Сумочка не мешала за кистью, она сплела пальцы в перчатках, – и было бессильное умоленье в этом жесте, но была уже и сила.
   – Да не нужна им наша помощь. Никто из них её не спрашивает. И – некому предложить, и – нет путей, доступа нет на сто вёрст. Ты же не можешь придумать – как.
   Брови Ольды и лоб дрогнули вместе:
   – Так что ж – не спасать страну?
   – Страну – спасать. Но укреплять трон помимо воли трона – абсолютно невозможно. Как помогать тому, у кого нет воли? Как только соединяешь себя с троном – вот ты и скован всей там налегшей, прилипшей рухлядью.
   – Нет, ты не монархист, – печалилась она. – Ты и осенью так же говорил. А время было взяться – тогда, на поддержку.
   Гудел поездок, подходя. Доболтал вагончики, остановил. Вошли. Дачный вагон слабо нагрет печкой от середины, и там вблизи сидят.
   – Холодно тебе будет?
   – Нет, ничего.
   Поколебался. И:
   – Тогда… я тебе не всё сказал.
   – А как?
   Всего – и теперь не выразишь. И – долго.
   – Да разные мысли бродили. Но не точные. Оказалось всё очень-очень сложно. И не в думских кругах найти союзников.
   – Да уж не Думе в рот смотреть. Тот же Распутин для Думы был – просто находка. Не такие уж могучие «тёмные силы», как раздувалось. Молва всегда нагораживает избыточное, это закон молвы. А нечистота прилипает и на всех уровнях. Выступать против Распутина стало в обществе очень выгодно. Каждый, кто заявит, что он – жертва Распутина, сразу становится фаворитом общества, обеспечена повсюду горячая поддержка.
   Нравилась ему эта сдержанная ровная страсть её, как она всегда говорила об общественном. Чуть-чуть запрокидывая голову.
   И затолпились в Петрограде слухи, да какие. Что убийством Распутина начинается новая эпоха террора. Даже будто: стреляли в Протопопова, уже! Уже хотели отравить генерала Алексеева! Задумано убить императрицу и Вырубову! Не где-нибудь, а среди знати спорят: убьют ли только императрицу или Государя тоже. Уже называли и полки, в которых готовится заговор. Потом – что заговор великих князей, и будет государственный переворот, а то: перед Пасхой будет революция. О заговорах среди гвардии – из десяти мест.
   – И ты думаешь – есть доля правды?
   – Думаю: всё болтовня. Но ходит. То будто: на союзнической конференции в январе постановили: взять русское правительство под опеку и посадить англичан и французов в русский генеральный штаб.
   Воротынцева передёрнуло.
   Немощные карельские деревца за окном. Заснеженная долина речушки.
   Слухи – напирают, измучивают, не бывает дня без их горечи пустой. То: к февралю подпишут сепаратный мир. То: ожидается железнодорожная и всеобщая забастовка. То: вот, через полчаса перестанут давать ток и остановятся трамваи. Но – ктоговорит! В придворном мундире, камергер, вдруг называет, правда, в небольшом обществе, Зимний дворец – вороньим гнездом! Вообще, среди придворных – очень много предателей, они больше всего и сплетен пускают, подлаживаются к обществу. О царской семье – любые мерзости, будто у них оргии…
   – И всё это – свободно вслух?
   – Совершенно! Сейчас говорят – всё, что хотят.
   Все те же скудные хвойные стволики в снегах – и вдруг оскалится гранитный валун.
   Как будто и легче стало в движении. Наверное, в этом всё дело – требовалось движение.
   А нет. Та вчерашняя посасывающая пустота – всё же осталась в нём.
   Неловкость между ними как будто разрядилась. Он снова любовался её поводимой головкой, и выражением строгой рассудительности, которое очень шло к ней. Но странно звучал их разговор – как знакомые встретились в вагоне. Куда делась их обоюдная слитная радость?
   А – что было перед самым убийством? Эти съезды разгорячённых тыловых героев, безо всякого намерения обсуждать что-нибудь полезное, а только как-нибудь проголосовать уже готовую ядовитую резолюцию – и распустить её по всей России тучами прокламаций. И даже если не проголосуют – всё равно распустить: например, что правительство умышленно ведёт Россию к поражению, чтобы с помощью Германии ликвидировать Манифест 17 октября! Всеобщая жажда успеть прослыть либеральными охватила и дворянство, на дворянских съездах тоже злобствование: «постыдный режим», это считается нормальным определением российского государства. И нет сильного весомого голоса, который бы прогремел: да остановитесь вы! нельзя же так лгать!
   Голубая фуражка начальника станции. Вошли молочницы с вёдрами.
   До сих пор не замечали, не слышали людей. А тут открылись их уши. И в вагоне, уже изрядно наполненном, они различили разговоры о каких-то питерских волнениях: о разбитых магазинах, остановленных трамваях.
   Воротынцев насторожился, но Ольда отмахнулась:
   – И такое бывает, в феврале уже было, и на Петербургской стороне.
   Но затем они разборчиво услышали, что сегодня – трамваи вообще нигде не ходят.
   Вот так так, значит и конка от Ланской к Строганову мосту тоже наверное не ходит? Тогда нельзя сходить на Ланской, как думали, – а ехать до Финляндского.
   Какой-то мещанин позади них рассказывал, что вчера вечером подле вокзала сунулся в переулок – а там: в полной темноте, без огней, без звука стоит спешенный казачий отряд, затаился, пики составлены, только лошади тихо фырчат. Затаились – и ждут.
   Вот как? Значит, дело серьёзное. И вот когда Георгий выбранил себя: зачем они поспешили? Как хорошо там было вдвоём! Какая это в жизни редкость, и что за характер проклятый – всё отбрасывать и всё вперёд куда-то?
   Виновато погладил запястье Ольды, за перчаткой.
   Она печально улыбнулась.

24

* * *
 
   С утра на петроградские линии вышло мало трамваев – и вскоре все ушли или остановились без ручек.
   Утренние газеты вышли не все. В типографию «Нового времени» ворвалась толпа рабочих, разбила несколько стёкол, сняла типографов. Но газета вышла.
   На Петербургской стороне человек 800 подошло к государственной типографии, чтобы сорвать рабочих, – но были рассеяны пешими и конными городовыми.
 
* * *
 
   День рассвёл с восемью градусами мороза, безветренный, с лёгким снежком.
   Улицы все были хорошо убраны, дворники работали усердно, как всегда.
   Сенная площадь изобиловала продуктами всех видов, дешёвыми колбасами.
   На уличных стенах появилось новое объявление генерала Хабалова: если работы на заводах не возобновятся со вторника 28 февраля (воскресенье и понедельник давались для осадки) – будут досрочно призваны новобранцы ближайших трёх призывов. О демонстрациях и уличных беспорядках, избиениях полиции – ничего не поминалось.
   А вчерашнее хабаловское объявление уже было и содрано во многих местах.
 
* * *
 
   От завода к заводу бродили активисты, заставляли всех бросать работу, кто ещё не бросил вчера. На Невскую ниточную мануфактуру ворвались чужие, останавливали машины, их задержал надзор. Забастовали даже мастерские арсенала Петра Великого, хотя эти рабочие числились военнообязанными. И пошли снимать Металлический завод.
   Близ девяти часов утра рабочие Обуховского завода на Невской стороне, прекратив работу, тысяч пятнадцать, вышли на улицу – и с пением революционных песен и одним красным флагом двинулись в сторону города, по пути снимая с работы карточную фабрику, фарфоровый завод. На проспекте Михаила Архангела толпа была встречена нарядами конной полиции и рассеяна – уговорами, а там нагайками и ударами шашек плашмя. У 18-летнего обуховца Масальского отобран тот красный флаг. На нём оказалось: «Долой самодержавие! Да здравствует демократическая республика!»
 
* * *
 
   А полиция, подчинённая теперь воинским частям, телефонно докладывала им дислокацию, какие заводы забастовали, где какой непорядок. Многие офицеры и названий тех не знали.
 
* * *
 
   На Каменноостровском проспекте в булочной швейцарца Крузи приказчики заявили, что булок больше нет. Но публика обнаружила булки, уложенные на телегу с заднего хода. Очередь разбила три больших стекла. Пристав распорядился – и эти триста булок были тут же проданы.
 
* * *
 
   По Косой линии Васильевского острова шёл городовой с двумя подручными дворниками. Толпа рабочих решила, что он ведёт арестованных, – накинулись, отняли шашку, ею же покрестили до крови, зубы выбили.
 
* * *
 
   У казачьей казармы перебинтованный казак (вчера сбросила лошадь) просил прохожих передать рабочим: вы не затрагивайте казаков – и мы вас не тронем.
 
* * *
 
   На Выборгской стороне среди бастующего многолюдья – кой-где митинги. Вот поднялся оратор – по одежде рабочий, но по языку с привычкой выступать:
   – Довольно нас эксплоатировали! Долой их всех! – жандармов! полицию! фабрикантов! правительство! Война для нас гибель, а для буржуазии выгода! Довольно лили нашу кровь!
   После него поднялась на тумбу нервная девица из аптеки, с пискливым голосом. Сначала её высмеивали, а потом всё больше слушали: заворачивала круто туда же – «долой! долой! долой!».
 
* * *
 
   Часть толпы пришла снимать Трубочный завод артиллерийского ведомства на Васильевском острове. Многие его мастерские не желали бастовать. У ворот стояла рота запасников лейб-гвардии Финляндского батальона. Из толпы насмехались над её командиром подпоручиком Йоссом, а один слесарь угрожал кулаком к носу. Подпоручик выхватил револьвер и уложил его на месте. И толпа сразу разбежалась. Но задержали реалиста 6-го класса Эмилия Бема, у которого отняли заряженный револьвер казённого образца.
   Труп убитого слесаря отправили в военный госпиталь под конвоем семи казаков, но те по пути без сопротивления отдали труп толпе.
 
* * *
 
   Воинские караулы стояли близ многих правительственных зданий, у почты, телеграфа. Также – и на Фонтанке у дома, где живёт Протопопов.
   Городовые, чаще по двое, стояли в центре на всех обычных уличных постах.
   Воинскими частями охранялись мосты, речные переходы с окраин в центр. И ещё кой-где перегораживали, но как? – разомкнутыми цепями на шаг солдат от солдата, и ничему не мешали: районы не замыкались же вкруговую, публика обходила их, насачивалась с двух сторон, ругалась, кричала – в конце концов всех и пропускали. И сами солдаты об офицере думали: и глупый же приказ. А толпа только уверялась: везде прорываться!
 
* * *
 
   Гнал санный извозчик с двумя офицерами по Троицкой площади – и на пересечении с Кронверкским, на завороте, угодил полозом в жёлоб трамвайного рельса. Дёрнуло, завизжало железом – застрял.
   Соскочил извозчик, вышли и полковник с капитаном.
   А от дальней чёрной толпы рабочих к ним двинулись, даже и побежали – полудюжина, опережая остальных.
   Что это?
   Да и поперёк площади шли туда-сюда разные, тоже чёрные, – и тоже стали стягиваться.
   А полиции – нигде не видно.
   А уж слышаны рассказы, как ссаживают господ с извозчиков, – и на знакомой площади своего русского города, среди соотечественников офицеры замялись – в отчуждённости. И капитан положил руку на эфес – хотя разве выдернет?
   Но бежали чёрные, как на игру, весело:
   – Что, господа офицеры? Или площадь узка?
   – Что ж ты, дурак, зевло распахнул?
   Дружно схватились, вытолкнули.
   И на чай не взяли.
 
* * *
 
   К генералу Хабалову в градоначальство пришла депутация петроградских пекарей: после вчерашнего объявления генерала о достаточности муки все обрушиваются на них: почему не пекут? значит – прячут и воруют? Хабалов обещал им вернуть из армии полторы тысячи мобилизованных пекарских рабочих. (Кто остался – многие пьянствуют, работать не заставишь).
 
* * *
 
   Между тем на Невском толпы набирались и бродили частью рабочие с окраин, а много своих, из центральных районов, – студенты, особенно много из Психо-неврологического, курсистки, подростки, и много праздной городской публики. И уж, конечно, все городские подонки за эти три дня притянулись. За вчера и позавчера у толпы создалось чувство полной безопасности, она привыкла к патрулям и что они не трогают.
   Всё же пристав Спасской части задержал до полудня человек шестьдесят, заводя их в замкнутый каменный двор на Невском против Гостиного Двора. Тут по Невскому от Знаменской площади повалила большая толпа. Пристав послал в Гостиный Двор за условленной помощью к командиру пехотного караула – и тщетно ожидал с четырьмя полицейскими, увещевая наседающую разъярённую толпу. Воинская помощь не пришла. Тогда он сам прорвался в Гостиный Двор и просил помощи от стоявшей там сотни 4-го Донского полка. Сотник ответил, что имеет задачу лишь охранять Гостиный Двор. Другой казачий офицер согласился помочь, но опоздал: толпа уже смяла полицейских, освободила арестованных, а надзирателя Тройникова повалили на землю и били поленом по голове, пока не потерял сознания.
 
* * *
 
   На подходах к Литейному мосту с Выборгской стороны и сегодня стягивалось много тысяч рабочих. Навстречу выехал по Нижегородской улице старик-полицмейстер полковник Шалфеев с полусотней казаков и десятком полицейских конных стражников. Поставив из них заслон у Симбирской улицы, Шалфеев один выехал вперёд к толпе и уговаривал её разойтись. Толпа в ответ хлынула на него, стащила с лошади, била лежачего кто сапогами, кто палкой, кто железным крюком для перевода рельсовых стрелок. Раздробили переносицу, иссекли седую голову, сломали руку.
   А казаки – не тронулись на помощь. (Толпа на это и рассчитывала).
   Бросились выручать конные городовые, произошла свалка. Здоровый детина замахнулся большим ломом на вахмистра, тот сбил нападавшего рукояткой револьвера. Из толпы бросали в конных полицейских льдом, камнями, затем стали стрелять. Тогда ответили выстрелами и полицейские.
   После первых выстрелов казаки (4-й сотни 1-го Донского полка) повернули и уехали прочь полурысцой, оставляя полицейских и лежащего при смерти на мостовой Шалфеева.
   Тут подбыли от моста другие городовые, конные и пешие, и оттеснили толпу.
 
* * *
 
   Петроградская интеллигенция жаждала событий, но всё ещё не верила ни во что крупное. Карташёв на квартире у Гиппиус сказал: «всё – балет, ничего больше».
 
* * *
 
   После 11 часов утра с окраин Петрограда уже не поступало донесений: повсюду начался разгром полицейских участков. Чины полиции скрывались или были преследуемы и убиты.

25

   Вышли на перрон – приятный лёгкий морозец, и срывается лёгкий снежок. На вокзале – всё обычно. Но вышли на пасмурную площадь – трамваи действительно не ходят, и не ползёт через площадь обычная медленная вереница гружёных ломовых, и редко проскакивают занятые извозчики. С Симбирской улицы выходило свободное какое-то шествие с красным флагом – а полиции не видно было нигде ни человека.
   Поразился Воротынцев.
   Ожидающих извозчиков не сразу и найдёшь, обошли здание. И просят неимоверно, впятеро дороже. Сели в санки. Ольда подрагивала, хотя не холодно. Георг поправил полость на её коленях и держал обе руки в одной своей.
   Поехали через Сампсониевский мост. Нет полиции на перекрестках. Почти нет и военных. И не столько идущих уверенно прохожих, сколько бродящих никуда. Или стоящих группами, рабочие. Улицы были людны – а казались безлюдны, оттого что не было обычного колёсного и санного движения. Какой-то пасмурный праздник. На Посадской улице все лавки – заперты, окна закрыты щитами.
   А город и без того-то был не сияющим, как минувшей осенью, но запущенным, даже и грязноватым.
   На Каменноостровском – торговали, роскошные магазины – без хвостов, а попроще – с хвостами. Никто ничего не громил, да вот и городовые попадались, постами по двое. Нет, в одной булочной разбиты были стёкла, торговли нет. Теперь встречались и извозчики, иногда автомобиль. А что-то висело больное в воздухе.
   Извозчик по пути тоже рассказал им: одни фабрики бастуют, другие полуработают. А то – озоруют: видят, господа на извозчике едут, останавливают и ссаживают.
   Мол, и вас бы не ссадили. Глупое, действительно, было бы положение – с дамой и против толпы, и – что делать?
   Проехал наряд конных городовых. С тротуаров дерзко кричали им, не боясь. Они не оглядывались.
   А вот и Песочная набережная у заснеженной Невки – и чистый упругий снег под полозьями, здесь – никакого разорения. Тут хоть забудься и дальше.
   Но не проходило в груди дурное грызение, которое выгнало Георгия с дачи.
   Поднимались изогнутой лесенкой в их ротонде.
   – Всё это мне начинает не нравиться, – качала Ольда головой.
   Сбросили верхнее – и сразу обнялись, как будто давно не обнимались. Постояли, молча покачиваясь.
   – А узнаю-ка через телефон, что где делается, – сказала Ольда.
   И стала звонить из коридора в одно, другое, третье место.
   А Воротынцев переходил, курил, садился. В этой квартире такой был для него приёмистый, обнимающий уют – а сейчас почему-то сердце не на месте.
   И глупо, что вернулись с дачи.
   А может быть ещё глупей – вообще, что приехал в Петроград. Не зря ли он вообще ездил?…
   В спальне появился на стене увеличенный портрет Георгия с фотографии, которую он ей прислал с фронта.
   Этим Ольда признала его, приняла, ввела в свой дом.
   А – кем?
   Было и гордо от этого. И – смущение.
   Пришла Ольда. Узнала: рабочих через мосты в центр не пускают, они тянутся там и сям по льду через Неву. В разных местах избивают полицейских. У Казанского собора с утра – маленькие группы студентов, их разгоняют. А сейчас по Невскому от Московского вокзала прошла большая возбуждённая толпа к Гостиному Двору. Отряд драгун помешал полиции разгонять толпу, толпа кричала драгунам «ура».
   Ничего себе.
   Всё то же ощущение, как всегда: наверху нет твёрдости.
   Какая-то серая пустота. Невозможно бы сейчас – лечь, даже просто бездействовать, впустую разговаривать.
   – А знаешь, позвоню я Верочке. Что ж теперь скрываться?
   – Конечно.
   Пошёл в коридор, повертел ручку, попросил барышню дать телефон Публичной библиотеки, второй этаж, выдача, он его не помнил.
   Соединили. А там и Верочку позвали довольно быстро.
   Вера только охнула в трубке – но меньше, чем он ожидал.
   – Ой, как хорошо, что ты отозвался!
   Странно.
   – Я – в Петербурге.
   – Знаю! Уже третий день знаю.
   – Откуда???
   – От Алины. Телеграммы. И даже телефон.
   Так и обвалилось. Холодно-горячим.
   – От Алины??? Почему? Откуда?…
   – Она зачем-то телеграфировала тебе в Ромон – и ей ответили, что ты в Петрограде.
   Так и обвалилось. Ещё валилось, валилось, даже нельзя охватить. Неисчислимо. Вот оно было предчувствие, не обмануло.
   – А – ты что?…
   – Я отвечала: ничего не знаю. Так и есть. Хотя, честно сказать, сразу поверила. Но я так боялась, что ты не объявишься мне.
   Пытался сообразить своё нужное быстрое действие – и не мог. Обвал! Снизил голос, чтоб Ольде не донеслось:
   – А – что она?…
   Что с ней сейчас? Боже, что с ней?
   – Мне – не верит. Обвиняет – меня. Проклинает тебя. Говорит… Ну, да приезжай, Егорик.
   – Нет, что говорит?
   Молчанье.
   – Что говорит? Скажи скорей! Едет сюда?
   – Не знаю. Нет, возможно… Вообще не знаю. – И по телефону можно было различить в веренькином голосе страдание. – Да приезжай скорей.
   – А что? Плохо?
   – Да… вообще…
   – А что именно?
   – Ну, там… Приезжай.
   Обваливалось дальше и дальше, рухалось до конца.
   Всё, что строено эту зиму, – всё обрушилось. И опять весь кошмар снова?… И даже удвоенный?
   Трубку держал, а в потерянности замолчал. Как одурел, ничего не мог придумать. А Верочка:
   – Что на улицах делается…
   И до чего ж не повезло. Как же не подумал, что она может телеграфировать, никого в штабе не предупредил.
   – Около Гостиного – тут большая свалка, в окна видим. Смяли полицию, бьют. С красными флагами ходят по Невскому.
   Да, ещё это же. Но это всё – полуслышал. А главное – не мог сообразить, что нужно делать.
   – Но ты приедешь к нам сегодня? Няня волнуется!
   Сразу всё в голове поворачивалось, целый мир. Теперь невозможно возвращаться прямо в Румынию, не избежать ехать в Москву. Сплести, что была срочная командировка. Но тогда побыстрей и ехать. Но не поверит! – если б сам не открылся в октябре, идиот.
   – А что там около Московского вокзала?
   – Там-то бурней всего эти дни. Тебе билет? Я сама пойду брать, а то ты ввяжешься.
   Вот влип, так влип, ещё эти уличные волнения, действительно ввяжешься, нелепо.
   – Егорик! Ну, ты можешь ехать к нам? И я тогда иду домой. Только Невский минуй, не пересекай. Как-нибудь от Фонтанки слева приезжай. Ты… – через паузу, – на Песочной?…
   Наконец всё довернулось и решилось. И ломящее предчувствие – мрачно заменилось ясным действием.
   – Да. Еду. Через час буду.
   Но ещё докручивал ручкой резко отбой – а уже понял: с этимон не может выйти к Ольде. Он – всё равно не может ей передать, насколько и почему это ужасно. А если открыть – она начнёт снова воспитывать и учить его, как твёрже себя вести с Алиной, а это невыносимо, потому что она не понимает. И если открыть – сейчас невозможно будет уехать, а нужно остаться и разговаривать, разговаривать… Невозможно.
   Стыдно лгать любовнице, но петроградские события давали ему единственную возможность вывернуться. (А что он такое от Веры услышал? – он едва сейчас вспоминал).
   Ольда с испугом встретила его лицо.
   – Да… – бормотал он, – очень серьёзно…
   – А – что?
   – Около Гостиного – полицию избивают. А около Московского вокзала что-то ещё хуже.
   Да он конечно бы ей всё сказал! Если б она не отпугнула его вчерашними упорными внушениями. Была какая-то запретность – с ней это всё обсуждать.
   – Как разыгралось! – не сводила Ольда с него глаз, и он побоялся, что угадает. – Что ты думаешь? Он молчал.
   – Ну, не Девятьсот же Пятый, – уговаривала она себя и его. – Уже бывало. И в октябре, в тот самый день, когда мы познакомились, помнишь?
   Да, правда, тогда было похожее. Так недавно. Тогда ещё не было у него этих маленьких плеч. Прошлые часы он совсем к ней остывал. А сейчас, как расставаться, – стала опять мила, желанна. Счастье моё неожиданное! Спасибо тебе за всё. Но – очернело во мне, стеснилось, и ты не можешь утешить. А вслух:
   – Надо мне поехать кого-нибудь в штабах повидать, понять. На что ж рассчитывают? Как же можно так запускать? Вот тебе и… Самодержавие без воли – это, знаешь…
   Делать-то надо же что-то. Сами же говорим.
   Да, верно. Так.
   – Но ты же к вечеру вернёшься? – то влекла вперёд, а вот уже удерживала.
   Положение, и попрощаться открыто нельзя.
   – Если не разыграется. Если там не понадоблюсь.
   – Но тогда – хоть завтра! – ещё же завтрашний день наш!
   Он вздохнул.
   – Ну, ты по крайней мере скажешь мне в телефон – что и как?
   – Да, конечно!
   Поедим?
   Нет, уже не сидится, всё колышется, корёжится.
   – Но ещё же мы не расстаёмся? – сильней встревожилась Ольда.
   – Да кто его знает, – недоумевал он с отсутствующим лицом. – Чемоданчик на всякий случай возьму.
   – А ты – не к ней поедешь? – вдруг догадалась и впилась ему в китель.
   – Ну, с чего ты взяла? – почти искренно изумился он. Вот повернулось: скрывал жену как любовницу.
   – Это – нельзя! – внушала Ольда большими глазами. – Я буду ревновать! Теперь ты – мой!
   – Да ну что ты?… Да откуда?…
   Вот – и миг прощанья. Она подняла, положила ладони ему на плечи и с сияющими глазами выговаривала:
   – Для меня твоё появление – как второе рожденье моё. Я столько ждала!… Я уже теряла надежду, что дождусь… Я шла как через пустыню… Я всю эту зиму вспоминала твой последний взгляд тогда, у моста. И верила, что мы будем вместе. Я верю и сейчас! Я – люблю тебя! Люблю!
   Он снял с погонов её ладони и целовал.
   Он был плох с ней последние часы. И ещё хуже был бы сейчас, если б она требовала остаться. Но вот она легко освобождала его – и вспыхнуло перед ним, какая ж она драгоценность! И как он самозабвенно любит её! И пожалел, что даже – мало она ему говорила. И ещё недохватно он её целовал!
   У неё трогательно неловко искривилась верхняя губа:
   – Мужчины почему-то придают большое значение годам женщины. А для женщины… Ну, разве я для тебя стара?
   – Я такой молодой, как ты, – не касался…

26, часть 1

    (Дума кончается)
 
    Много толстых томов стенограмм четырёх Государственных Дум, кто только одолеет их, дают несравнимое впечатление ото всей реки общественных настроений России за одиннадцать её последних лет. И если б даже не иметь больше ни единой книжки мемуаров, свидетельств, фотографий, – по одним этим стенограммам так неоспорно восстанавливается и вся смена забот и настояний, сшибка страстей и мнений, и даже – характеры, и даже голоса самых частых ораторов, десятков двух. Начав читать эти томы ещё с полным неведением, с полным доверием, никакого мнения не имея и не предожидая, – от заседания к заседанию вдруг испытываешь тоскливую пустоту от резкой, оскорбительной, никогда не связанной с деломи никогда не предлагающей осуществимого дела говорильни левых. Можно представить, что в западных парламентах и самая крайняя оппозиция всё-таки чувствует на себе тяготение государственного и национального долга: участвовать в чём-то же и конструктивном, искать какие-то пути государственного устроения даже и при неприятном для себя правительстве. Но российские социал-демократы, трудовики, да многие кадеты, совершенно свободны от сознания, что государство есть организм с повседневным сложным существованием, и как ни меняй политическую систему, а день ото дня живущему в государстве народу всё же требуется естественно существовать. Все они, и чем левее – тем едче, посвящают себя только поношению этого государства и этого правительства. Все они, выходя на думскую трибуну, обращаются не столько к этой Думе, не столько рассчитывают склонить её к какому-то деловому решению, сколько срывают аплодисменты