– Фонды у вас были в июле. – Малахов встал, заходил вдоль окон. – И какие фонды! Блоки, живород, крепления, фундаменты! Шестнадцать вагонов!
   – Ну, Сергей Львович, опять сказка про белого бычка… – развел руками Ким и устало выдохнул. – Давайте я опять сяду писать докладную!
   – А… ваша докладная… – теряя терпение, махнул рукой Малахов. – Вон, идите, доложите им!
   Он кивнул на пуленепробиваемое окно, за которым на площади у памятника Ивану III пестрела толпа демонстрантов. Черные фигуры опоновцев ограждали ее.
   – Нет, у меня в голове не укладывается до сих пор. – Соловьева откинулась в кресле, нервно разминая в левой руке свернутую валиком умницу, а правой играя теллуровым клином. – Как это – отозвать по скользящему договору? Наталья Сергеевна! Вы наш юрист уже третий год! И вы проморгали отзыв договора с нижегородцами!
   Усталая после этих бесконечных трех часов Левит затушила тонкую сигарету:
   – Виновата я одна.
   – Ни в чем она не виновата! – стоя у окна, почти выкрикнул Малахов, резко ткнув большим пальцем через плечо в сторону Кима. – Вот кто виноват! Во всем!
   – Конечно я, конечно я-я-я! – почти пропел Ким, складывая крест-накрест руки на груди и придавая своему широкому загорелому лицу плаксивое выражение. – И договор с нижегородцами заключал я, и в Тулу ездил я, и пожар запалил я, и квартальный план без угла утверждал я!
   – Квартальный план утверждался здесь! – Соловьева сильно шлепнула ладонью по столу, отчего мормолоновые жуки в ее прическе зашевелились. – Вы тоже поднимали руку! Где был ваш дар, ваше яс-но-ви-дение?!
   – Он все ясновидел, – угрюмо хохотнул грузный Гобзев. – Все, что ему надо для перхушковской стройки, он проясновидел прекрасно. Теперь там небоскреб. Никаких демонстраций, никакого ОПОНа. Результат, так сказать, ясновидения!
   – Товарищи, мне подать в отставку? – зло-удивленно спросил Ким. – Или продолжать строить бараки для рабочих? Что мне делать, я не по-ни-маю!
   – Тебе надо честно рассказать, как ты позволил тульским спиздить нижегородский состав из шестнадцати вагонов, – произнес Гобзев.
   – Софья Сергеевна… – Ким встал, застегивая свой серебристо-оливковый пиджак.
   – Сядь! – приказала Соловьева.
   Ким остался напряженно стоять. Она сощурила на него свои и без того узкие, подведенные иранской охрой глаза:
   – Скажи нам, товарищ Ким, кто ты?
   – Я православный коммунист, – серьезно ответил Ким и перевел взгляд поверх головы Соловьевой на стену, где висел живой портрет непрерывно пишущего Ленина, а в правом углу темнел массивный киот и теплилась лампадка.
   – Я не верю, – произнесла Соловьева.
   Возникла напряженная пауза.
   – Я не верю, что ты в июле не знал про брейк-инициативу тульской городской управы.
   С непроницаемым лицом Ким молча размашисто перекрестился на киот и громко, на весь кабинет произнес:
   – Видит Бог, не знал!
   По сидящим за столом прошло усталое движение, кто-то облегченно выдохнул, а кто и негодующе вздохнул. Соловьева встала, подошла к Киму совсем близко, в упор глядя ему в лицо. Он не отвел взгляда.
   – Виктор Михайлович, через полгода съезд партии, – произнесла Соловьева.
   Ким молчал.
   Соловьева молча расстегнула жакет, обнажила правое плечо, повернула к Киму. На плече алела живая татуировка: сердце в окружении двух скрещенных костей. Сердце ритмично содрогалось.
   Ким уставился на сердце.
   – Когда Государь объявил Третий партийный призыв, мне было двадцать лет. Муж воевал, ребенку – три года. Работала номинатором. Денег – двадцать пять рублей. Даже на еду не хватало. Копала огород в Ясенево, сажала картошку. На ночь брала подработку, месила для китайцев умное тесто. Утром встану – глаза после ночного замеса ничего не видят. Хлопну бифомольчика, ребенка накормлю, отведу в садик, потом на службу. А после службы – в райком. И до десяти. Зайду в садик, а Гарик уже спит. Возьму на руки и несу домой. И так каждый день, выходных в военное время не полагалось. А потом в один прекрасный день получаю искру: ваш муж Николай Соловьев героически погиб при освобождении города-героя Подольска от ваххабитских захватчиков. Вот тогда, Виктор Михайлович, я сделала себе эту памятку. И перешла из технологического отдела в отдел соцстроительства. Потому что дала себе клятву: сделать нашу послевоенную жизнь счастливой. Чтобы мой сын вырос счастливым человеком. Чтобы его ровесники тоже стали счастливыми. Чтобы у всех трудящихся подмосквичей были дешевые квартиры. Чтобы наше молодое московское государство стало сильным. Чтобы больше никогда никто не дерзнул напасть на него. Чтобы никто и никогда не получал похоронки.
   Она замолчала, отошла от Кима, застегнулась, села за стол.
   – Что я должен делать? – глухо спросил Ким.
   Соловьева не спеша закурила, постучала красным ногтем по столу:
   – Вот сюда. Завтра. Девять тысяч. Золотом. Первой чеканки.
   – Я не соберу до завтра, – быстро ответил Ким.
   – Послезавтра.
   Он неуютно повел плечом:
   – Тоже нереально, но…
   – Но ты сделаешь это, – перебила его Соловьева.
   Он замолчал, отводя от нее злой взгляд.
   – И никаких рекламаций, никаких затирок. – Она откинулась в кресле.
   Сцепив над пахом свои руки, Ким зло закивал головой.
   – Девять тысяч, – повторила Соловьева.
   – Я могу идти? – спросил Ким.
   – Иди, Виктор Михалыч. – Соловьева холодно и устало посмотрела на него.
   Он резко повернулся и вышел, хлопнув дверью.
   – Гнать эту гниду надо из партии, – угрюмо заговорил долго молчавший Муртазов.
   – Гнать к чертовой матери! – тряхнул массивной головой Гобзев.
   – На первом же собрании! – хлопнул умницей по столу Малахов.
   Умница пискнула и посветлела.
   – Не надо, – серьезно произнесла Соловьева, глядя в окно на толпу демонстрантов. – Пока не надо.
   По-деловому загасив окурок, она встала, одернула жакет, тронула прическу, успокаивая все еще шевелящихся мормолоновых жуков, и произнесла громко, на весь кабинет:
   – Ну что, товарищи, пойдемте говорить с народом.

X

   Дверь осторожно приотворилась.
   – Есть, есть, – едва шевеля губами, произнес Богданка.
   Дверь захлопнулась. Богданка не услышал, а скорее почувствовал, с каким трудом руки Владимира справляются с дверной цепочкой.
   “Да есть же, все в порядке!” – хотелось выкрикнуть ему в эту проклятую старую, убогую дверь, обитую черт знает каким дерьмовым материалом еще с доимперских, а может, и с постсоветских или даже с советских времен.
   Но он сдержался из последних сил.
   Владимир распахнул дверь так, словно пришел его старший брат, безвозвратно пропавший без вести на Второй войне. Богданка почти впрыгнул в теплую полутьму прихожей, и едва Владимир захлопнул и запер за ним дверь, не раздеваясь, бессильно сполз по стене на пол.
   – Что? – непонимающе склонился над ним Владимир.
   – Н-ничего… – прошептал Богданка, улыбаясь сам себе. – Просто устал.
   – Бежал?
   – Нет, – честно признался Богданка, вынул из кармана спичечную коробку, протянул Владимиру.
   Тот быстро взял и ушел из прихожей.
   Посидев, Богданка скинул с себя на пол куртку, размотал и бросил шарф, стянул заляпанные подмосковной грязью сапоги, встал, зашел в ванную, открыл кран и жадно напился тепловатой невкусной воды. Сдерживая себя, глянул в зеркало. На него ответно глянуло серое осунувшееся лицо с темными кругами вокруг глаз.
   – Спокойный вечер, – произнесли обветренные губы лица и попытались улыбнуться.
   Богданка оттолкнулся от пожелтевшей раковины, пошел в комнаты.
   В гостиной на ковре кругом сидели молча двенадцать человек. В центре на сильно потрепанном томе “Троецарствия” лежала открытая спичечная коробка. В коробке серебристо поблескивал теллуровый клин.
   Богданка сел в круг, бесцеремонно потеснив подмосквича Валеного и замоскворецкую вторую подругу Владимира Регину. Они не обратили внимания на грубость Богданки. Взгляды их не отрывались от кусочка теллура.
   – Ну что, сбылась мечта идиотов? – попробовал нервно пошутить Валеный.
   Все промолчали.
   Владимир нетерпеливо выдохнул:
   – Ну давайте тогда… чего глазеть-то, честное слово…
   – Господа, надобно бросить жребий так, чтобы все были удовлетворены и не было даже тени обиды, даже малейшего намека на какую-то нечестность, на передергивание, на что-то нечистое, мелкое, гнилое, на чью-то обделенность, – с жаром заговорил щуплый, субтильный Снежок.
   – Никаких обид, никакого жульничества… – замотал бульдожьей головой вечно сердитый Маврин-Паврин.
   – Послушайте, какие же могут быть обиды? – забормотала полноватая, плохо и неряшливо одетая Ли Гуарен.
   – Меня обидеть легко… – еле слышно пробормотал сутулый Клоп.
   – Не о том говорим! Решительно не о том! – ударил себя по колену Бондик-Дэи.
   – Нет уж, давайте оговорим, давайте, давайте, давайте, – зловеще закивал Самой.
   – Послушайте! Черт возьми, мы собрались не для жульничества! – повысил голос Владимир, и все почувствовали, что он на пределе. – Вы у меня в доме, господа, какое, на хуй, жульничество?!
   – Владимир Яковлевич, речь идет не о жульничестве, оно, безусловно, невозможно среди нас, людей вменяемых, особенных, умных, ответственных, но я хотел бы просто предостеречь от… – затараторил Снежок, но его перебили.
   – Жребий! Жребий! Жребий!! – яростно, с остервенением захлопал в ладоши Владимир.
   На него покосились.
   Сидящая рядом пухлявая Авдотья обняла, прижалась:
   – Володенька… все хорошо, все славно…
   Он стал отталкивать ее, но Амман протянул свою большую руку, взял Владимира за плечо:
   – Владимир Яковлевич, прошу вас. Прошу вас.
   Его глубокий властный голос подействовал на Владимира. Он смолк и лишь вяло шевелился в объятиях Авдотьи.
   – Господа, – продолжил Амман, обводя сидящих взглядом своих умных, глубоко посаженых глаз, – мы собрались здесь сегодня, чтобы пробировать новое. Это новое перед нами.
   Все, словно по команде, уставились на коробку.
   – Оно стоило нам больших денег. Это самый дорогой, самый редкий и самый наказуемый продукт в мире. Никто из нас не пробировал его раньше. Посему давайте не омрачать день сей. Я предлагаю кинуть жребий.
   – На спичках! Коли уж есть спичечный коробок… – горько усмехнулся всегда печальный Родя Шварц.
   – Тринадцать бумажек, одна счастливая. – Амман не обратил внимания на реплику Роди.
   – У меня дома нет бумаги, – пробормотал Владимир.
   Амман приподнял коробочку, выдрал из “Троецарствия” страницу, поставил коробочку на место:
   – Ножницы.
   Ему подали ножницы. Он стал аккуратно разрезать пожелтевшую страницу на одинаковые полосы.
   – Принеси пакет для мусора, – приказал Владимир Авдотье.
   Она неловко вскочила, тряся телесами, выбежала на кухню, повозилась, вернулась с черным пластиковым пакетом.
   – Владимир Яковлевич, надеюсь, стилос имеется у вас? – спросила Регина.
   – Есть где-то, – пробормотал Владимир и добавил со злостью: – Но предупреждаю: писать им я не обучен.
   Он встал, долго рылся в ящиках, нашел изъеденный временем карандаш, кинул Регине. Регина поймала, понюхала и лизнула карандаш с нервной улыбкой:
   – Знаете, господа, я тоже… не очень-то умею…
   – Я напишу. – Амман забрал у нее карандаш, зажал его в кулак и крупно, коряво написал на одной из полосок: TELLUR. Бросил карандаш и стал аккуратно складывать полоски пополам и засовывать их в черный пакет. Большие сильные руки его не суетились даже теперь. Когда последняя полоска исчезла в пакете, Амман закрыл его, долго тряс, потом слегка приоткрыл:
   – По кругу, против часовой. Хозяин дома – первый.
   С трудом подавляя волнение, Владимир сунул руку в черный зев пакета, пошарил, вытащил, глянул. Скомкал и яростно швырнул вверх:
   – Блядский род!
   Амман невозмутимо поднес пакет Авдотье. Та вытянула пустую бумажку и облегченно улыбнулась, прижалась к Владимиру.
   – Пошла ты… – оттолкнул тот ее, вскочил, пошел на кухню пить воду.
   Пакет двигался по кругу. Но не дошел и до середины: сутулый Клоп вытащил счастливый билет.
   – Теллур, – произнес он с болезненной улыбкой и показал всем полоску.
   – Теллур, – согласился Амман и с явным неудовольствием выдернул бумажку из тонких пальцев Клопа. – Клоп пробирует, господа. Ну что ж… зовите мастера.
   Никто не двинулся с места. Выигрыш Клопа одних возбудил, других ввел в оцепенение.
   Снежок бросился к Клопу:
   – Клоп, дорогой вы мой, Клоп, вы сегодня на вершине, вы чжуанши[10], демиург, Архитектон, вы будете стоять, понимаете ли, подпирая головою облака, а мир ляжет у ваших ног, мир будет как ящерица, как земноводное, как собака лизать вам руки и ноги…
   Клоп, сутулясь еще сильнее, беззвучно смеялся, раскачиваясь и прикладывая мосластый кулак к неширокому, угреватому лбу.
   – Клоп, сука, респект плюс завидково, – состаромодничал Валеный. – Эт самое, господа, а я был совершенно уверен, что вытянут Клоп или Родька.
   – Не смеши, друг. – Родя Шварц печально похлопал Валеного по бритой голове с мормолоновой пластиной.
   – Клоп так Клоп, чего там… – угрюмо полез за маской Маврин-Паврин.
   – На хуя было разводить на чертову дюжину, я до сих пор решительно не понимаю! – зло чесал исколотые руки Самой.
   – У тебя есть шестьдесят? – кривляясь, как мягкий клоун, спросила его Ли Гуарен. – Или хотя бы двадцать?
   – Нет. И четырех рублей шестидесяти двух копеек тоже нет.
   – Уже! – подсказала она.
   Все рассмеялись. Этот взрыв смеха как-то успокоил. Кое-кто принял свое по-легкому, Маврин-Паврин, надышавшись, подобрел и кинул Регине теплую таблетку. Регина состроила ему.
   – Господа, порадуемся за Клопа, – произнес Амман. – Где мастер?
   Вернувшийся из кухни Владимир достал ключ, отпер спальню. Из двери вышел низкорослый человек с широким узкоглазым лицом и сумкой на плече.
   – Алиша, – представился он с полупоклоном.
   Амман молча указал ему на Клопа. Алиша деловито поставил сумку на стол, вынул из нее машинку, подошел к Клопу, опустился на колени и стал стричь ему голову наголо.
   – Вот почему я так давно не посещал цирульню, – произнес Клоп, перебирая свои худые пальцы.
   – Держите голову повыше, – попросил Алиша.
   – И все-таки я не понимаю, почему клин невозможно использовать дважды? – заговорила довольная Авдотья, обнимая Владимира.
   Владимир, презрительно фыркнув, потюкал Авдотью пальцем по лбу.
   – Теллур от взаимодействия с жирными кислотами теряет чистоту, становясь солью, – ответил, работая, Алиша. – Процесс столь активен, что солевой слой довольно широк. И не только в этом дело. Есть необъяснимые вещи. Например, кристаллическая решетка меняет свою полярность. В общем, почистить и забить гвоздик второй раз ни у кого не получалось.
   – И не получится, – вздохнул Родя.
   – Летальный исход, – добавил раскрасневшийся Маврин-Паврин.
   – Диафрагма нейрона и атомы теллура взаимодействуют стремительно, – продолжал Алиша. – Но – если гвоздь забит в нужное место. Теллур окисляется, диафрагма теряет жирные кислоты.
   – Да, да, да! – горячо подхватил Снежок. – Это потрясающий, невероятный процесс, друзья мои, липидные диафрагмы нейронов буквально слизывают атомы теллура с металла своими жирными кислотами, как языками, слизывают, слизывают, окисляют их, при этом сами стремительно размягчаются, начинается процесс в нейронах, в мозгу, и человече попадает в желаемое пространство! И это прекрасно, господа!
   – Ничего прекрасного, – сворачивал себе папироску Валеный. – Шесть червонцев за гвоздь… мир сходит с ума.
   – Это не только за гвоздь, – вставила Регина.
   – Надобно уметь его вставлять? – глупо и вопросительно-понимающе закивала Авдотья.
   – Некоторые и сами себе вколачивают, – буркнул Валеный. – Без плотника. И ничего.
   – Без плотника можно так забить, что со святыми упокой, – усмехнулся Родя.
   – Криво пойдет – и пиздец, – сплюнул на ковер Самой. – Гвоздодер не поможет.
   – Так это и прекрасно, родные мои! – затараторил Снежок. – Сей продукт как японская рыба фугу – опасен и прекрасен, двенадцать процентов летальщины – это вам не баран чихал, это знак божественного, а как иначе? Божество возносит и карает, воскресает и стирает в пыль придорожную! Узки врата в рай вводяща и токмо избранные туда проникоша!
   – Любезный, вы горноалтаец? – спросил Алишу Амман.
   – Я якут, – спокойно ответил тот, заканчивая стрижку.
   – А где же вы… – начал было Бондик-Деи.
   – Там, – опередил ответом Алиша. – Жил и обучался.
   – И который раз плотничаете? – зло прищурился на Алишу Самой.
   – Сто пятьдесят четвертый, – ответил Алиша и стал протирать голову Клопа спиртом.
   – Еб твою… – завистливо выругался Владимир.
   – Вот, Володенька, как Москва-матушка на теллур подсела! – захихикала, тиская его, Авдотья.
   – Это вам не кубики-шарики… – закурил Валеный. – Шестьдесят за дозу… тридцать кубиков приобрести можно, двадцать шаров, восемь пирамид. Полгода непрерывного полета.
   – Куб – прекрасный продукт, – возразила Ли Гуарен. – И я его ни на какой клин не променяю.
   – А вам, сударыня, никто и не предлагает! – съязвил Самой.
   Многие рассмеялись.
   – Поеду-ка я домой, – встала, делано потягиваясь, Ли Гуарен.
   – Да, да. Клин клином вышибать… – не унимался Самой.
   – Мы тоже пойдем, счастливо оставаться, – поднялся Валеный, беря за руку Бондика-Деи.
   – Брат Клоп, хорошего тебе. – Бондик-Деи метнул в Клопа.
   – И я, и я, господа, поеду, хотя, признаться честно, сгораю от жутчайшего, испепеляющего любопытства, – вскочил Снежок. – Все нутро мое, вся бессмертная сущность содрогается от желания влезть в череп Клопа, испытать сие божественное преображение, равного которому не знает ни одно сияние, я уж не говорю о полетах и приходах, да, да, влезть, а ежели и не влезать, то хотя бы после всего расспросить досточтимого Клопа о пережитом, насладиться его радостью причастия небесному, раствориться хоть на миг в его сверхчувственной исповеди, а растворившись – сгореть от черной зависти и тут же подобно Фениксу восстать из черного пепла зависти в белых одеждах радости и веселья!
   – Сеанс может длиться до пяти дней, – предупредил Алиша, натягивая резиновые перчатки.
   – Знаю, досточтимый, знаю, драгоценный Алиша! – подхватил Снежок. – Именно это знание и заставляет меня покинуть сие место силы, ибо не выдержит мое сердце испытателя этих пяти! Лопнет от зависти подобно палестинской смокве! Так что прощайте, дорогие мои! Прощайте, Владимир Яковлевич!
   Он низко поклонился и вышел.
   Молча ушли Маврин-Паврин и Самой. С печальной улыбкой покинул квартиру Родя. На ковре остались сидеть Богданка, Владимир с Авдотьей, Амман и Регина.
   – Нужна кровать, – выпрямился Алиша.
   – В спальне, – с усталым равнодушием кивнул Владимир.
   Клоп, как лунатик, побрел в спальню. Алиша, Регина и Амман двинулись следом. Богданка, Владимир и Авдотья остались сидеть.
   – Пошли посмотрим, Володенька. – Авдотья гладила впалую щеку Владимира.
   – Не хочу, – буркнул он.
   – А я хочу, – встала Регина и прошла в спальню.
   Богданка ушел за ней. Посидев немного, Владимир встал и вошел в спальню. Клоп уже лежал на кровати на правом боку. Глаза его были полуприкрыты. Алиша, растянув умницу, налепил ее на гладкую голову Клопа. На умнице возникло изображение мозга Клопа с плывущей картой. Алиша простер руки над головой Клопа и замер на долгие минуты. Когда они истекли, Алиша быстро стянул умницу с черепа Клопа и отметил зеленой точкой место на черепе. Затем он взял из спичечной коробки клин, протер его спиртом, приставил к точке, вынул из сумки молоток и быстрым сильным ударом вогнал клин в голову Клопа.

XI

   О, Совершенное Государство!
   Видимым и невидимым солнцем сияешь ты над нами, согревая и опаляя. Лучи твои пронизывают нас. Они мощны и вездесущи. От них не спрятаться никому – ни правым, ни виноватым.
   Да и нужно ли?
   Только лукавые избегают сияния твоего, прячась по темным углам своего самолюбия. Они не могут любить тебя, ибо способны любить только себя и себе подобных. Они боятся тебе отдаться: а вдруг ты навсегда лишишь их самолюбия? Вдруг разрушишь пыльные мирки их лукавства? Зубы их сжаты от жадности и эгоизма. Жизнь для них – скрежет зубовный. Самомнение их престол. Зависть и страх – их вечные спутники. Лица их погружены в себя. Они сложны и полны страхов. Они непрозрачны. Сложным скарбом жилищ своих заслоняются они от твоего света. Свет твой жжет их. Мысли их – тени вечных сомнений.
   Увы вам, сложные и непрозрачные.
   Горите же, приговоренные и обреченные. Дымитесь, темные мысли старых сомнений человечества! Свет Совершенного Государства да испепелит вас! Плачьте и кричите, лукавые и самолюбивые, корчитесь от ожогов, прячьтесь в пыльных жилищах своих. Вы обречены на испепеление. Вы – прошлое.
   Мы – настоящее и будущее.
   Только мы – простые и прозрачные – способны любить Совершенное Государство. Только для нас, прозрачных, сияет его солнце. Жизнь наша – радость, ибо тела наши пропускают лучи света государственного.
   Мы не препятствуем лучам твоим, Совершенное Государство! Мы поглощаем их с жадной радостью. Ты – Великая Надежда. Ты – Великий Порядок. Ты – счастье нашей жизни. В каждом атоме тел наших поет радость сопричастности Великому Порядку. Лица наши радостны и открыты. Мы веруем в Совершенство Государства. И оно верит нам, опираясь на нашу веру.
   Высшее счастье человека – жизнь ради Совершенного Государства. Великое здание его состоит из нас. Мы – сияющие кирпичики его величия. Мы – соты, наполненные медом государственности. Мы – опора Государства. В каждом из нас поет энергия его мощи. В каждом живет идея Великого Совершенства. Каждый из нас готов на жертву во имя Государства. Плоть наша – основа его здания. Любовь наша – колонны его. В сияющую высь устремлено великое здание. Вершина его – из чистейшего теллура. Сияет она и слепит.
   О, как величественно и совершенно это строение! Нет подобного ему. Оно создано и построено для нашего счастья. А наше счастье – в величии нашего Государства.
   Его совершенство – наша радость.
   Его мощь – наша сила.
   Его богатство – наш покой.
   Его желания – наш труд.
   Его безопасность – наша забота.
   Слава тебе, Совершенное Государство!
   Слава в веках!

XII

   Застава фабричная у нас. Сразу на Сходне, где монорельс кончается, там и застава наша. Фабрика через три остановки, хорошая, большая. Там делают живороды разные: и клей, и войлок, и резину, и пластик, и прокладки разных калиберов, и даже игрушки живородныя. На фабрике полторы тыщи рыл работают. Приезжих ровно 500 рыл, как по лимиту Государеву положено, все китайцы завторостенные. Они за стеной в своих общагах проживают, приезжают на работу токмо. Работают китайцы, и наши работают с заставы. На заставе живут замоскворецкие да застенные. Лимит 1:3. Нас, замоскворецких, в три раза меньше будет. Застенных поболе, в три раза. На заставе двенадцать домов. Дома хорошие, капитальныя. Фатеры в них не шибко большие, но теплыя, уютныя. И вот в фатере нумер двадцать семь, что в третьем доме, живет-проживает со своим семейством подлец Николай Абрамович Аникеев. Он на фабрику год назад к нам пришел, оформился. Сам-то он из ярославских, приезжай. Когда приехал, он бессемейным оформился, чтоб токмо угол снять, а за фатеру не плотить пока. Так и говорил всем: холост, холост. И мне так сказал, когда на танцах пригласил. Танцевала с ним, понравился. Кудрявый он, широк в плечах, бойкий, танцевать умеет, да и плясать мастак. Как перепляс заиграют, он сразу вперед павлином идет, подковки на сапогах звенят, сам чубом тряхнет, крикнет: гляди, Подмосква, как ярославские хреновья из-под земли огонь высекают! Познакомились, задружились, стали в цеху разговоры разговаривать. Он на войлоке работал, а я на игрушках, это рядом, всего через резиновый пройти. Как на перекур пойдет, сразу мне искру: пошли покурим, Маруся. Не то чтоб влюбилася сразу, а просто интересный парень был он, заметнай. В цеху-то у нас одни девки да бабы, о чем с ними говорить-то, и так живем вместе. А тут он мне свою жизнь стал рассказывать, как в армию призвали, как воевал за Уралом, как ранило разрывной пулей, как в гошпитале лежал с ногою раздробленной, уже гангрена началась, бредил, ногу отрезали, хотели выписать, а он уперся, вены резал, мол, не уйду одноногим, и все, а ног новых в гошпитале, как всегда, не было. Доктор подошел к нему, шепнул: купишь мне гвоздик теллуровый – будет тебе нога. Написал родителям, те двух телят забили, радио продали, заняли у соседей, прислали денег, купил гвоздь, доктор пришил, выписали – и в строй опять, и опять он за Урал попал и как следует опять воевал, получил медаль, а потом дезертировал со всеми, когда Мишутку Кровавого скинули. Мастак Николай Абрамыч на разные истории, так расскажет, будто прямо перед глазами все стоит. И про родных своих рассказывал, что папаша у него иудей крещеный, зело верующий, обошел все святые места, был на Афоне даже и все молился за него, и что молитва папашина его спасала дважды, один раз когда шли в атаку и пуля трижды в автомат била, а второй – когда с двумя зауральцами сцепился в окопе, один и поскользнись, он их обоих и зарезал. И про брата своего рассказывал, что тот женился на китаянке и уехал в Красноярск жить, что там корни пустил, укрепился, вместе с женой они сяошитан содержат, два самохода купили, трое детей уже и ждут четвертого, что в гости на Рождество поедет к ним. Так вот мы с ним и разговаривали разговоры. А потом пригласил меня в харчевню нашу. Угощал вином, кормил и мясным и сладким. А как провожать пошел, так в соснах схватил и стал зацеловывать. Я противиться не стала, так как нравился он мне. Зацеловал, отпустил. А на следующий день подарил мне колечко с бирюзой. Потом в кино с ним ходили, он и в кино меня натискивал, миловал. А на следующий день, когда девки наши уехали на рынок, отдалася я ему. И стали мы с Николаем с тех пор полюбовниками. Любились в разных местах, где придется. На Успение ездили с ним на ярмарку, на Воробьевы горы, катал меня на каруселях, на звездолете слетали мы с ним на Альдебаран, гуляли по лугам голубым, пивом поил баварским, кормил сладостями, подарил два платочка живых. И влюбилася я в него до беспамятства. Стал он не просто полюбовником, а другом сердешным. Ждала, что предложение мне сделает, а он все отмалчивался, говорил – не время еще, надобно, дескать, укорениться, денег поднакопить. Я уж и мамаше светила про него, кажный день с нею говорили, как и что. Она меня успокаивала все, что, мол, парень на новом месте, не огляделся еще, не уверен, мол, не тереби его попусту. Шло времечко, осень миновала. У нас в цеху трое девок замуж повыходили. И тут мне как снег на голову – жена Николая приехала. Да и не одна, а с дочкой шестилетней. Вот оно как вышло. Сразу они на фатеру семейную переехали. И как токмо я это услыхала – словно в голове у меня молонья вспыхнула да и осталась сверкать. Не смогла ни есть, ни спать после. Словно и не вижу никого от этой молоньи. Одно на уме – пойти к нему и все решить. Стала весточки запускать: Коля, дорогой, хочу тебя видеть. А он их гасит все, молчит, как в колодец. Дождалась перекура – нет его. Как работа началась – в цех сама было пошла к нему, мастер отогнал – мешаешь работать. В столовой подошла к нему, он шти наворачивает. Здравствуй, говорю, Николай Абрамович. Смотрит на меня, словно увидал впервые. Здравствуй, говорит, Маруся. Пошто же ты меня обманул, спрашиваю. “А нипошто”, – отвернулся и продолжает шти свои наворачивать. Тут на меня молонья опять нашла – схватила я тарелку с биточками да ему на голову. И пошла прочь из столовой. А потом в цех наш игрушек вошла, взяла с конвейера коробку для детишек “Дедушкина грибница”, там крошечные грибки из пластика, их выращивать нужно, схватила горсть, проглотила, пузырек с водою живородной открыла да и выпила. Совсем вода живая безвкусная. Пошла на улицу к часовне нашей, перекрестилась, поклонилась: прости мне, Господи, грех мой. И тут у меня как попер пластик в животе, я и сознание потеряла. Очнулася в больнице. Лежу на столе, а доктор мне показывает подосиновик с голову человечью, весь в кровище моей перепачканный, и такой же боровик: ну что, дура, вырастила ты себе в животе дедушкину грибницу? Приглашай на грибной супец! И говорит: лечение за счет страховки фабричной, а за новый желудок удержат у тебя из зарплаты сорок шесть целковых. Через неделю на работу выйдешь. Я зареветь хотела, да сил не осталось. Говорю только: зачем вы меня, доктор, оживили?