33

   Накануне Гиммер много звонил по телефонам, уговаривая заметных товарищей от каждой социалистической группировки собраться бы в субботу в 3 часа на квартире Соколова на Сергиевской. Обещали быть Керенский и Чхеидзе, а хотел Гиммер дозваться и самых неуговоримых – Шляпникова от большевиков и Кротовского от межрайонцев, и на этом совещании думал он развернуть свой дерзкий теоретический план, или не план, так хоть постановку вопроса.
   Между другими позвонил и Пешехонову. А этот не только согласился, но незвано привёл с собой ещё двух своих народных социалистов, тем самым сдвигая спектр совещания сильно вправо. А так как никто больше не шёл, и думцы задерживались, то получилась сплошная манная каша: о чём можно говорить с эн-эсами? – безнадёжно смотрел в простоватое мужицкое лицо Пешехонова. В таком собрании даже теоретическое выяснение не представляет интереса. От эсеров же пришёл один недалёкий Зензинов. А думцы всё не шли, всё были заняты.
   Николай Дмитриевич Соколов был самых жарких революционных убеждений, но, как и Гиммер, тоже не помещался ни в какую партию, содействуя всем им. А так как он был известный в столице адвокат, то полиция никогда не смела нарушить черты его барской богато обставленной квартиры, – и была она вторым после Горького прибежищем, где открыто сходились представители социалистов обсудить позиции и попикироваться (объединяться никогда не удавалось). Даже была она – первым прибежищем, ибо Горький был почти открытый большевик, и к нему не все бы пошли, например Керенский и Чхеидзе, потому что опасались бы нарваться там на оскорбление.
   Сам Соколов, невысокий, лысолобый, но с густой, строго прямоугольной чёрной ассирийской бородой, мог уже никого не приглашать, не занимать, пришедшие и сами друг друга занимали: что интереснее для русского революционера, чем поспорить? Итак, пока остальные не сходились, оставили народников в гостиной самих с собой, а Соколова Гиммер повёл к его же кабинет. Может быть и хорошо, что большевики и межрайонцы не пришли, – свою новую сенсационную теорию, которую он намеревался им излагать, он пока проверит на Соколове.
   Собственно, срочности не было никакой, но эти городские волнения, третий день подряд, нисколько не новые, уже бывали такие сто раз, напоминали однако, что когда-нибудь вот так и настоящие долгожданные события застанут их всех врасплох.
   У Гиммера была любимая позиция горячо, длинно и настойчиво говорить, переклонясь вперёд, как бы всверливаясь и собеседника. В таких случаях Соколов отклонялся назад, подбирал нижнюю губу над бородой, как бы жевал её, и мог долго слушать, – а он не многих имел терпение слушать, но Гиммера уважал за проницательность (да набирался от него ума).
   А вот что последнее время беспокоило Гиммера: мы обращаем всё внимание на агитацию, на лозунги, на форсирование движения, – но кто из нас занимается теоретическими проблемами? (Один он и занимался. В Питере, во всяком случае). Мы бросаем – «долой самодержавие!», «долой войну!», и думаем, что всё остальное как-нибудь придёт. А – как придёт? Мы никак не обсуждаем проблему власти, а она и есть самая главная. Если вдруг совершится переворот, хотя бы типа дворцового, и самодержавие действительно падёт или зашатается, – кто подхватит власть? Нет сомнения, что только буржуазия. Власть, конечно, и должна стать буржуазной, иначе всякая революция погибнет. Потому что демократическая Россия распылена, пролетариат способен создавать боевые дружины, но не государственную власть. Захват власти социалистическими руками был бы – неминуемый провал революции. А главное: и зачем, когда вся цензовая Россия тоже сплотилась на борьбу с царизмом?
   Но пока идёт война – тут дополнительная и главная трудность: социалистическая власть не имела бы никакого морального права продолжать войну, она должна была бы немедленно её окончить, – а это значило бы кроме всех трудностей государственной власти взять на себя ещё новые непосильные задачи: демобилизацию, массовую безработицу и перестройку промышленности на мирный лад. Это непосильно и непомерно, социалистическая власть тут же бы и рухнула. Поэтому и тут тактически правильно возложить войну и задачи внешней политики на буржуазию, а пока между тем вести как бы борьбу за ликвидацию войны.
   Уж Николай Дмитрич знает, что перед ним сидит самый непримиримый враг патриотизма и войны. Но даже и он, вот, своим ртом, выговаривает: мы увлеклись! в какой-то мере надо ослабить борьбу против войны, во всяком случае не так её выкрикивать! Это – очень дерзкая мысль, и вот её-то хотелось проверить на товарищах. Секрет в том, что цензовые круги никак не могут принять лозунг «долой войну!», – они и против царизма борются как бы для более успешного ведения войны. Относительно войны лагерь Милюкова-Гучкова не примет никакого компромисса. Если переворот произойдёт как движение против войны – он погибнет от внутренних раздоров. А вопрос власти не стоит так: отдать ли власть буржуазии? Но: согласится ли буржуазия принять власть? Если откажется, то это катастрофа, даже одним своим нейтралитетом она погубит революционное движение, отдав его стихии и анархии. (Вон, уже волнения приняли характер грабежей). Всякое «долой войну» цензовые выдадут на разгром реакции. И вот он, Гиммер-Суханов, последовательный циммервальдист, интернационалист и пораженец, – он сегодня пришёл к выводу и осмеливается заявить вслух: чтобы погнать буржуазию смелее брать власть, чтобы заставить её взять власть – мы, социалисты, должны приглушить лозунг «долой войну!», а может быть даже временно – и снять его!
   А? Это – дьявольски смелое решение, это – фантастический пируэт! – но Гиммер лёгок на пируэты, малой фигурой, но мощной мыслью. И собирается теперь выдвинуть на общесоциалистическое обсуждение. Это – очень смело, но это вместе с тем и – так, никак иначе! Внешне это выглядит как измена основным принципам? – на самом деле это блистательный тактический шаг!
   А лысый озадаченный Соколов, к радости Гиммера, с какого-то момента стал ему немножечко подкивывать – сперва глазами, потом и целой головой. Это очень вдохновило Гиммера продолжить и развить свой монолог. Наконец, кивал ему такой же антиоборонец, такой же интернационалист-циммервальдист, что – да? Да. Они увлеклись с отрицанием войны, и грозит им не только потеря единого фронта с буржуазией, но даже и раскол в собственных рядах. Потому что и эн-эсы, вон та пешехоновская компания в гостиной, – они тоже на этом лозунге отколются. А у нас – засилие оборонческого меньшевизма, это сейчас поможет. Да, для спасения единства – антивоенный лозунг надо было бы притормозить. Если бы… если бы не большевики.
   Соколов и сам лучший друг большевиков, вот что. А его адвокатский помощник Козловский, в этой же квартире и живущий, только что сейчас не привязался в кабинет, – так и вовсе отъявленный большевик. Но одобрение Соколова не так много и стоит, потому что, увы, увы, не так-то и умён.
   Ах, эти большевики! Прямолинейные, негибкие до дурости, неспособные вдумываться глубоко, а только сдирать с поверхности популярные лозунги. Таков и Ленин в Швейцарии (любимый и жуткий противник-союзник!), таков и Шляпников здесь. И с ними-то – придётся побиться. И нет никакой уверенности, что…
   Но успокоил Соколов, что из уст такого известного ненавистника патриотизма, как Гиммер, подобная теория не зазвучит злостно контрреволюционно. Уже хорошо.
   Эти дни течёт стихийное народное движение, а между революционными центрами – с кем и о чём можно договориться? Разброд и растерянность. Про себя глотали слюнки, что создать бы Совет рабочих депутатов, как в Пятом году, но… но…
   Тут из гостиной раздался характерный звонко-надорванный голос Керенского – и оба поспешили туда.
   Чхеидзе не пришёл. А Керенский пришёл только как рыцарь слова, потому что обещал, – но совершенно некогда: после думского заседания вот был сеньорен-конвент, а через час надо…
   Керенский всегда так выбегивался в движениях, так выговаривался в речах и разговорах – что по контрасту на короткое время любил и умел принимать в креслах опущенно-расслабленные положения: кисти свешивались с подлокотников, узко-длинная голова с коротким бобриком повисала назад, замирала, отказывал язык и даже, вот, глаза закрывались. В такие миги Керенский отдыхал для новых взрывов и прыжков, но вопреки видимости – всё хорошо слышал, что говорилось, и важного не пропускал.
   А говорилось – тут ещё прибыли свежие – что всё-таки разлив волнений необычайно велик в этот раз: на центральных площадях – почти сплошной митинг, на Знаменской площади левые ораторы говорят непрерывно и беспрепятственно. Все винят самодержавие как источник всех бедствий и продовольственной разрухи. Казаки никого не давят, а один даже, говорят, наскочил на пристава и отрубил ему голову. Но самое замечательное, что сочувствует обыватель центральных кварталов, – это создаёт благоприятную обстановку в буржуазной части города. Создаётся такое общее настроение, что всё штатское население – заедино и против военно-полицейских властей, замечательно! А в действиях властей, напротив: никакой решительности, ни – планомерности. Их бездействие воодушевляет. Весь Петроград, во всех конторах и редакциях, не занимается, а только все говорят о событиях. Движение разливается – свободно! И… и… И – что же?
   И что же? – никто не знал. Насколько же этим всем можно руководить?
   На Керенского всё сказанное не произвело заметного впечатления, он так и прокаменел, ни разу не вздрогнув, не воскликнув. И этим охладил многих здесь. Да кому ж, как не ему, было и видней? самый яркий демократ в Думе! Да ведь все здесь и хотели не столько ему рассказывать общеизвестное, сколько от него услышать, чего не знает никто. Вот, он пришёл с сеньорен-конвента, то есть с совещания одних лидеров думских фракций, куда допущено всего десять человек. А перед тем сидел несколько часов на думском заседании, и наверно же выступал, ещё тоже никто не знает. А самое-то интересное – это кулуарные думские разговоры, кто у кого что подслушал, – этого уж совсем никто не знает, а там дуют ветры истории, и в этом весь интерес!
   Гиммер ли не знал Керенского (и восхищался им, порой завидовал его активной роли). Сколько раз он на его квартире скрывался, ночевал в его кабинете, с длинными разговорами заполночь, когда оставался Керенский непрочным барином в ярком сартском халате, или в холодноватой квартире покашливал в фуфаечке как гимназист.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента