Совсем наоборот: довольно было этой тихой ночи, чтобы весь корпус пришёл бы сюда и развернулся рядом с ними.
   Уходить – значит, впустую была вся его стрельба, все снаряды полетели впустую, и раненые зря.
   А ночь казалась такая тихая, такая безопасная.
   Через полчаса или больше Смысловский возвратился к штабу резерва – и нашёл Нечволодова всё на том же погребе. Он прислонился рядом, к своду:
   – Александр Дмитрич! А батальоны?
   – Не знаю. Не могу, – выдавил Нечволодов.
   Это потом всё бывает легко рассудить: конечно, надо было уходить – и быстрей! конечно, надо было остаться – и твёрже! Может быть, именно в эти минуты их отрезают. Может быть, именно в эти минуты на последней версте к ним подходит помощь. Но сейчас, покинутый всеми, кто только сверху, ничего не зная ни об армии, ни о корпусе, ни о соседях, ни о противнике, в тишине, в темноте, в глуби чужой земли, – принимай решение и только безошибочное!
   Не мешая принять, не смея влиять, Смысловский молча стоял, плечом подпирая свод погреба, поглаживая бороду.
   Вдруг – изменилось всё! Ожила безлюдная тьма! – хотя и без звука: млечный, белесый, толстый, бесконечно длинный, откуда-то с высоты возник немецкий прожекторный луч!
   И враждебной, смертоносной тупой рукой стал медленно ощупывать местность нечволодовского резерва.
   Сразу всё изменилось в мире, как если бы в двенадцать тяжёлых орудий дали огневой налёт!
   Нечволодов упруго вскочил на ноги и взбежал на верхнюю точку погреба. И Смысловский в несколько прыжков нагнал его там.
   Луч – искал. Он медленно-медленно шёл, нехотя покидая освещённую, вырванную полосу. Он начал слева, от озера, и сюда ещё было ему не близко.
   Нечволодов подозвал и крикнул распоряжение, передать в батальоны: под лучом ни в коем случае не двигаться, укрыться.
   Побежали телефонировать.
   Один этот луч – а всё менял. Ясно: только ночь держала немцев. К исходу её или утром они пойдут вперёд.
   И если ждать до утра – то стоять здесь и завтрашний весь день.
   А если не ждать, то уходить сейчас.
   И – засветился второй луч! – в отстоянии от первого и под углом к нему, но не вперекрест, а враспах: второй луч пошёл по правому флангу Нечволодова, по белозерскому батальону.
   За молчаливыми этими дубинами света – сколько силы надо было предполагать?
   Но и немцы, значит, думали, что нас тут – силища.
   Снова подозвал Нечволодов и передал, вытягивая длинную руку:
   – Подполковнику Косачевскому: как только луч от них уйдёт – снять батальон с боевого порядка и выводить сюда на дорогу.
   Этих – он во всяком случае не мог держать далее.
   – Полезли на станцию! – предложил Смысловский.
   Обидно было время упустить, не посмотреть тоже. Они сбежали с погреба, подбежали к развалинам станции и, с фонариком, пошли по груде кирпичей к той наклонной балке, по которой можно было выйти на стену.
   Но сзади – шум копыт задержал их. Нечволодов узнал голос Рошко.
   Вернулись.
   Хотя и запыхавшись, однако всё тем же здоровым голосом парубка, выражавшим молодую силу тела и розовость щёк, Рошко доложил:
   – В Бишофсбурге ни одного высшего командира. Головного эшелона артиллерийского парка не нашёл. Все части перемешаны, в домах – раненые. Никто не знает, куда идти. У одних есть приказание отступать, у других нет. Шлиссельбургский полк нашёлся! – они только что пришли в Бишофсбург с востока. У них есть приказ Комарова отступать ещё дальше, чем мы утром были. А ещё втягивается в город кавалерийская дивизия Толпыго, и приказ ей – идти на запад. А с запада отступает рихтеровская дивизия, обозы. Перемешались, на улицах не протолпиться. Там и к утру не разобраться. Всё.
   Прожекторы медленно брали и глубину. Потом перемещались вбок.
   Они сходились.
   Было четверть двенадцатого ночи. В календарный день 13-го августа резерв Нечволодова задержал противника южнее Гросс-Бессау. Приказа на 14-е августа – не было, самому Нечволодову предстояло его составить.
   И, стоя на груде битых кирпичей в развалинах станции, косясь на подходящий прожекторный луч, Нечволодов вымолвил тихо и даже лениво:
   – Мы уходим, Алексей Константинович. Снимайте последние орудия. Обоими дивизионами двигайтесь на северную окраину Бишофсбурга. Там на всякий случай приглядите позиции и ждите меня.
   – Есть, – ответил Смысловский. – Feci quod potui, faciant meliora potentes. (сделал, что мог, кто может – пусть сделает лучше. – лат). Ушёл.
   – Рошко! Ладожским батальонам передай: без звука покинуть линии обороны, смотать связь – и сюда.
   На станции всё замерло: пришло сюда мёртво-бледное пятно, свет неживой. Стояли, сидели за домами, за деревьями. Лошади в укрытиях заволновались, ржали, рвали поводья. Приказано было держать их крепко.
   Унизительно-беспомощно было замереть в неподвижном свете: луч не сдвинется – и ночь так просидеть.
   Но ещё хуже было переползание прожектора – угроза.
   Луч ушёл.
   Сворачивались. Нечволодов спустился в погреб. Записал своё последнее приказание. Перед тем как свечу гасить, ещё, ещё смотрел на карту.
   6-й корпус откатывался, как свободный биллиардный шар, – ни к кому не припутанный, гладкий, круглый, беспечный.
   Открывал самсоновскую армию беспрепятственному удару справа.
 
*****

БЫЛ РОГ,

ДА СБИЛ БОГ.
 
*****

22

   Да, да, да, да! это – порок, эта жила азарта, этот напор, когда увлечённый одной линией, вдруг слепнешь и глохнешь к окружающему и простейшей детской опасности не видишь рядом! Как с Юлей Мартовым когда-то (да когда! – едва отмучивши трёхлетнюю ссылку, едва соберясь за границу!) с корзинкой нелегальщины, с химическим письмом о плане “Искры” – перемудрили, переконспирировали: полагается в пути менять поезда, не подумали, что тот пойдёт через Царское, – и в нём заподозрены, взяты жандармами, и только по спасительной российской неповоротливости полиция дала им время сбыть корзину, а письмо прочла по наружному тексту, не удосужилась подержать над огнём – и тем была спасена “Искра”!
   Или как потом: в напряжённой годовой внутрипартийной войне большинства из двадцати одного против меньшинства из двадцати двух – пропустили, почти не заметили всю японскую войну.
   Так – и эту (и не думал о ней, и не писал, и на убийство Жореса не откликнулся). Да потому что: расползлась всеобщая зараза объединительства , за последние годы охватила всю русскую социал-демократию, – огульное объединительство, самое опасное и вредное для пролетариата! примиренчество и объединенчество – идиотизм, гибель партии! И перехватили инициативу вожди слюнтявого Интернационала – онинас будут мирить! онинас будут объединять! зовут на пошлейшее объединительное совещание в Брюссель, – как вырваться?? как избежать?? Всё вниманье, всё напряженье ушло туда – и почти не слышал выстрела в эрцгерцога!… А тут подкатывал в августе конгресс Интернационала в Вене – и никогда ещё так не схватывало напряженье борьбы против меньшевиков! и архи-архи-важно было в эти немногие недели успеть сколотить делегацию изнутри России, как бы от большой действующей реальной партии, – собственно, вот тут, в деревушке Поронино и оформить такую партию! – и мощно явиться на конгресс! А пока изобретал, пока стягивал делегатов (прямым ходом через границу) – объявила войну Австрия Сербии, – как не заметил. И даже Германия объявила России! – как нипочём… Да, да, вот так затягивает, когда хорошо разгонишься в борьбе, трудно остановиться. Пустили известие, будто немецкие с-д проголосовали за военные кредиты, – так они себя погубили? так Интернационал лопнул? – нет, как машинально разогнанный продолжал собирать свой съезд.
