слишком неединообразно было российское население, и встречались среди него обособленные, совсем не нужные, а теперь и забытые малые группы. Насекомыми были, конечно, земцы. Насекомыми были кооператоры. Все домовладельцы. Немало насекомых было среди гимназических преподавателей. Сплошь насекомые обседали церковные приходские советы, насекомые пели в церковных хорах. Насекомые были все священники, а тем более - все монахи и монахини. Но и те толстовцы, которые, поступая на советскую службу или , скажем, на железную дорогу, не давали обязательной письменной присяги защищать советскую власть с оружием в руках - также выявляли себя как насекомые (и мы еще увидим случаи суда над ними). К слову пришлись железные дороги - так вот очень много насекомых скрывалось под железнодорожной формой, и их необходимо было выдергивать, а кого и шлепать. А телеграфисты, те почему-то в массе своей заядлые насекомые, несочувственные к Советам. Не скажешь доброго и о ВИКЖЕЛе, и о других профсоюзах, часто переполненных насекомыми, враждебными рабочему классу. Даже те группы, что мы перечислили, вырастают уже в огромное число- на несколько лет очистительной работы. А сколько всяких окаянных интеллигентов, неприкаянных студентов, разных чудаков, правдоискателей и юродивых, от которых еще Петр I тщился очистить Русь и которые всегда мешают стройному строгому Режиму?