Страница:
Вокруг старого режима осталась лишь кучка холопов. Такая власть, как наша, только и может держаться провокацией, у неё других корней в жизни нет. Мы неоднократно предлагали вам поставить вопрос о провокационной деятельности правительства, ещё при Столыпине. Не наступает ли, господа, момент, когда внешняя война благодаря этой власти будет превращена, господа, именно в гражданскуювойну? И я предлагаю вам, господа, иметь в виду эти перспективы!
(И за что уж Ленин так беспощадно поносил этого милого Чхеидзе?)
А тут опять подоспевает неутомимый быстроголосый Керенский с вёрткою головой:
Думское большинство всегда неохотно защищает трудящихся, ибо классово едино с правительством. Мой товарищ Чхеидзе говорил вам: смотрите! война внешняя превратится в войну гражданскую. И если вы – со страной, то вы должны перейти от слов к делу сейчас!
А ещё же – запрос об устранении от заседаний прогрессивных членов Государственного Совета.
А ещё же – запрос о закрытии Путиловского завода – и, конечно, опять
Керенский: Я слишком волнуюсь в настоящий момент, чтобы говорить о темах, которых следовало бы коснуться. Но ведь это уже – состояние, когда почти нельзя управлять.
И – вот им, прогрессивному большинству:
Вы не боретесь за то, чтобы власть безумная не губила государства.
Надо спешить отвечать, спасая кадетскую честь.
Шингарёв: Очень много горькой правды… Безумная власть… Мы должны потребовать, чтоб она, наконец, или сумела справиться с делом или убиралась бы вон из государства! (Бурные продолжительные рукоплескания слева и в центре).
А что до путиловской забастовки, ну
мастера побили там, вывезли что ли его на тачке, я не знаю.
Шульгин: Какие рабочие, за что и почему уволены на Путиловском – никто из нас понятия не имеет. При таких условиях вмешиваться в жизнь завода, руководимого военными властями…
Родзянко суетливо и сбивчиво проголосовывает предложение Керенского принять обратно всех уволенных рабочих.
Чем далее отмалчивается правительство, тем смелее депутаты. Правительство честят в тех словах, как будто его уже и нет в России. В успешной новой роли любимца общества не устаёт выламываться и Пуришкевич, в последние месяцы совершивший сенсационный перескок из крайне правых едва ли не в кадеты и безнаказанный за убийство. Трибуна не остаётся пустой, и ораторы переполнены нарастающим избытком чувств и слов. Уже торжествует с трибуны Скобелев, что на петроградских улицах – волнения и отбирают трамвайные рукоятки.
Керенский: Мы требуем, чтобы вы, власть, подчинились требованиям страны и ушли с ваших мест!
24 февраля переполашивается Дума новым срочным запросом: какие меры предпринимает правительство для урегулирования продовольственного положения в Петрограде? Как пропустить такой прекрасный повод для раздирающих речей? То шёл – продовольственный вопрос вообще в России, почти академический, его можно было и покинуть. Теперь – жизненный: тут, у нас, в Петрограде!
Шингарёв. Несмотря на пожелание Государственной Думы, в Петрограде продовольствием занимается градоначальник Балк, его уполномоченный Вейс. Петроградская городская дума ещё с ноября требовала себе права внеочередной закупки и перевозки хлеба (ведь им нужнее всех!) – и не получила. В феврале постановила – карточную систему, фунт на человека (от этих-то слухов и начались все петроградские хлебные волнения) – а уполномоченный не соглашается. Но если он заявляет, что хлеба в Петрограде на 20 дней – то где же этот хлеб? (В лавках хлеба хватает до 5 вечера, а вечером приходится ездить в другие районы).
Подан запрос – пусть начинается исправление? (Да знают лидеры кадетов, что через 2 часа на совещании Родзянки с правительством всё решится полюбовно, в самом благоприятном смысле). О нет, теперь-то и повод осветить политические аспекты и разжечь страсти!
Родичев: Роковое развитие событий, наступило наконец
(тут есть и радость! желанная музыка!)
то, против чего мы два с половиной года предостерегаем. Власть, которая в минуту народного бедствия не хочет собирать Государственную Думу, – ведёт народ к гибели. Негодность и преступность избранного пути… Они сами пришли к сознанию, как к ним относится русский народ, и несмотря на это остаются на своих местах. Мы переживаем тот двенадцатый час, после которого нет спасения! Правительство, в котором министра не отличишь от мошенника, – и все они назначены влиянием, которое мы не можем не назвать изменническим. (Слева рукоплескания: «Верно!») И вот, господа, настала последняя минута, когда эта власть измены может прекратиться. Это им – казнь, достойная дел, которые они совершили. Именем голодного народа мы требуем власти, достойной судеб великого народа! – призвать людей, которым вся Россия может верить!
А теперь как же обойтись без Чхеидзе? Сколько ни выступай – ведь хочется ещё рассчитаться, ещё поклевать.
Чхеидзе: Игнорирование улицы – это свойство правительства и многих из вас. Но как быстро ни стоял вопрос, всё-таки надо в корень посмотреть. Основная причина – мировая катастрофа, пора задуматься об этом серьёзно. Правительство? Да, в первую очередь оно виновато. Но, господа, не виноваты ли и те, кто долго шли в единении с ним? Я вас спрашиваю, отвечайте беспристрастно, – с тем правительством, которое было изменническим, и вы это знали. Это правительство никакого внешнего врага не признаёт, никаких народных благ не преследует, оно защищает свою собственную шкуру!
И – длинно об этом, десятикратно подробно, с размазыванием, с обильным напоминанием, что он сам и его фракция всегда были правы, всегда это знали и предсказывали.
Какое ж разрешение продовольственного вопроса? Упразднение этого правительства и этой системы!
(Самый обыкновенный лозунг для Думы, к нему уже привыкли).
Наша фракция заявляет Государственной Думе, – сейчас у меня под руками этого заявления нет, – помимо коренного изменения политического строя чтобы дали массе возможность организоваться…
А наготове, рвётся, со вчерашнего дня не выступал
Керенский: Вчера мы говорили с этой трибуны, и никто в России не узнал. Даже заголовок о Путиловском заводе вычеркнут. (Справа: «А в Германии знают, Керенский скажет»). Все призывы бессмысленны. Кроме слов, что мы здесь говорим, не настало ли время превратить их в действие? Я не раз формулировал и говорил о причине всех причин несчастий, которые мы переживаем. Но, господа,
отдать ему справедливость, он способен опоминаться быстрей с-д и даже к-д,
когда мы уже вступили в период развала, катастрофы и анархии, когда разум страны гаснет, её захватывают стихии голода и ненависти, тогда я не могу повторить с этой кафедры то, что сказал депутат Родичев: настал двенадцатый час, сегодня или никогда. Остерегайтесь слов, если вы сами не хотите превратить их в делю. Слишком ярка перед нами картина гибели государства. Будьте осторожны, не трогайте этой массы, настроения которой вы не понимаете. Как мы были правы, когда говорили… –
и много о том, как были правы, когда говорили.
Только в народе спасение, и к нему мы сами должны пойти с покаянием
(как, впрочем, это известно ещё с XIX века). Вдруг появляется на кафедре
священник Крылов. Под свежим впечатлением, что видел сейчас на улицах. Громадная масса залила всю Знаменскую площадь, весь Невский и все прилегающие улицы, и – совершенно неожиданно: проходящие полки и казаков провожают криками «ура!». (Караулов на месте заволновался). Один из конных полицейских ударил было женщину нагайкой, но казаки тотчас вступились и прогнали полицию. (Слева – продолжительные рукоплескания, «Браво!» Караулов: «Ура!»)
Да в этом душном закрытом зале просидишь, ничего не увидишь!
Будучи остановлен этой картиной народного воодушевления и патриотизма, я решил перед вами сказать своё честное пастырское слово,
что хлеб в стране есть, изобилие других продуктов, и надо только столковаться.
Аплодируют левые. Выступает от правых: что всякому русскому человеку больно, когда законодательные учреждения только тем занимаются, что мечут вонючей жидкостью в русское императорское правительство, вместо того чтоб созидать законодательство.
25 февраля на утреннем заседании на последний запрос отвечает всё тот же обязательный, услужливый, быстрый
Риттих. Подход продовольственных грузов к Петрограду очень упал с конца января: движение поездов было на три недели задержано мятелями и тяжёлым угольным кризисом. Тогда-то Риттих и снизил норму Петрограда до 40 вагонов муки. В этой норме и держались более трёх недель. И ржаного хлеба хватало, даже некоторые хлебопекарни заявляли, что – избыток, не разбирают. Отсутствия муки не было, пекарням всё выдавалось по норме. Видимая нехватка началась лишь три дня назад и особенно на Выборгской стороне. По поручению Риттиха уполномоченный объехал тамошние булочные и пекарни и выяснил, что во всех есть запас: от нескольких дней до нескольких недель.
Но произошло нечто необычайное: вдруг появились громадные хвосты и требование именно на чёрный хлеб. И все указывали, что лицо, купившее хлеб в одной лавке, сейчас же переходило и становилось в хвост у другой. Утверждают в один голос, что явилось в населении какое-то беспокойство об отсутствии муки в Петрограде, и на этой почве разыгралась прямо паника: все старались запасаться хлебом, чтобы делать из него сухари. Нечто подобное было две недели назад, но довольно скоро прошло, и потом население большими коробами продавало эти сухари.
Теперь же – обычной выпечки стало не хватать, и часть булочных и часть желающих купить ещё – стали оставаться без хлеба. Хотя общепетроградский запас остаётся больше, чем на две недели.
Уже назначены специальные маршрутные поезда в Петроград для пополнения нехватки. Уже вышло 19 поездов, есть поезда по 40 и 50 вагонов, но даже считая по 25 – это идёт двухнедельное количество. Однако, раз у населения нет уверенности, что мука не утекает, надо, чтоб оно ясно знало положение вещей. И теперь правительство согласно
немедленно передать распределение этих продуктов в руки петроградского городского общественного управления. (Шингарёв: «Это надо было раньше!») Такое предположение было ещё два с половиной месяца назад, когда я вступил в должность. Но оно не вкладывалось ни в рамки городового положения, ни в рамки… Теперь, не дожидаясь нового закона, как только петроградская управа сорганизуется хотя бы несколько, чтобы принять это дело, оно немедленно, в тот же день, будет ей передано! Если она может принять сегодня – сегодня же это будет сделано! (Не только ни одного хлопка, но слева: «И кто виноват?»)
Отчитывается кадет Некрасов, который участвовал вчера в чрезвычайном совещании с советом министров. Весьма уверенно и примирительно:
Переживаемый острый кризис – преходящий, в ближайшие дни будет преодолен. Население может быть спокойным за обеспечение продуктами на ближайшее время.
Это так проверено: когда смотришь, как грузчики носят мешки, кажется – да и я бы легко! Но когда начинаешь хоть угол такого мешка перенимать своим плечом, – о, как мозжит он и плющит! Вот – первый уголок государственной тяжести, который дают перенять Прогрессивному блоку. И Некрасов уже оговаривается:
Мы знаем, что в руках общественных самоуправлений не будет многих из тех возможностей, которые были у правительственных органов. Но только тогда мы можем предъявить населению требования терпеть все лишения, когда оно само имеет в руках контроль и наблюдение.
Шингарёв: Вы присутствуете при событиях, подтверждающих старую поговорку – пока гром не грянет… Пока министр никак не мог «уложить в рамки»… Ещё в ноябре городская дума настаивала на таком праве. 13 февраля городской голова обращался к председателю совета министров, тот сказал, что подумает, – и думал, пока на улицах начались волнения… Однако город может взяться за это дело, если ему будет обеспечен подвоз хлеба. Как может он иначе взять ответственность перед населением Петрограда? Надо заранее оговориться.
(Уже подавливает мешочек).
Быть может, у них теперь одна надежда: мы до этого довели – а спихнём городу? (Слева: «Пусть все подают в отставку!»)
Ещё выдвигают проворные думцы законодательное предположение (со шпильками, что во всём виновато правительство) – обсудить и принять за три дня. Ну, кажется, схватились за дела и хоть на сегодня закончилось словомолотье? Как бы не так! А -
Чхеидзе: Посмотрим, что из этого выйдет, то, что сейчас предлагается. На Кавказе продовольственный вопрос стоит острее, чем где бы то ни было. (?) Мы со своей стороны может быть найдём нужным предложить некоторые меры.
Но пока – не находит. А вот что: три дня – слишком долго, надо успеть в два, к понедельнику.
Ну – и Керенский же! Хоть несколько слов, хотя бы присоединиться: скорей! скорей за работу!
Несколько заявлений: прекратить общее заседание, чтобы продовольственная комиссия немедленно начала работу!
Как – а по мотивам голосования? прекращать ли работу заседания – нужны мотивы голосования. Опять-таки
Керенский: Министр земледелия ничего нового нам не сказал.
И потому не надо прений! (Они и не предполагались). А формула перехода (вот к тому, чтобы скорей начать продовольственную работу):
Выслушав объяснения министра земледелия и считая их совершенно неудовлетворительными, Государственная Дума признаёт, что дальнейшее пребывание у власти настоящего совета министров совершенно нетерпимо… Создать правительство, подчинённое контролю всего народа! И – немедленная свобода слова, собраний, организаций, личности…
Обскакал-таки дружка Чхеидзе! Какой же ловкий манёвр! Но – не упущено, наверстать! По мотивам голосования (о прекращении этого заседания) -
Чхеидзе: Я совершенно не желаю возражать против той формулы, которую огласил мой товарищ Керенский. Но я не могу согласиться, что мы ещё раз имели удовольствие выслушать представителя правительства… И поэтому мы не можем отказать себе в некотором, так сказать, праве ещё раз высказаться по тому, что объяснил нам господин министр. Поэтому я предлагаю не откладывать заседания, продолжить обсуждение этого вопроса, выслушать с трибуны ещё раз…
(ещё раз и ещё раз Керенского и Чхеидзе)
и ещё раз зафиксировать в памяти населения то, что нужно сказать. Потом хватит времени, я думаю, и для разработки законопроекта
о передаче продовольствия общественным комитетам.
Десять минут назад он сам же говорил, что даже до вторника ждать невтерпёж, чтобы к понедельнику сделали всё! – и вот уже – давайте прения хоть на неделю!
Страшно не то, что на трибуну Думы во всякое время может вырваться любой демагог и лопотать любую чушь. Страшно то, что ни выкрика возмущения, ни ропота ниоткуда в думском зале – так ушиблены все и робеют перед левой стороной. Страшно то, что таким ничтожным лопотаньем кончаются 11 лет четырёх Государственных Дум.
В 12 ч. 50 м. Родзянко закрывает заседание.
Это всё – почти сплошь выписано мною из думских стенограмм последних недель русской монархии. Это всё до такой степени лежит на поверхности, что одному удивляюсь: почему никто не показал прежде меня?
Эта Дума никогда более не соберётся.
И я сегодня, прочтя её стенограммы с ноября 1916 насквозь, а ранее многие, многие, так ощущаю: и не жаль.
27
А сегодня от учебной команды волынцев уже не взвод пошёл на Знаменскую площадь, а вся 2-я рота – так, значит, Кирпичникову тем более выпало идти. Вот попадает, уж как бы хотел не пойти.
Сказали: сегодня там будем до двенадцати ночи, горячее пришлют туда. Не допускать народ стекаться на площадь.
Опять сидела рота в подвале дворницкой, а нарядами по очереди патрулировала.
Выезжали, проезжали и казаки взводами, и во всей боевой амуниции. Вид их, и копытный стук на улицах был грозный. И не только у толпы, но и у покладистых солдатских патрулей сердце ребром становилось против этих казачьих проездов. Хотя они и нагаек не вытаскивали, а смирно проезжали вхолостую.
А полиции – в этой толпяной густоте не видно было вдоль Невского, и только стояли коротким строем у вокзала. Мало их.
Вернулся Кирпичников в подвал какой-то притомлённый. Ото всей долгой службы, что ли. На войне – за жизнь берегись, в мирное время – парадами изматывали, а тут вот что придумали – народ гонять.
И опять прибежал в подвал вестовой штабс-капитана – вызывать роту строиться. И тут же прибежали и прапорщики – Воронцов-Вельяминов и Ткачура, по одному на каждую полуроту. За те два года, что не был Кирпичников в Волынском полку (по мобилизации в пехотный полк попал, потом ранен, потом лечился), – тут многих прежних офицеров повыбило, мало кого и встретишь. Эти – новые.
Вылезли наружу. А вид у гвардейцев – шинели не пригнаны, кто и в ботинках, где уж там стойка-выправка.
Построились, но теперь сбоку наискосок, так что толпе с Невского путь к Александрову памятнику оставался открыт. Они и повалили туда с красным флагом. У памятника остановились.
И сперва шапки сняли и пели все «вечную память».
А потом стали выходить оруны, сюда плохо слышно.
Не выдержал один пожилой солдат, ретивый, и из заднего ряда крикнул своему офицеру:
– Ваше благородие! Оратель – речь кую-то говорит!
Кирпичников одёрнул его:
– Замолчи, серенький.
Понимал бы ты, знал бы ты всё…
Прапорщик Вельяминов пошёл просить у капитана разрешения разогнать толпу.
Штабс-капитан Машкин 2-й ничего не ответил. Не приказал.
Кирпичников подумал: а ведь по-хорошему обо всём бы можно с людьми договориться. И Вельяминову:
– Разрешите, ваше благородие, я один схожу к ним.
– Да тебя убьют.
– Да никогда во веки.
Не пустил прапорщик. Пошёл опять сам к штабс-капитану – просить разрешения разогнать.
Ах, беда, опять к худому. Опять: как солдатам быть? Вернулся Вельяминов, и первому взводу:
– На-пле-чо! За мной, шагом марш!
И пошёл, сам отмахивая, отстукивая. А они за ним, вяловато. Он тогда звонко:
– Крепче ногу!
Солдаты ворчат:
– Тут не кузня, ногу держать.
Кирпичников остался с другим взводом. Отсюда не слышно, а видно хорошо: там, у памятника, подняли красную тряпку и растопырили над головами, а на ней: «Долой войну!».
Ошалели, что ли? Как это, долой войну? А немец куда?
Шагов через двадцать скомандовал Вельяминов взводу: «на руку!». Повернул фронтом – и пошли цепью, с винтовками наперевес – прямо на красный флаг.
Подступы памятника – из красного гранита, его от снега очищают. И чёрные людишки на нём.
Вельяминов кинулся вперёд, оторвался от строя – поскользнулся – и упал ничком.
И в него тотчас кинули палкой, в спину угодили.
А «долой войну» меж тем свернули, спрятали.
Толпа тоже робела.
Прапорщик бодро вскочил, подошёл, сорвал красный флаг с древка – и вернулся к солдатскому строю.
Спросил своих солдат – кто его ударил? Отвечали, что не заметили.
Повернул взвод, опять «на плечо» – и вернулся сюда, к роте.
Едва построились – из толпы пришла кучка, просила у штабс-капитана вернуть флаг.
Штабс-капитан вежливо просил их, что надо разойтись.
Вельяминов и Ткачура окрикнули их:
– Вы – разойдитесь, а то стрелять будем!
Подошёл один, в студенческой форме, без руки. И целой рукой тычет Вельяминову в значок на шинели:
– Вместе на одной скамье сидели, а теперь ты в меня стрелять? Ну, стреляй!
Грудь подставил.
Вельяминов ему:
– Армейская служба – есть служба. Без этого – нет страны.
Это правильно.
Откуда-то прискакали казаки на лохматых сибирках. Покрутились, копытами поцокали. Посмеивались. Наезжали на толпу, а мягко.
Толпа переливалась с места на место. «Мельница».
Офицеры ушли сидеть в гостиницу, а Кирпичников с солдатами всё стоял.
Когда толпа слишком наседала, окружала – сами солдаты взмаливались взойти в их тяжёлое солдатское положение, податься дальше.
Тоже служба – не своё дело делать. Люди хлеба хотят, и поговорить хотят, – чего им перегораживать?
Прибежал вестовой: идти пока в дворницкую.
Сказали: сегодня там будем до двенадцати ночи, горячее пришлют туда. Не допускать народ стекаться на площадь.
Опять сидела рота в подвале дворницкой, а нарядами по очереди патрулировала.
Выезжали, проезжали и казаки взводами, и во всей боевой амуниции. Вид их, и копытный стук на улицах был грозный. И не только у толпы, но и у покладистых солдатских патрулей сердце ребром становилось против этих казачьих проездов. Хотя они и нагаек не вытаскивали, а смирно проезжали вхолостую.
А полиции – в этой толпяной густоте не видно было вдоль Невского, и только стояли коротким строем у вокзала. Мало их.
Вернулся Кирпичников в подвал какой-то притомлённый. Ото всей долгой службы, что ли. На войне – за жизнь берегись, в мирное время – парадами изматывали, а тут вот что придумали – народ гонять.
И опять прибежал в подвал вестовой штабс-капитана – вызывать роту строиться. И тут же прибежали и прапорщики – Воронцов-Вельяминов и Ткачура, по одному на каждую полуроту. За те два года, что не был Кирпичников в Волынском полку (по мобилизации в пехотный полк попал, потом ранен, потом лечился), – тут многих прежних офицеров повыбило, мало кого и встретишь. Эти – новые.
Вылезли наружу. А вид у гвардейцев – шинели не пригнаны, кто и в ботинках, где уж там стойка-выправка.
Построились, но теперь сбоку наискосок, так что толпе с Невского путь к Александрову памятнику оставался открыт. Они и повалили туда с красным флагом. У памятника остановились.
И сперва шапки сняли и пели все «вечную память».
А потом стали выходить оруны, сюда плохо слышно.
Не выдержал один пожилой солдат, ретивый, и из заднего ряда крикнул своему офицеру:
– Ваше благородие! Оратель – речь кую-то говорит!
Кирпичников одёрнул его:
– Замолчи, серенький.
Понимал бы ты, знал бы ты всё…
Прапорщик Вельяминов пошёл просить у капитана разрешения разогнать толпу.
Штабс-капитан Машкин 2-й ничего не ответил. Не приказал.
Кирпичников подумал: а ведь по-хорошему обо всём бы можно с людьми договориться. И Вельяминову:
– Разрешите, ваше благородие, я один схожу к ним.
– Да тебя убьют.
– Да никогда во веки.
Не пустил прапорщик. Пошёл опять сам к штабс-капитану – просить разрешения разогнать.
Ах, беда, опять к худому. Опять: как солдатам быть? Вернулся Вельяминов, и первому взводу:
– На-пле-чо! За мной, шагом марш!
И пошёл, сам отмахивая, отстукивая. А они за ним, вяловато. Он тогда звонко:
– Крепче ногу!
Солдаты ворчат:
– Тут не кузня, ногу держать.
Кирпичников остался с другим взводом. Отсюда не слышно, а видно хорошо: там, у памятника, подняли красную тряпку и растопырили над головами, а на ней: «Долой войну!».
Ошалели, что ли? Как это, долой войну? А немец куда?
Шагов через двадцать скомандовал Вельяминов взводу: «на руку!». Повернул фронтом – и пошли цепью, с винтовками наперевес – прямо на красный флаг.
Подступы памятника – из красного гранита, его от снега очищают. И чёрные людишки на нём.
Вельяминов кинулся вперёд, оторвался от строя – поскользнулся – и упал ничком.
И в него тотчас кинули палкой, в спину угодили.
А «долой войну» меж тем свернули, спрятали.
Толпа тоже робела.
Прапорщик бодро вскочил, подошёл, сорвал красный флаг с древка – и вернулся к солдатскому строю.
Спросил своих солдат – кто его ударил? Отвечали, что не заметили.
Повернул взвод, опять «на плечо» – и вернулся сюда, к роте.
Едва построились – из толпы пришла кучка, просила у штабс-капитана вернуть флаг.
Штабс-капитан вежливо просил их, что надо разойтись.
Вельяминов и Ткачура окрикнули их:
– Вы – разойдитесь, а то стрелять будем!
Подошёл один, в студенческой форме, без руки. И целой рукой тычет Вельяминову в значок на шинели:
– Вместе на одной скамье сидели, а теперь ты в меня стрелять? Ну, стреляй!
Грудь подставил.
Вельяминов ему:
– Армейская служба – есть служба. Без этого – нет страны.
Это правильно.
Откуда-то прискакали казаки на лохматых сибирках. Покрутились, копытами поцокали. Посмеивались. Наезжали на толпу, а мягко.
Толпа переливалась с места на место. «Мельница».
Офицеры ушли сидеть в гостиницу, а Кирпичников с солдатами всё стоял.
Когда толпа слишком наседала, окружала – сами солдаты взмаливались взойти в их тяжёлое солдатское положение, податься дальше.
Тоже служба – не своё дело делать. Люди хлеба хотят, и поговорить хотят, – чего им перегораживать?
Прибежал вестовой: идти пока в дворницкую.
28
За эту мрачную зиму приблизилась ещё одна милая молодая женщина – Лили Ден, жена флигель-адъютанта, моряка, назначенного командовать выкупленным у японцев крейсером «Варяг». Именно вчера она проводила мужа, они ушли в Англию, может быть на полгода, менять машины, – и приезжала вечером посидеть. Огорчённая, тревожная (сколько одних германских мин по дороге!), – держалась молодцом. И от сходных чувств, при уехавших мужьях, возникало с ней проникновенное понимание.
К полуночи присылала звать Аня, и государыня ездила к ней в кресле черезо всю пустоту дворца, часа полтора успокаивала её, та лежала в жару, в задыханьи, в испуге, совсем плоха.
А дети пока переносили корь сравнительно не тяжело, по утрам температура спадала, к вечеру набиралась. Лежали все в тёмных комнатах, и мать попеременно ходила от одной к другому, сменяла сиделок. Осложнения – пока не проступили. А младшие девочки держались, хоть и на грани, Анастасия – с очень подозрительным горлом.
А за утренним окном шёл лёгкий приятный снежок, и при лёгком морозце. Мягко и беспечно падал на нетронутые снежные массивы царскосельского парка. Так могла бы быть легка и беспечна жизнь!
Кому-то другому…
Утром же подали государыне письмо от Протопопова. Он объяснял городские волнения этих дней (кажется, не прекратившиеся и сегодня?): это – вызывающее, просто хулиганское движение мальчишек и девчёнок, которые бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение. И – бастует часть рабочих, а по злостному обыкновению не пускают работать и других. Социалисты хотят пропагандой помешать правильному снабжению города. Если погода была бы холодна, то все бы сидели по домам. Но возбуждение спадёт и пройдёт, объяснял Протопопов, лишь бы хорошо вела себя Дума.
Да и никогда не бывает покоя, если Дума собрана. Все вместе в Петрограде – они всегда ядовитый элемент. А рассеянных по стране их никто не уважает.
И ещё вчера вечером доверенный близкий друг, флигель-адъютант Саблин, повидав Протопопова за обедом, передавал по телефону его успокоения: всё будет хорошо.
Вот послал Бог министра! – не чужая равнодушная рука, как большинство из них всегда, но преданный всей душой, но не дремлющий на страже царских интересов. И вместе с тем – умный, смелый, энергичный, проницательный, с большим пониманием людей и обстановки. И вместе с тем – милый, обаятельный, сердечно-сочувственный человек, которому можно душевно пожаловаться, – за четверть века ещё не бывало министра, с которым было бы так просто разговаривать, – такой нечванный, простой, сразу принят в тесное окружение царской семьи, настолько не гнался за государственным церемониалом, что можно было для скорости сноситься через Аню и пересылать важные бумаги. За четверть века ещё не бывало министра, которого приятно было бы принимать в домашнем кругу как своего, не стесняясь перед ним в самых откровенных высказываниях. (И даже может быть – тонко-понимающая мистическая душа, сродственная таинственным свершениям). Поверить нельзя, что этот человек почти 10 лет вращался в Государственной Думе: её отравленная атмосфера злобы не задушила его. Он так непосредствен, откровенен, прям, чист, как только может бывать в России, как бывает у юродивых Божьих душ, ничуть не загрязнён петербургским бездушием, – и так безоглядно, с первой встречи, полюбил Государя. Долго искали, трудно искали, перебрали многих, – министр внутренних дел важней любого другого министра и даже министра-председателя! – и наконец нашли. И высмотрел его и предложил – конечно, наш зоркий незабвенный Друг. И Протопопов всегда понимал Его сердце. А теперь остался защитником как бы вместо Него, возместительной тенью.
Любопытно было наблюдать пристрастный мгновенный поворот Думы к Протопопову: то держали его у себя в лидерах, то, за верность Государю, прокляли и насмехались. Но общество так уже ослеплено, что не видит и этой думской несуразности.
Протопопов распоряжался деятельно. Направлять полицейские дела взял себе в помощь Курлова, безжалостно задвинутого когда-то после столыпинского дела. Недавно арестовал гнездо революционеров – «рабочую группу» при злоумышленнике Гучкове. Когда убили Друга и заревело от радости всё гнусное общество, а министр юстиции Макаров не спешил приступить к расследованию, – Протопопов проявил чудеса поиска, и его полиция быстро нашла тело, в далёком рукаве Невки, подо льдом. И сумел тактично незаметно провезти покойного через больницу и в Царское Село. И успел задержать бегство Юсупова из Петрограда – и тот понёс бы кару, если б имел Государь мудрость и твёрдость наказать. И пользуясь своим аппаратом перлюстрации, приносил государыне эти коварные злобные письма великих княгинь, где горько изведала Александра Фёдоровна бездну человеческого предательства. (И вот почему, ещё раз и ещё раз: министр внутренних дел должен быть абсолютно приближенный свой человек, – какой-нибудь князь Щербатов разве принёс бы?)