   Вообще – конечно, должна была разразиться империалистическая война! – теоретически предсказана, неуклонно предвидена. Но – не именно конкретно же сейчас, в этом году. И – пропустил. И – вляпался…
   Да, да, да, было десять дней – сообразить своё двусмысленное положение возле самой русской границы и повернуть делегатов обратно, и убираться поскорей из этого чёртова Поронина, уже теперь никому не нужного, и изо всей этой захлопнутой Австро-Венгрии: в воюющей стране какая работа? Сразу нужно было мотнуться в благословенную Швейцарию – нейтральную, надёжную, беспрепятственную страну, умная полиция, ответственный порядок! – так нет, даже не пошевельнулся, в угаре съездовской подготовки, – а тут грянула и австро-русская война – и сразу интернировали всех приехавших делегатов: русские, призывного возраста, как попали, зачем тут?…
   Ах, какой просчёт!… Ах, какие нервные три недели с тех пор!…
   Сейчас-то – уже позади. По перрону Нового Тарга – до паровоза и назад. До паровоза – и назад. С Ганецким.
   Гладко-выбритое, приятное, даже нежное лицо Ганецкого – сейчас такое спокойное, а как исступлённо кричал на новотаргских чиновников! – не бросил в беде. (Ну да он в Новом Тарге – свой, папа тут богач).
   Новый Тарг – не Поронино, здесь уже не так опасно, но могут ещё какие-нибудь поронинские фанатики появиться, ещё всё может случиться. Хотя тут, на станции, надёжно расхаживает жандарм, никто не кинется.
   Диалектика: жандарм – вообще плохо, а в данный момент – хорошо.
   Большое красное колесо у паровоза, почти в рост.
   Как бы ты ни был насторожен, предусмотрителен, недоверчив – убаюкивает проклятая безмятежность быта, мещанская в сути своей, семь лет подряд. И в тени чего-то большого, не рассмотрев, ты, как к стенке, прислоняешься к массивной чугунной опоре – а она вдруг сдвигается, а она оказывается большим красным колесом паровоза, его проворачивает открытый длинный шток, – и уже тебе закручивает спину – туда! под колесо!! И, барахтаясь головой у рельсов, ты поздно успеваешь сообразить, как по-новому подкралась глупая опасность.
   Самому-то Ленину от властей не грозило: законный паспорт, законное положение политического эмигранта, врага царизма, и возраст 44 года, интернированию не подлежит, – перед австрийской полицией он непорочен. Но – провалить такое мероприятие? Но – дать схватить свои скудные кадры? Кольцо глупости! Стена глупости! Глупейший, простейший, слепейший просчёт! – как с Царским Селом тогда. (Да как и в 95-м году – газету готовили, ни одного номера не выпустили, сразу и провалились…) Да, да, да, да! – сесть в тюрьму революционер всегда должен быть готов (впрочем, умнее избежать) – но не так же глупо! но не так же позорно! но не так же не вовремя дать себе спутать руки!! Только-только собрал начатки партии – и дал её посадить? И даже хуже: делегатов арестовали, а организатор на воле? Как же это будет истолковано??
   И слали с Ганецким телеграммы – в политический отдел краковской полиции, социалистическим друзьям в Вене, – телеграммы, потому что так просто не вырвешься из Поронина и сам, на каждый билет от дня войны нужно разрешение тупого старосты, а он не даёт, и даже дружественный полицейский вахмистр не может его склонить легко. А и добравшись до Нового Тарга – нужно новое разрешение, нужно новое доверие, а его не шлют, – и одиннадцать дней ты бегаешь по плитчатому полу комнатёнки в старостве от стенки до стенки, не отлежишься на их визгливой кроватной сетке, а жжёт и палит: могло не быть! – могло не быть!! – сам наделал! – сам влопался!
   Никакая внешняя неудача, поражение, подлость и низость врагов – никогда ничто так не травит сердце, как собственный даже малый просчёт, днём и ночью сжигает. Своего просчёта нельзя объяснить объективно, потому нельзя загладить, забыть, а только: его могло не быть! могло не быть!! могло не быть!!! – а он был, по собственной оплошности.
   А каков был Куба (партийная кличка Ганецкого) в эти дни! Не смяк, не сдался. Фонтаном взвил имена – социал-демократов! депутатов парламента! общественных деятелей! – кому сейчас же писать, объяснять, теребить! добиваться вмешательства! И – десяток писем во все концы! Не было поезда вечером – гнал в Новый Тарг на арбе. И бросился в Краков, и встречался там с сочувствующими влиятельными людьми (да он и любому чиновнику сплетёт историю в одну минуту!), и снова телеграфировал в Вену. Любой бы славянин на его месте устал, отстал, бросил, но Ганецкий с неиссякаемой настойчивостью – не отставал. И – уже дальше поручал ему Ленин: добиваться сразу выезда в Швейцарию.
   От телеграфных толчков Ганецкого с-д депутаты Виктор Адлер и Диаманд обратились к канцлеру и в министерство внутренних дел, дали письменные ручательства за русского социал-демократа Ульянова, что он не только лоялен к Австро-Венгерской империи, но враг русского правительства злейший, чем сам канцлер. И в краковскую полицию пришло указание: “Ульянов смог бы оказать Австро-Венгрии большие услуги при настоящих условиях”. И так – открылся путь для дальнейших переговоров, действий и выручки интернированных товарищей.
   Товарищей освободят – а как же Ленин? А почему же он не сидел?… И с Кубой – чудесное понимание: вот эта комнатёнка староства, во все изводящие дни, – вот это и была его камера! Он – тоже сидел, конечно!
   А между тем – опять промах: упустили другую опасность. Что можно было втолковать австрийскому канцлеру и слабоумным австрийским чиновникам – того не могли понять галицийские мужики, тупые, как все мужики в мире, – в Европе ли, в Азии, в Алакаевке. Живёшь – сам себя со стороны не наблюдаешь, не понимаешь. А в глазах поронинских дремучих жителей: странные люди, не похожи на остальных дачников, – каждый день почта мешками, пакеты, и пишут, и пишут, и немалые денежные переводы из России, и прихожие люди через кордон без паспортов, а тут война, – так вот и есть шпион!? То-то всё ходили по горам – так значит планы снимали? Тут всех и власти предупреждают: задерживайте подозрительных, делают снимки дорог, отравляют колодцы. Шпион?!.
   Поразительно. Непостижимо! Шли из костёла крестьянки и, сами ли по себе или увидя Надю и для неё, расшумелись на всю улицу, что они сами выколют ему глаза! сами вырежут ему язык!… Надя пришла домой бледная, вся тряслась. И испуг её – передавался, захватывал: а что? – и выколют, ничего удивительного. А что? – и вырежут, ничего невозможного! Очень просто: придут с вилами и ножами… – и к чертям вся партия! И – к чертям всемирная социалистическая революция!… Такой колоссальной опасности не подвергался Ленин никогда за всю жизнь. Никогда ещё ни от кого ему такое не… Да мало ли знает история вспышек простонародной безобразной ярости! От неё нет гарантии даже в цивилизованном государстве, даже в тюрьме безопаснее, чем от тёмной толпы…
   Тревожно настраиваться при угрозах – это не паника, это мобилизация.
   Так были затемнены и задёрганы последние надины дни и часы в Поронине – а Ленин туда уже и не возвращался. Два года такой безопасный, мирный, посёлок как насторожился к прыжку. Уже и из дому не выходили, плохо спали, плохо ели, нервно укладывались, и, конечно, Надежда наделала массу новых ошибок, не взяла, бросила секретнейшие бумаги, да не владела собой, вникнуть не могла, да и набралось там за два дачных сезона бумажного пудов шестьдесят.
   Да как вообще можно медлить, оставаться рядом с русской границей?! Тут и казаки налетят – захватят в один момент.
   Только сейчас, перед зелёненьким аккуратным поездом, на платформе, где при жандарме и станционных чиновниках уже никак не могло быть бесконтрольной расправы, – сваливалась тяжесть, наконец. Уже дали первый звонок, до отхода поезда оставалось 23 минуты. И все веселели. Стояло и утро весёлое, солнечное, без облаков. Не грузили военных грузов, не ехали мобилизованные, перрон и поезд выглядели как в обычное дачное летнее время. Но ехать поездом – требовалось разрешение полиции, оттого вагоны были полупустые.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента