Так даже национальный вопрос посмеялся над ним в те тяжелые годы...
Но, слава Богу, миновали и эти несчастья. Многое Сталин исправил тем, как переиграл Черчилля и Рузвельта-святошу. От самых 20-х годов не имел Сталин такого успеха, как с этими двумя растяпами. Когда на письма им отвечал или в Ялте в комнату к себе уходил – просто смеялся над ними.
Государственные люди, какими же умными они себя считают, а – глупее младенцев. Все спрашивают: а как будем после войны, а как? Да вы самолеты шлите, консервы шлите, а там посмотрим – как. Им слово бросишь, ну первое проходное, они уже радуются, уже на бумажку записывают. Сделаешь вид – от любви размягчился, они уже – вдвое мягкие. Получил от них ни за так, ни за понюшку: Польшу, Саксонию, Тюрингию, власовцев, красновцев, Курильские острова, Сахалин, Порт-Артур, пол-Кореи, и запутал их на Дунае и на Балканах. Лидеры «сельских хозяев» побеждали на выборах и тут же садились в тюрьму. И быстро свернули Миколайчика, отказало сердце Бенеша, Масарика, кардинал Миндсенти сознался в злодеяниях, Димитров в сердечной клинике Кремля отрекся от вздорной Балканской Федерации.
И посажены были в лагеря все советские, вернувшиеся из европейской жизни. И – туда же на вторые десять лет все отсидевшие только по разу.
Ну, кажется все начинало окончательно налаживаться!
И вот когда даже в шелесте тайги не расслышать было о каком-нибудь другом варианте социализма – выполз черный дракон Тито и загородил все перспективы.
Как сказочный богатырь, Сталин изнемогал отсекать все новые и новые вырастающие головы гидры!..
Да как же можно было ошибиться в этой скорпионовой душе?! – ему! знатоку человеческих душ! Ведь в 36-м году уже за глотку держали – и отпустили!.. Ай-я-я-я-яй!
Сталин со стоном спустил ноги с оттоманки и взялся за голову, уже с плешиной. Ничем не поправимая досада саднила его. Горы валял – а на вонючем бугорке споткнулся.
Иосиф споткнулся на Иосифе...
Ничуть не мешал Сталину доживающий где-то Керенский. Пусть бы из гроба вернулся и Николай Второй или Колчак – против всех них Сталин не имел личного зла: открытые враги, они не изворачивались предлагать какой-то свой, новый, лучший социализм.
Лучший социализм! Иначе, чем у Сталина! Сопляк! Социализм без Сталина – это же готовый фашизм!
Не в том, что у Тито что-нибудь получится – выйти у него ничего не может. Как старый коновал, перепоровший множество этих животов, отсекший несчетно этих конечностей в курных избах, при дорогах, смотрит на беленькую практикантку-медичку, – так смотрел Сталин на Тито.
Но Тито всколыхнул давно забытые побрякушки для дурачков: «рабочий контроль», «земля – крестьянам», все эти мыльные пузыри первых лет революции.
Уже три раза сменено собрание сочинений Ленина, дважды – Основоположников. Давно заснули все, кто спорил, кто упоминался в старых примечаниях, – все, кто думал иначе строить социализм. И теперь, когда ясно, что другого пути нет, и не только социализм, но даже коммунизм давно был бы построен, если б не зазнавшиеся вельможи; не лживые рапорта; не бездушные бюрократы; не равнодушие к общественному делу; не слабость организационно-разъяснительной работы в массах; не самотек в партийном просвещении; не замедленные темпы строительства; нэ простои, нэ прогулы на производстве, нэ выпуск нэдоброкачественной продукции, нэ плохое планирование, нэ безразличие к внедрению новой техники, нэ бездеятельность научно-исследовательских институтов, нэ плохая подготовка молодых специалистов, нэ уклонение молодежи от посылки в глушь, нэ саботаж заключенных, нэ потери зерна на поле, нэ растраты бухгалтеров, нэ хищения на базах, нэ жульничество завхозов и завмагов, нэ рвачество шоферов, нэ самоуспокоенность местных властей! нэ либерализм и взятки в милиции! нэ злоупотребление жилищным фондом! нэ нахальные спекулянты! нэ жадные домохозяйки! нэ испорченные дети! нэ трамвайные болтуны! нэ критиканство в литературе! нэ вывихи в кинематографии! – когда всем уже ясно, что камунизм на-вернойдороге и-нэдалек ат-завершения, – высовывается этот кретин Тито са-своим талмудистом Карделем и заявляет, шьто-камунизм надо строить нэ так!!!
Тут Сталин заметил, что он говорит вслух, рубит рукой, что сердце его ожесточенно бьется, застлало глаза, во все члены вступило неприятное желание подергиваться.
Он перевел дух. Разгладил рукой лицо, усы. Еще перевел. Нельзя же поддаваться.
Да, Абакумова надо принять.
И хотел уже встать, но проясненными глазами увидел на телефонной тумбочке черно-красную книжечку дешевого массового издания. И с удовольствием потянулся за ней, подмостил подушек, на несколько минут полуприлег опять.
Это был сигнальный экземпляр из подготовленного на десяти европейских языках многомиллионного издания «Тито – главарь предателей» Рено де-Жувенеля (удачно, что автор – как бы посторонний в споре, объективный француз, да еще с дворянской частицей). Сталин уже прочел эту книгу подробно несколько дней назад (да и при написании ее давал советы), но, как со всякой приятной книгой, с ней не хотелось расстаться. Скольким миллионам людей она откроет глаза на этого тщеславного, самолюбивого, жестокого, трусливого, гадкого, лицемерного, подлого тирана! гнусного предателя! безнадежного тупицу! Ведь даже коммунисты на Западе растерялись, тычутся в два угла, не знают, кому верить. Старого дурака Андре Марти – и того за защиту Тито придется выгнать из компартии.
Он перелистал книжку. Вот! Пусть не венчают Тито героем: дважды по трусости он хотел сдаться немцам, но начальник штаба Арсо Иованович заставил его остаться главнокомандующим! Благородный Арсо! Убит. А Петричевич? «Убит только за то, что любил Сталина.» Благородный Петричевич! Лучших людей всегда кто-нибудь убивает, а худших достается приканчивать Сталину.
Все здесь есть, все – и как Тито, наверно, был английский шпион, и как кичился кальсонами с королевской короной, и как он физически безобразен, похож на Геринга, и пальцы все в бриллиантовых перстнях, увешан орденами и медалями (что за жалкое чванство в человеке, не одаренном полководческим гением!).
Объективная, принципиальная книга. Нет ли еще у Тито половой неполноценности? Об этом тоже надо бы написать.
«Югославская компартия во власти убийц и шпионов.» «Тито потому только мог заняться руководством, что за него поручились Бела Кун и Трайчо Костов.»
Костов!! – укололо Сталина. Бешенство бросилось ему в голову, он сильно ударил сапогом – в морду Трайчо, в окровавленную морду! – и серые веки Сталина вздрогнули от удовлетворенного чувства справедливости.
Проклятый Костов! Грязный мерзавец!
У-у-удивительно, как задним числом становятся понятны козни этих негодяев! Они все были троцкисты – но как маскировались! Куна хоть расшлепали в тридцать седьмом, а Костов еще десять дней назад поносил социалистический суд. Сколько удачных процессов Сталин провел, каких врагов заставил топтать самих себя – и та-кой срыв в процессе Костова!
Позор на весь мир! Какая подлая изворотливость! Обмануть опытное следствие, ползать в ногах – а на публичном заседании ото всего отказаться! При иностранных корреспондентах! Где же порядочность? где же партийная совесть? где же пролетарская солидарность? – жаловаться империалистам? Ну хорошо, ты не виноват, – но умри так, чтобы была польза коммунизму!
Сталин отшвырнул книжку. Нет, нельзя было лежать! Звала борьба.
Он встал. Выпрямился, не допряма. Отпер (и запер за собой) другую дверь, не ту, в которую стучался Поскребышев. За нею, чуть шаркая мягкими сапогами, пошел низким узким кривым коридором, тоже без окон, миновал люк потайного хода на подземную автодорогу, остановился у смотровых зеркал, откуда можно было видеть приемную. Посмотрел.
Абакумов был уже там. С большим блокнотом в руках сидел напряженно, ждал, когда позовут.
Все более твердо, не шаркая, Сталин прошел в спальню, такую же невысокую, непросторную, без окон, с нагнетаемым воздухом. Под сплошной дубовой обкладкой стен спальни шли бронированные плиты и только потом камень.
Маленьким ключиком, носимым у пояса, Сталин отпер замочек на металлической крышке графина, налил стакан своей любимой бодрящей настойки, выпил, а графин снова запер.
Подошел к зеркалу. Ясно, неподкупно-строго смотрели глаза, которых не выдерживали западные премьер-министры. Вид был суровый, простой, солдатский.
Он позвонил ординарцу-грузину – одевать себя.
Даже к приближенному он выходил как перед историей.
Его железная воля... Его непреклонная воля...
Быть постоянно, быть постоянно – горным орлом.
21
Его не то что за глаза, его и про себя-то почти не осмеливались звать Сашкой, а только Александром Николаевичем. «Звонил Поскребышев» значило: звонил Сам. «Распорядился Поскребышев» значило: распорядился Сам.
Поскребышев держался начальником личного секретариата Сталина уже больше пятнадцати лет. Это было очень долго, и кто не знал его ближе, мог удивляться, как еще цела его голова. А секрет был прост: он был по душе денщик, и именно тем укреплялся в должности. Даже когда его делали генерал-лейтенантом, членом ЦК и начальником спецотдела по слежке за членами ЦК, – он перед Хозяином ничуть не считал себя выше ничтожества. Тщеславно хихикая, он чокался с ним в тосте за свою родную деревню Сопляки. Никогда не обманывающими ноздрями Сталин не ощущал в Поскребышеве ни сомнения, ни противоборства. Его фамилия оправдывалась: выпекая его, ему как бы не наскребли в достатке всех качеств ума и характера.
Но оборачиваясь к младшим, этот плешивый царедворец простоватого вида приобретал огромную значительность. Нижестоящим он еле-еле выдавал голоса по телефону – надо было в трубку головой влезть, чтобы расслышать. Пошутить с ним о пустяках иногда может быть и можно было, но спросить его, как там сегодня – не пошевеливался язык.
Сегодня Поскребышев сказал Абакумову:
– Иосиф Виссарионович работает. Может быть и не примет. Велел ждать.
Отобрал портфель (идя к Самому, его полагалось сдавать), ввел в приемную и ушел.
Так Абакумов и не решился спросить, о чем больше всего хотел: о сегодняшнем настроении Хозяина. С тяжело колотящимся сердцем он остался в приемной один.
Этот рослый мощный решительный человек, идя сюда, всякий раз замирал от страха ничуть не меньше, чем в разгар арестов граждане по ночам, слушая шаги на лест-нице. От страха уши его сперва леденели, а потом отпускали, наливались огнем – и всякий раз Абакумов еще того боялся, что постоянно горящие уши вызовут подозрение Хозяина. Сталин был подозрителен на каждую мелочь. Он не любил, например, чтобы при нем лазили во внутренние карманы.
Поэтому Абакумов перекладывал обе авторучки, приготовленные для записи, из внутреннего кармана в наружный грудной.
Все руководство Госбезопасностью изо дня в день шло через Берию, оттуда Абакумов получал большую часть указаний. Но раз в месяц Единодержец сам хотел как живую личность ощутить того, кому доверял охрану передового в мире порядка.
Эти приемы, по часу, были тяжелой расплатой за всю власть, за все могущество Абакумова. Он жил и наслаждался только от приема до приема.
Наступал срок – все замирало в нем, уши леденели, он сдавал портфель, не зная, получит ли его обратно, наклонял перед кабинетом свою бычью голову, не зная, разогнет ли шею через час.
Сталин страшен был тем, что ошибка с ним была та единственная в жизни ошибка со взрывателем, которую исправить нельзя. Сталин страшен был тем, что не выслушивал оправданий, он даже не обвинял – только вздрагивал кончик одного уса, и там, внутри, выносился приговор, а осужденный его не знал: он уходил мирно, его брали ночью и расстреливали к утру.
Хуже всего, когда Сталин молчал и оставалось мучиться в догадках. Если же Сталин запускал в тебя что-нибудь тяжелое или острое, наступал сапогом на ногу, плевал в тебя или сдувал горячий пепел трубки тебе в лицо – этот гнев был не окончательный, этот гнев проходил! Если же Сталин грубил и ругался, пусть самыми последними словами, Абакумов радовался: это значило, что Хозяин еще надеется исправить своего министра и работать с ним дальше.
Конечно, теперь-то Абакумов понимал, что в усердии своем заскочил слишком высоко: пониже было бы безопаснее, с дальними Сталин разговаривал добродушно, приятно. Но вырваться из ближних назад – пути не было.
Оставалось – ждать смерти. Своей. Или... непроизносимой.
И так неизменно складывались дела, что, представая перед Сталиным, Абакумов всегда боялся раскрытия чего-нибудь.
Уж перед тем одним ему приходилось трястись, чтобы не раскрылась история его обогащения в Германии.
... В конце войны Абакумов был начальником всесоюзного СМЕРШа, ему подчинялись контрразведки всех действующих фронтов и армий. Это было особое короткое время бесконтрольного обогащения. Чтобы верней нанести последний удар Германии, Сталин перенял у Гитлера фронтовые посылки в тыл: за честь Родины – это хорошо, за Сталина – еще лучше, но чтобы лезть на колючие заграждения в самое обидное время – в конце войны, не дать ли воину личную материальную заинтересованность в Победе, а именно – право послать домой: солдату – пять килограммов трофеев в месяц, офицеру – десять, а генералу – пуд? (Такое распределение было справедливо, ибо котомка солдата не должна отягощать его в походе, у генерала же всегда есть свой автомобиль.) Но в несравненно более выгодном положении находилась контрразведка СМЕРШ. До нее не долетали снаряды врага. Ее не бомбили самолеты противника. Она всегда жила в той прифронтовой полосе, откуда огонь уже ушел, но куда не пришли еще ревизоры казны. Ее офицеры были окутаны облаком тайны. Никто не смел проверять, что они опечатали в вагоне, что они вывезли из арестованного поместья, около чего они поставили часовых. Грузовики, поезда и самолеты повезли богатство офицеров СМЕРШа. Лейтенанты вывозили на тысячи, полковники – на сотни тысяч, Абакумов греб миллионы.
Правда, он не мог вообразить таких странных обстоятельств, при которых он пал бы с поста министра или пал бы охраняемый им режим – а золото спасло бы его, даже если б находилось в швейцарском банке. Казалось бы ясно, что никакие драгоценности не спасут обезглавленного. Однако, это было свыше его сил – смотреть, как обогащаются подчиненные, а себе ничего не брать! Такой жертвы нельзя было требовать от живого челове-ка! И он рассылал и рассылал все новые спецкоманды на поиски. Даже от двух чемоданов мужских подтяжек он не мог отказаться. Он грабил загипнотизированно.
Но этот клад Нибелунгов, не принеся Абакумову свободного богатства, стал источником постоянного страха разоблачения. Никто из знающих не посмел бы донести на всесильного министра, зато любая случайность могла всплыть и погубить его голову. Бесполезно было взято – однако и не объявляться же теперь министерству финансов!..
... Он приехал в половине третьего ночи, но еще и в десять минут четвертого с большим чистым блокнотом в руках ходил по приемной и томился, ощущая внутреннюю слабость от боязни, а уши его между тем предательски разгорались. Больше всего он был бы сейчас рад, если б Сталин заработался и вообще не принял его сегодня: Абакумов опасался расправы за секретную телефонию. Он не знал, что теперь врать.
Но тяжелая дверь приоткрылась – наполовину. В раскрытую часть вышел тихо, почти на цыпочках, Поскребышев и беззвучно пригласил рукой. Абакумов пошел, стараясь не становиться всей грубой широкой ступней. В следующую дверь, тоже полуоткрытую, он протиснулся тушей своей, не раскрывая дверь шире, придерживая ее за начищенную бронзовую ручку, чтоб не отошла. И на пороге сказал:
– Добрый вечер, товарищ Сталин! Разрешите?
Он сплошал, не прокашлялся вовремя, и оттого голос вышел хриплый, недостаточно верноподданный.
Сталин в кителе с золочеными пуговицами, с несколькими рядами орденских колодок, но без погонов, писал за столом. Он дописал фразу, только потом поднял голову, совино-зловеще посмотрел на вошедшего.
И ничего не сказал.
Очень плохой признак! – он ни слова не сказал...
И писал опять.
Абакумов закрыл за собой дверь, но не посмел идти дальше без пригласительного кивка или жеста. Он стоял, держа длинные руки у бедер, немного наклонясь вперед, с почтительно-приветственной улыбкой мясистых губ – а уши его пылали.
Министр госбезопасности еще бы не знал, еще бы сам не употреблял этот простейший следовательский прием: встречать вошедшего недоброжелательным молчанием. Но сколько б он ни знал, а когда Сталин встречал его так – Абакумов испытывал внутренний обрыв страха.
В этом малом ночном кабинете, прижатом к земле, не было ни картин, ни украшений, оконца малы. Невысокие стены были обложены резной дубовой панелью, по одной стене проходили небольшие книжные полки. Не впридвиг к стене стоял письменный стол. Еще – радиола в одном углу, а около нее – этажерка с пластинками: Сталин любил по ночам включать свои записанные старые речи и слушать.
Абакумов просительно перегнулся и ждал.
Да, он весь был в руках Вождя, но отчасти – и Вождь в его руках. Как на фронте от слишком сильного продвижения одной стороны возникает переслойка и взаимный обхват, не всегда поймешь, кто кого окружает, так и здесь: Сталин сам себя (и все ЦК) включил в систему МГБ – все, что он надевал, ел, пил, на чем сидел, лежал – все доставлялось людьми МГБ, а уж охраняло только МГБ. Так что в каком-то искаженно-ироническом смысле Сталин сам был подчиненным Абакумова. Только вряд ли бы успел Абакумов эту власть проявить первый.
Перегнувшись, стоял и ждал дюжий министр. А Сталин писал. Он всегда так сидел и писал, сколько ни входил Абакумов. Можно было подумать – он никогда не спал и не уходил с этого места, а постоянно писал с той внушительностью и ответственностью, когда каждое слово, стекая с пера, сразу роняется в историю. Настольная лампа бросала свет на бумаги, верхний же свет от скрытых светильников был небольшой. Сталин не все время писал, он отклонялся, то скашивался в сторону, в пол, то взглядывал недобро на Абакумова, как будто прислушиваясь к чему-то, хотя ни звука не было в комнате.
Из чего рождается эта манера повелевать, эта значительность каждого мелкого движения? Разве не так же точно шевелил пальцами, двигал руками, водил бровями и взглядывал молодой Коба? Но тогда это никого не пугало, никто не извлекал из этих движений их страшного смысла. Лишь после какого-то по счету продырявленного затылка люди стали видеть в самых небольших движениях Вождя – намек, предупреждение, угрозу, приказ. И заметив это по другим, Сталин начал приглядываться к себе самому, и тоже увидел в своих жестах и взглядах этот угрожающий внутренний смысл – и стал уже сознательно их отрабатывать, отчего они еще лучше стали получаться и еще вернее действовать на окружающих.