К полуночи присылала звать Аня, и государыня ездила к ней в кресле черезо всю пустоту дворца, часа полтора успокаивала её, та лежала в жару, в задыханьи, в испуге, совсем плоха.
А дети пока переносили корь сравнительно не тяжело, по утрам температура спадала, к вечеру набиралась. Лежали все в тёмных комнатах, и мать попеременно ходила от одной к другому, сменяла сиделок. Осложнения – пока не проступили. А младшие девочки держались, хоть и на грани, Анастасия – с очень подозрительным горлом.
А за утренним окном шёл лёгкий приятный снежок, и при лёгком морозце. Мягко и беспечно падал на нетронутые снежные массивы царскосельского парка. Так могла бы быть легка и беспечна жизнь!
Кому-то другому…
Утром же подали государыне письмо от Протопопова. Он объяснял городские волнения этих дней (кажется, не прекратившиеся и сегодня?): это – вызывающее, просто хулиганское движение мальчишек и девчёнок, которые бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение. И – бастует часть рабочих, а по злостному обыкновению не пускают работать и других. Социалисты хотят пропагандой помешать правильному снабжению города. Если погода была бы холодна, то все бы сидели по домам. Но возбуждение спадёт и пройдёт, объяснял Протопопов, лишь бы хорошо вела себя Дума.
Да и никогда не бывает покоя, если Дума собрана. Все вместе в Петрограде – они всегда ядовитый элемент. А рассеянных по стране их никто не уважает.
И ещё вчера вечером доверенный близкий друг, флигель-адъютант Саблин, повидав Протопопова за обедом, передавал по телефону его успокоения: всё будет хорошо.
Вот послал Бог министра! – не чужая равнодушная рука, как большинство из них всегда, но преданный всей душой, но не дремлющий на страже царских интересов. И вместе с тем – умный, смелый, энергичный, проницательный, с большим пониманием людей и обстановки. И вместе с тем – милый, обаятельный, сердечно-сочувственный человек, которому можно душевно пожаловаться, – за четверть века ещё не бывало министра, с которым было бы так просто разговаривать, – такой нечванный, простой, сразу принят в тесное окружение царской семьи, настолько не гнался за государственным церемониалом, что можно было для скорости сноситься через Аню и пересылать важные бумаги. За четверть века ещё не бывало министра, которого приятно было бы принимать в домашнем кругу как своего, не стесняясь перед ним в самых откровенных высказываниях. (И даже может быть – тонко-понимающая мистическая душа, сродственная таинственным свершениям). Поверить нельзя, что этот человек почти 10 лет вращался в Государственной Думе: её отравленная атмосфера злобы не задушила его. Он так непосредствен, откровенен, прям, чист, как только может бывать в России, как бывает у юродивых Божьих душ, ничуть не загрязнён петербургским бездушием, – и так безоглядно, с первой встречи, полюбил Государя. Долго искали, трудно искали, перебрали многих, – министр внутренних дел важней любого другого министра и даже министра-председателя! – и наконец нашли. И высмотрел его и предложил – конечно, наш зоркий незабвенный Друг. И Протопопов всегда понимал Его сердце. А теперь остался защитником как бы вместо Него, возместительной тенью.
Любопытно было наблюдать пристрастный мгновенный поворот Думы к Протопопову: то держали его у себя в лидерах, то, за верность Государю, прокляли и насмехались. Но общество так уже ослеплено, что не видит и этой думской несуразности.
Протопопов распоряжался деятельно. Направлять полицейские дела взял себе в помощь Курлова, безжалостно задвинутого когда-то после столыпинского дела. Недавно арестовал гнездо революционеров – «рабочую группу» при злоумышленнике Гучкове. Когда убили Друга и заревело от радости всё гнусное общество, а министр юстиции Макаров не спешил приступить к расследованию, – Протопопов проявил чудеса поиска, и его полиция быстро нашла тело, в далёком рукаве Невки, подо льдом. И сумел тактично незаметно провезти покойного через больницу и в Царское Село. И успел задержать бегство Юсупова из Петрограда – и тот понёс бы кару, если б имел Государь мудрость и твёрдость наказать. И пользуясь своим аппаратом перлюстрации, приносил государыне эти коварные злобные письма великих княгинь, где горько изведала Александра Фёдоровна бездну человеческого предательства. (И вот почему, ещё раз и ещё раз: министр внутренних дел должен быть абсолютно приближенный свой человек, – какой-нибудь князь Щербатов разве принёс бы?)