Наконец Сталин очень сурово посмотрел на Абакумова и тычком трубки в воздухе указал ему, куда сегодня сесть.
Абакумов радостно встрепенулся, легко прошел и сел – но не на все сиденье, а на переднюю только часть его. Так было ему совсем не удобно, зато легче привставать, когда понадобится.
– Ну? – буркнул Сталин, глядя в свои бумаги.
Настал момент! Теперь надо было не терять инициативы!
Абакумов кашлянул и прочищенным горлом заторопился, заговорил почти восторженно. (Он себя потом проклинал за эту говорливую угодливость в кабинете Сталина, за неумеренные обещания, – но как-то само так всегда получалось, что чем недоброжелательней встречал его Хозяин, тем несдержанней Абакумов бывал в заверениях, а это затягивало его в новые и новые обещания.) Постоянным украшением ночных докладов Абакумова, тем главным, что привлекало в них Сталина, было всегда – раскрытие какой-то очень важной, очень разветвленной враждебной группы. Без такой обезвреженной (каждой раз новой) группы Абакумов на доклады не приходил. Он и сегодня приготовил такую группку по академии имени Фрунзе и долго мог заполнять время подробностями.
Но сперва принялся рассказывать об успехах (он сам не знал – подлинных или мнимых) подготовки покушения на Тито. Он говорил, что будет поставлена бомба замедленного действия на яхту Тито перед отправлением ее на остров Бриони.
Сталин поднял голову, вставил погасшую трубку в рот и раза два просопел ею. Он не сделал больше никаких движений, не выказал никакого интереса, но Абакумов, немного все-таки проникая в шефа, почувствовал, что по-пал в точку.
– А – Ранкович? – спросил Сталин.
Да, да! Подгадать момент, чтоб и Ранкович, и Кардель, и Моше Пьяде – вся эта клика взлетела бы на воздух вместе! По расчетам, не позже этой весны так и должно получиться! (Еще при взрыве должна была погибнуть команда яхты, однако министр такой мелочи не касался, и собеседник его не допытывался.) Но о чем он думал, сопя погасшей трубкой, невыразительно глядя на министра поверх своего кляплого свисающего носа?
Не о том, конечно, что руководимая им партия родилась с отрицания индивидуального террора. И не о том, что сам он всю жизнь только и ехал на терроре. Сопя трубкой и глядя на этого краснощекого упитанного молодца с разгоревшимися ушами, Сталин думал о том, о чем всегда думал при виде этих ретивых, на все готовых, заискивающих подчиненных. Даже это не мысль была, а движение чувства: насколько этому человеку можно сегодня доверять? И второе движение: не наступил ли уже момент, когда этим человеком надо пожертвовать?
Сталин прекрасно знал, что Абакумов в сорок пятом году обогатился. Но не спешил его карать. Сталину нравилось, что Абакумов – такой. Такими легче управлять. Больше всего в жизни Сталин остерегался так называемых «идейных», вроде Бухарина. Это – самые ловкие притворщики, их трудно раскусить.
Но даже и понятному Абакумову нельзя было доверять, как никому вообще на земле.
Он не доверял своей матери. И Богу. И революционерам. И мужикам (что будут сеять хлеб п собирать урожай, если их не заставлять). И рабочим (что будут работать, если им не установить норм). И тем более не доверял инженерам. Не доверял солдатам и генералам, что будут воевать без штрафных рот и заградотрядов. Не доверял своим приближенным. Не доверял женам и любовницам. И детям своим не доверял. И прав оказывался всегда!
И доверился он одному только человеку – единственному за всю свою безошибочно-недоверчивую жизнь. Перед всем миром этот человек был так решителен в дружелюбии и во враждебности, так круто развернулся из врагов и протянул дружескую руку. Это не был болтун, это был человек дела.
И Сталин поверил ему!
Человек этот был – Адольф Гитлер.
С одобрением и злорадством следил Сталин, как Гитлер чехвостил Польшу, Францию, Бельгию, как самолеты его застилали небо над Англией. Молотов приехал из Берлина перепуганный. Разведчики доносили, что Гитлер стягивает войска к востоку. Убежал в Англию Гесс. Черчилль предупредил Сталина о нападении. Все галки на белорусских осинах и галицийских тополях кричали о войне. Все базарные бабы в его собственной стране пророчили войну со дня на день. Один Сталин оставался невозмутим. Он слал в Германию эшелоны сырья, не укреплял границ, боялся обидеть коллегу.
Он верил Гитлеру!..
Едва-едва не обошлась ему эта вера ценою в голову.
Тем более теперь он окончательно не верил никому!
На это давление недоверия Абакумов мог бы ответить горькими словами, да не смел их сказать. Не надо было играть в деревянные лошадки – призывать этого олуха Попивода и обсуждать с ним фельетоны против Тито. И тех славных ребят, которых Абакумов намечал послать колоть медведя, знавших язык, обычаи, даже Тито в лицо, – не надо было отвергать по анкетам (раз жил за границей – не наш человек), а поручить им, поверить. Теперь-то, конечно, черт его знает, что из этого покушения выйдет. Абакумова самого сердила такая неповоротливость.
Но он знал своего Хозяина! Надо было служить ему на какую-то долю сил – больше половины, но никогда на полную. Сталин не терпел открытого невыполнения. Однако, чересчур удачное выполнение он ненавидел: он усматривал в этом подкоп под свою единственность. Никто, кроме него, не должен был ничего знать, уметь и делать безупречно!
И Абакумов, – как и все сорок пять министров! – по виду натужась в министерской упряжке, тянул вполплеча.
Как царь Мидас своим прикосновением обращал все в золото, так Сталин своим прикосновением обращал все в посредственность.
Но сегодня-таки лицо Сталина по мере абакумовского доклада светлело. И до подробности рассказав о предполагаемом взрыве, министр далее докладывал об арестах в Духовной Академии, потом особенно подробно – об Академии Фрунзе, потом о разведке в портах Южной Кореи, потом...
По прямому долгу и по здравому смыслу он должен был сейчас доложить о сегодняшнем телефонном звонке в американское посольство. Но мог и не говорить: он мог бы думать, что об этом уже доложил Берия или Вышинский, а еще верней – ему самому могли в эту ночь не доложить. Именно из-за того, что, никому не доверяя, Сталин развел параллелизм, каждый запряженный мог тянуть вполплеча. Выгодней было пока не выскакивать с обещанием найти преступника посредством спецтехники. Всякого же упоминания о телефоне он вдвойне сегодня боялся, чтобы Хозяин не вспомнил секретную телефонию. И Абакумов старался даже не смотреть на настольный телефон, чтобы глазами не навести на него Вождя.
Но, слава Богу, миновали и эти несчастья. Многое Сталин исправил тем, как переиграл Черчилля и Рузвельта-святошу. От самых 20-х годов не имел Сталин такого успеха, как с этими двумя растяпами. Когда на письма им отвечал или в Ялте в комнату к себе уходил – просто смеялся над ними.
Государственные люди, какими же умными они себя считают, а – глупее младенцев. Все спрашивают: а как будем после войны, а как? Да вы самолеты шлите, консервы шлите, а там посмотрим – как. Им слово бросишь, ну первое проходное, они уже радуются, уже на бумажку записывают. Сделаешь вид – от любви размягчился, они уже – вдвое мягкие. Получил от них ни за так, ни за понюшку: Польшу, Саксонию, Тюрингию, власовцев, красновцев, Курильские острова, Сахалин, Порт-Артур, пол-Кореи, и запутал их на Дунае и на Балканах. Лидеры «сельских хозяев» побеждали на выборах и тут же садились в тюрьму. И быстро свернули Миколайчика, отказало сердце Бенеша, Масарика, кардинал Миндсенти сознался в злодеяниях, Димитров в сердечной клинике Кремля отрекся от вздорной Балканской Федерации.
И посажены были в лагеря все советские, вернувшиеся из европейской жизни. И – туда же на вторые десять лет все отсидевшие только по разу.
Ну, кажется все начинало окончательно налаживаться!
И вот когда даже в шелесте тайги не расслышать было о каком-нибудь другом варианте социализма – выполз черный дракон Тито и загородил все перспективы.
Как сказочный богатырь, Сталин изнемогал отсекать все новые и новые вырастающие головы гидры!..
***
Да как же можно было ошибиться в этой скорпионовой душе?! – ему! знатоку человеческих душ! Ведь в 36-м году уже за глотку держали – и отпустили!.. Ай-я-я-я-яй!
Сталин со стоном спустил ноги с оттоманки и взялся за голову, уже с плешиной. Ничем не поправимая досада саднила его. Горы валял – а на вонючем бугорке споткнулся.
Иосиф споткнулся на Иосифе...
Ничуть не мешал Сталину доживающий где-то Керенский. Пусть бы из гроба вернулся и Николай Второй или Колчак – против всех них Сталин не имел личного зла: открытые враги, они не изворачивались предлагать какой-то свой, новый, лучший социализм.
Лучший социализм! Иначе, чем у Сталина! Сопляк! Социализм без Сталина – это же готовый фашизм!
Не в том, что у Тито что-нибудь получится – выйти у него ничего не может. Как старый коновал, перепоровший множество этих животов, отсекший несчетно этих конечностей в курных избах, при дорогах, смотрит на беленькую практикантку-медичку, – так смотрел Сталин на Тито.
Но Тито всколыхнул давно забытые побрякушки для дурачков: «рабочий контроль», «земля – крестьянам», все эти мыльные пузыри первых лет революции.
Уже три раза сменено собрание сочинений Ленина, дважды – Основоположников. Давно заснули все, кто спорил, кто упоминался в старых примечаниях, – все, кто думал иначе строить социализм. И теперь, когда ясно, что другого пути нет, и не только социализм, но даже коммунизм давно был бы построен, если б не зазнавшиеся вельможи; не лживые рапорта; не бездушные бюрократы; не равнодушие к общественному делу; не слабость организационно-разъяснительной работы в массах; не самотек в партийном просвещении; не замедленные темпы строительства; нэ простои, нэ прогулы на производстве, нэ выпуск нэдоброкачественной продукции, нэ плохое планирование, нэ безразличие к внедрению новой техники, нэ бездеятельность научно-исследовательских институтов, нэ плохая подготовка молодых специалистов, нэ уклонение молодежи от посылки в глушь, нэ саботаж заключенных, нэ потери зерна на поле, нэ растраты бухгалтеров, нэ хищения на базах, нэ жульничество завхозов и завмагов, нэ рвачество шоферов, нэ самоуспокоенность местных властей! нэ либерализм и взятки в милиции! нэ злоупотребление жилищным фондом! нэ нахальные спекулянты! нэ жадные домохозяйки! нэ испорченные дети! нэ трамвайные болтуны! нэ критиканство в литературе! нэ вывихи в кинематографии! – когда всем уже ясно, что камунизм на-вернойдороге и-нэдалек ат-завершения, – высовывается этот кретин Тито са-своим талмудистом Карделем и заявляет, шьто-камунизм надо строить нэ так!!!
Тут Сталин заметил, что он говорит вслух, рубит рукой, что сердце его ожесточенно бьется, застлало глаза, во все члены вступило неприятное желание подергиваться.
Он перевел дух. Разгладил рукой лицо, усы. Еще перевел. Нельзя же поддаваться.
Да, Абакумова надо принять.
И хотел уже встать, но проясненными глазами увидел на телефонной тумбочке черно-красную книжечку дешевого массового издания. И с удовольствием потянулся за ней, подмостил подушек, на несколько минут полуприлег опять.
Это был сигнальный экземпляр из подготовленного на десяти европейских языках многомиллионного издания «Тито – главарь предателей» Рено де-Жувенеля (удачно, что автор – как бы посторонний в споре, объективный француз, да еще с дворянской частицей). Сталин уже прочел эту книгу подробно несколько дней назад (да и при написании ее давал советы), но, как со всякой приятной книгой, с ней не хотелось расстаться. Скольким миллионам людей она откроет глаза на этого тщеславного, самолюбивого, жестокого, трусливого, гадкого, лицемерного, подлого тирана! гнусного предателя! безнадежного тупицу! Ведь даже коммунисты на Западе растерялись, тычутся в два угла, не знают, кому верить. Старого дурака Андре Марти – и того за защиту Тито придется выгнать из компартии.
Он перелистал книжку. Вот! Пусть не венчают Тито героем: дважды по трусости он хотел сдаться немцам, но начальник штаба Арсо Иованович заставил его остаться главнокомандующим! Благородный Арсо! Убит. А Петричевич? «Убит только за то, что любил Сталина.» Благородный Петричевич! Лучших людей всегда кто-нибудь убивает, а худших достается приканчивать Сталину.
Все здесь есть, все – и как Тито, наверно, был английский шпион, и как кичился кальсонами с королевской короной, и как он физически безобразен, похож на Геринга, и пальцы все в бриллиантовых перстнях, увешан орденами и медалями (что за жалкое чванство в человеке, не одаренном полководческим гением!).
Объективная, принципиальная книга. Нет ли еще у Тито половой неполноценности? Об этом тоже надо бы написать.
«Югославская компартия во власти убийц и шпионов.» «Тито потому только мог заняться руководством, что за него поручились Бела Кун и Трайчо Костов.»
Костов!! – укололо Сталина. Бешенство бросилось ему в голову, он сильно ударил сапогом – в морду Трайчо, в окровавленную морду! – и серые веки Сталина вздрогнули от удовлетворенного чувства справедливости.
Проклятый Костов! Грязный мерзавец!
У-у-удивительно, как задним числом становятся понятны козни этих негодяев! Они все были троцкисты – но как маскировались! Куна хоть расшлепали в тридцать седьмом, а Костов еще десять дней назад поносил социалистический суд. Сколько удачных процессов Сталин провел, каких врагов заставил топтать самих себя – и та-кой срыв в процессе Костова!
Позор на весь мир! Какая подлая изворотливость! Обмануть опытное следствие, ползать в ногах – а на публичном заседании ото всего отказаться! При иностранных корреспондентах! Где же порядочность? где же партийная совесть? где же пролетарская солидарность? – жаловаться империалистам? Ну хорошо, ты не виноват, – но умри так, чтобы была польза коммунизму!
Сталин отшвырнул книжку. Нет, нельзя было лежать! Звала борьба.
Он встал. Выпрямился, не допряма. Отпер (и запер за собой) другую дверь, не ту, в которую стучался Поскребышев. За нею, чуть шаркая мягкими сапогами, пошел низким узким кривым коридором, тоже без окон, миновал люк потайного хода на подземную автодорогу, остановился у смотровых зеркал, откуда можно было видеть приемную. Посмотрел.
Абакумов был уже там. С большим блокнотом в руках сидел напряженно, ждал, когда позовут.
Все более твердо, не шаркая, Сталин прошел в спальню, такую же невысокую, непросторную, без окон, с нагнетаемым воздухом. Под сплошной дубовой обкладкой стен спальни шли бронированные плиты и только потом камень.
Маленьким ключиком, носимым у пояса, Сталин отпер замочек на металлической крышке графина, налил стакан своей любимой бодрящей настойки, выпил, а графин снова запер.
Подошел к зеркалу. Ясно, неподкупно-строго смотрели глаза, которых не выдерживали западные премьер-министры. Вид был суровый, простой, солдатский.
Он позвонил ординарцу-грузину – одевать себя.
Даже к приближенному он выходил как перед историей.
Его железная воля... Его непреклонная воля...
Быть постоянно, быть постоянно – горным орлом.
21
Его не то что за глаза, его и про себя-то почти не осмеливались звать Сашкой, а только Александром Николаевичем. «Звонил Поскребышев» значило: звонил Сам. «Распорядился Поскребышев» значило: распорядился Сам.
Поскребышев держался начальником личного секретариата Сталина уже больше пятнадцати лет. Это было очень долго, и кто не знал его ближе, мог удивляться, как еще цела его голова. А секрет был прост: он был по душе денщик, и именно тем укреплялся в должности. Даже когда его делали генерал-лейтенантом, членом ЦК и начальником спецотдела по слежке за членами ЦК, – он перед Хозяином ничуть не считал себя выше ничтожества. Тщеславно хихикая, он чокался с ним в тосте за свою родную деревню Сопляки. Никогда не обманывающими ноздрями Сталин не ощущал в Поскребышеве ни сомнения, ни противоборства. Его фамилия оправдывалась: выпекая его, ему как бы не наскребли в достатке всех качеств ума и характера.
Но оборачиваясь к младшим, этот плешивый царедворец простоватого вида приобретал огромную значительность. Нижестоящим он еле-еле выдавал голоса по телефону – надо было в трубку головой влезть, чтобы расслышать. Пошутить с ним о пустяках иногда может быть и можно было, но спросить его, как там сегодня – не пошевеливался язык.
Сегодня Поскребышев сказал Абакумову:
– Иосиф Виссарионович работает. Может быть и не примет. Велел ждать.
Отобрал портфель (идя к Самому, его полагалось сдавать), ввел в приемную и ушел.
Так Абакумов и не решился спросить, о чем больше всего хотел: о сегодняшнем настроении Хозяина. С тяжело колотящимся сердцем он остался в приемной один.
Этот рослый мощный решительный человек, идя сюда, всякий раз замирал от страха ничуть не меньше, чем в разгар арестов граждане по ночам, слушая шаги на лест-нице. От страха уши его сперва леденели, а потом отпускали, наливались огнем – и всякий раз Абакумов еще того боялся, что постоянно горящие уши вызовут подозрение Хозяина. Сталин был подозрителен на каждую мелочь. Он не любил, например, чтобы при нем лазили во внутренние карманы.
Поэтому Абакумов перекладывал обе авторучки, приготовленные для записи, из внутреннего кармана в наружный грудной.
Все руководство Госбезопасностью изо дня в день шло через Берию, оттуда Абакумов получал большую часть указаний. Но раз в месяц Единодержец сам хотел как живую личность ощутить того, кому доверял охрану передового в мире порядка.
Эти приемы, по часу, были тяжелой расплатой за всю власть, за все могущество Абакумова. Он жил и наслаждался только от приема до приема.
Наступал срок – все замирало в нем, уши леденели, он сдавал портфель, не зная, получит ли его обратно, наклонял перед кабинетом свою бычью голову, не зная, разогнет ли шею через час.
Сталин страшен был тем, что ошибка с ним была та единственная в жизни ошибка со взрывателем, которую исправить нельзя. Сталин страшен был тем, что не выслушивал оправданий, он даже не обвинял – только вздрагивал кончик одного уса, и там, внутри, выносился приговор, а осужденный его не знал: он уходил мирно, его брали ночью и расстреливали к утру.
Хуже всего, когда Сталин молчал и оставалось мучиться в догадках. Если же Сталин запускал в тебя что-нибудь тяжелое или острое, наступал сапогом на ногу, плевал в тебя или сдувал горячий пепел трубки тебе в лицо – этот гнев был не окончательный, этот гнев проходил! Если же Сталин грубил и ругался, пусть самыми последними словами, Абакумов радовался: это значило, что Хозяин еще надеется исправить своего министра и работать с ним дальше.
Конечно, теперь-то Абакумов понимал, что в усердии своем заскочил слишком высоко: пониже было бы безопаснее, с дальними Сталин разговаривал добродушно, приятно. Но вырваться из ближних назад – пути не было.
Оставалось – ждать смерти. Своей. Или... непроизносимой.
И так неизменно складывались дела, что, представая перед Сталиным, Абакумов всегда боялся раскрытия чего-нибудь.
Уж перед тем одним ему приходилось трястись, чтобы не раскрылась история его обогащения в Германии.
... В конце войны Абакумов был начальником всесоюзного СМЕРШа, ему подчинялись контрразведки всех действующих фронтов и армий. Это было особое короткое время бесконтрольного обогащения. Чтобы верней нанести последний удар Германии, Сталин перенял у Гитлера фронтовые посылки в тыл: за честь Родины – это хорошо, за Сталина – еще лучше, но чтобы лезть на колючие заграждения в самое обидное время – в конце войны, не дать ли воину личную материальную заинтересованность в Победе, а именно – право послать домой: солдату – пять килограммов трофеев в месяц, офицеру – десять, а генералу – пуд? (Такое распределение было справедливо, ибо котомка солдата не должна отягощать его в походе, у генерала же всегда есть свой автомобиль.) Но в несравненно более выгодном положении находилась контрразведка СМЕРШ. До нее не долетали снаряды врага. Ее не бомбили самолеты противника. Она всегда жила в той прифронтовой полосе, откуда огонь уже ушел, но куда не пришли еще ревизоры казны. Ее офицеры были окутаны облаком тайны. Никто не смел проверять, что они опечатали в вагоне, что они вывезли из арестованного поместья, около чего они поставили часовых. Грузовики, поезда и самолеты повезли богатство офицеров СМЕРШа. Лейтенанты вывозили на тысячи, полковники – на сотни тысяч, Абакумов греб миллионы.
Правда, он не мог вообразить таких странных обстоятельств, при которых он пал бы с поста министра или пал бы охраняемый им режим – а золото спасло бы его, даже если б находилось в швейцарском банке. Казалось бы ясно, что никакие драгоценности не спасут обезглавленного. Однако, это было свыше его сил – смотреть, как обогащаются подчиненные, а себе ничего не брать! Такой жертвы нельзя было требовать от живого челове-ка! И он рассылал и рассылал все новые спецкоманды на поиски. Даже от двух чемоданов мужских подтяжек он не мог отказаться. Он грабил загипнотизированно.
Но этот клад Нибелунгов, не принеся Абакумову свободного богатства, стал источником постоянного страха разоблачения. Никто из знающих не посмел бы донести на всесильного министра, зато любая случайность могла всплыть и погубить его голову. Бесполезно было взято – однако и не объявляться же теперь министерству финансов!..
... Он приехал в половине третьего ночи, но еще и в десять минут четвертого с большим чистым блокнотом в руках ходил по приемной и томился, ощущая внутреннюю слабость от боязни, а уши его между тем предательски разгорались. Больше всего он был бы сейчас рад, если б Сталин заработался и вообще не принял его сегодня: Абакумов опасался расправы за секретную телефонию. Он не знал, что теперь врать.
Но тяжелая дверь приоткрылась – наполовину. В раскрытую часть вышел тихо, почти на цыпочках, Поскребышев и беззвучно пригласил рукой. Абакумов пошел, стараясь не становиться всей грубой широкой ступней. В следующую дверь, тоже полуоткрытую, он протиснулся тушей своей, не раскрывая дверь шире, придерживая ее за начищенную бронзовую ручку, чтоб не отошла. И на пороге сказал:
– Добрый вечер, товарищ Сталин! Разрешите?
Он сплошал, не прокашлялся вовремя, и оттого голос вышел хриплый, недостаточно верноподданный.
Сталин в кителе с золочеными пуговицами, с несколькими рядами орденских колодок, но без погонов, писал за столом. Он дописал фразу, только потом поднял голову, совино-зловеще посмотрел на вошедшего.
И ничего не сказал.
Очень плохой признак! – он ни слова не сказал...
И писал опять.
Абакумов закрыл за собой дверь, но не посмел идти дальше без пригласительного кивка или жеста. Он стоял, держа длинные руки у бедер, немного наклонясь вперед, с почтительно-приветственной улыбкой мясистых губ – а уши его пылали.
Министр госбезопасности еще бы не знал, еще бы сам не употреблял этот простейший следовательский прием: встречать вошедшего недоброжелательным молчанием. Но сколько б он ни знал, а когда Сталин встречал его так – Абакумов испытывал внутренний обрыв страха.
В этом малом ночном кабинете, прижатом к земле, не было ни картин, ни украшений, оконца малы. Невысокие стены были обложены резной дубовой панелью, по одной стене проходили небольшие книжные полки. Не впридвиг к стене стоял письменный стол. Еще – радиола в одном углу, а около нее – этажерка с пластинками: Сталин любил по ночам включать свои записанные старые речи и слушать.
Абакумов просительно перегнулся и ждал.
Да, он весь был в руках Вождя, но отчасти – и Вождь в его руках. Как на фронте от слишком сильного продвижения одной стороны возникает переслойка и взаимный обхват, не всегда поймешь, кто кого окружает, так и здесь: Сталин сам себя (и все ЦК) включил в систему МГБ – все, что он надевал, ел, пил, на чем сидел, лежал – все доставлялось людьми МГБ, а уж охраняло только МГБ. Так что в каком-то искаженно-ироническом смысле Сталин сам был подчиненным Абакумова. Только вряд ли бы успел Абакумов эту власть проявить первый.
Перегнувшись, стоял и ждал дюжий министр. А Сталин писал. Он всегда так сидел и писал, сколько ни входил Абакумов. Можно было подумать – он никогда не спал и не уходил с этого места, а постоянно писал с той внушительностью и ответственностью, когда каждое слово, стекая с пера, сразу роняется в историю. Настольная лампа бросала свет на бумаги, верхний же свет от скрытых светильников был небольшой. Сталин не все время писал, он отклонялся, то скашивался в сторону, в пол, то взглядывал недобро на Абакумова, как будто прислушиваясь к чему-то, хотя ни звука не было в комнате.
Из чего рождается эта манера повелевать, эта значительность каждого мелкого движения? Разве не так же точно шевелил пальцами, двигал руками, водил бровями и взглядывал молодой Коба? Но тогда это никого не пугало, никто не извлекал из этих движений их страшного смысла. Лишь после какого-то по счету продырявленного затылка люди стали видеть в самых небольших движениях Вождя – намек, предупреждение, угрозу, приказ. И заметив это по другим, Сталин начал приглядываться к себе самому, и тоже увидел в своих жестах и взглядах этот угрожающий внутренний смысл – и стал уже сознательно их отрабатывать, отчего они еще лучше стали получаться и еще вернее действовать на окружающих.
Наконец Сталин очень сурово посмотрел на Абакумова и тычком трубки в воздухе указал ему, куда сегодня сесть.
Абакумов радостно встрепенулся, легко прошел и сел – но не на все сиденье, а на переднюю только часть его. Так было ему совсем не удобно, зато легче привставать, когда понадобится.
– Ну? – буркнул Сталин, глядя в свои бумаги.
Настал момент! Теперь надо было не терять инициативы!
Абакумов кашлянул и прочищенным горлом заторопился, заговорил почти восторженно. (Он себя потом проклинал за эту говорливую угодливость в кабинете Сталина, за неумеренные обещания, – но как-то само так всегда получалось, что чем недоброжелательней встречал его Хозяин, тем несдержанней Абакумов бывал в заверениях, а это затягивало его в новые и новые обещания.) Постоянным украшением ночных докладов Абакумова, тем главным, что привлекало в них Сталина, было всегда – раскрытие какой-то очень важной, очень разветвленной враждебной группы. Без такой обезвреженной (каждой раз новой) группы Абакумов на доклады не приходил. Он и сегодня приготовил такую группку по академии имени Фрунзе и долго мог заполнять время подробностями.
Но сперва принялся рассказывать об успехах (он сам не знал – подлинных или мнимых) подготовки покушения на Тито. Он говорил, что будет поставлена бомба замедленного действия на яхту Тито перед отправлением ее на остров Бриони.
Сталин поднял голову, вставил погасшую трубку в рот и раза два просопел ею. Он не сделал больше никаких движений, не выказал никакого интереса, но Абакумов, немного все-таки проникая в шефа, почувствовал, что по-пал в точку.
– А – Ранкович? – спросил Сталин.
Да, да! Подгадать момент, чтоб и Ранкович, и Кардель, и Моше Пьяде – вся эта клика взлетела бы на воздух вместе! По расчетам, не позже этой весны так и должно получиться! (Еще при взрыве должна была погибнуть команда яхты, однако министр такой мелочи не касался, и собеседник его не допытывался.) Но о чем он думал, сопя погасшей трубкой, невыразительно глядя на министра поверх своего кляплого свисающего носа?
Не о том, конечно, что руководимая им партия родилась с отрицания индивидуального террора. И не о том, что сам он всю жизнь только и ехал на терроре. Сопя трубкой и глядя на этого краснощекого упитанного молодца с разгоревшимися ушами, Сталин думал о том, о чем всегда думал при виде этих ретивых, на все готовых, заискивающих подчиненных. Даже это не мысль была, а движение чувства: насколько этому человеку можно сегодня доверять? И второе движение: не наступил ли уже момент, когда этим человеком надо пожертвовать?
Сталин прекрасно знал, что Абакумов в сорок пятом году обогатился. Но не спешил его карать. Сталину нравилось, что Абакумов – такой. Такими легче управлять. Больше всего в жизни Сталин остерегался так называемых «идейных», вроде Бухарина. Это – самые ловкие притворщики, их трудно раскусить.
Но даже и понятному Абакумову нельзя было доверять, как никому вообще на земле.
Он не доверял своей матери. И Богу. И революционерам. И мужикам (что будут сеять хлеб п собирать урожай, если их не заставлять). И рабочим (что будут работать, если им не установить норм). И тем более не доверял инженерам. Не доверял солдатам и генералам, что будут воевать без штрафных рот и заградотрядов. Не доверял своим приближенным. Не доверял женам и любовницам. И детям своим не доверял. И прав оказывался всегда!
И доверился он одному только человеку – единственному за всю свою безошибочно-недоверчивую жизнь. Перед всем миром этот человек был так решителен в дружелюбии и во враждебности, так круто развернулся из врагов и протянул дружескую руку. Это не был болтун, это был человек дела.
И Сталин поверил ему!
Человек этот был – Адольф Гитлер.
С одобрением и злорадством следил Сталин, как Гитлер чехвостил Польшу, Францию, Бельгию, как самолеты его застилали небо над Англией. Молотов приехал из Берлина перепуганный. Разведчики доносили, что Гитлер стягивает войска к востоку. Убежал в Англию Гесс. Черчилль предупредил Сталина о нападении. Все галки на белорусских осинах и галицийских тополях кричали о войне. Все базарные бабы в его собственной стране пророчили войну со дня на день. Один Сталин оставался невозмутим. Он слал в Германию эшелоны сырья, не укреплял границ, боялся обидеть коллегу.
Он верил Гитлеру!..
Едва-едва не обошлась ему эта вера ценою в голову.
Тем более теперь он окончательно не верил никому!
На это давление недоверия Абакумов мог бы ответить горькими словами, да не смел их сказать. Не надо было играть в деревянные лошадки – призывать этого олуха Попивода и обсуждать с ним фельетоны против Тито. И тех славных ребят, которых Абакумов намечал послать колоть медведя, знавших язык, обычаи, даже Тито в лицо, – не надо было отвергать по анкетам (раз жил за границей – не наш человек), а поручить им, поверить. Теперь-то, конечно, черт его знает, что из этого покушения выйдет. Абакумова самого сердила такая неповоротливость.
Но он знал своего Хозяина! Надо было служить ему на какую-то долю сил – больше половины, но никогда на полную. Сталин не терпел открытого невыполнения. Однако, чересчур удачное выполнение он ненавидел: он усматривал в этом подкоп под свою единственность. Никто, кроме него, не должен был ничего знать, уметь и делать безупречно!
И Абакумов, – как и все сорок пять министров! – по виду натужась в министерской упряжке, тянул вполплеча.
Как царь Мидас своим прикосновением обращал все в золото, так Сталин своим прикосновением обращал все в посредственность.
Но сегодня-таки лицо Сталина по мере абакумовского доклада светлело. И до подробности рассказав о предполагаемом взрыве, министр далее докладывал об арестах в Духовной Академии, потом особенно подробно – об Академии Фрунзе, потом о разведке в портах Южной Кореи, потом...
По прямому долгу и по здравому смыслу он должен был сейчас доложить о сегодняшнем телефонном звонке в американское посольство. Но мог и не говорить: он мог бы думать, что об этом уже доложил Берия или Вышинский, а еще верней – ему самому могли в эту ночь не доложить. Именно из-за того, что, никому не доверяя, Сталин развел параллелизм, каждый запряженный мог тянуть вполплеча. Выгодней было пока не выскакивать с обещанием найти преступника посредством спецтехники. Всякого же упоминания о телефоне он вдвойне сегодня боялся, чтобы Хозяин не вспомнил секретную телефонию. И Абакумов старался даже не смотреть на настольный телефон, чтобы глазами не навести на него Вождя.