XIII
Голая Доротея Шарлоттенбугская, тридцатисемилетняя вдовствующая королева своего беспокойного королевства, урожденная принцесса Шлезвиг-Гольштейнская, герцогиня Груневальдская, ландграфиня Фельдафингская и Дармштадская, княгиня Млетская, гонится за мною по залитой луною дворцовой анфиладе.
Выкатившись из королевской спальни, я рассекаю ночной воздух, пахнущий паркетной мастикой, каминами, коноплей и гнилой мебелью. Мелькают: туалетная комната, кабинет аудиенций, зеленый кабинет с низенькими кушетками, на лимонном шелке которых мы так любим играть в tepel-tapel[11]… – Bleib’ stehen, du, Scheißkuge!l[12]
Уже и Scheißkugel… Полчаса назад был meine devitschja Igruschetchka. Бац! Она бьет сачком с размаху. Мимо! Улепетываю зигзагообразно. Сачок шлепает позади, как бризантная бомба. Тяжела длань у королевы. Шлеп! Шлеп! Шлеп! Это уже ковровое бомбометание. Требуются активные защитные меры. Вираж влево, ваза, оттоманка, колонна, клавесин. Толстые ступни тяжко, слон, слон, шлепают, она жарко, лев, лев, дышит. Брень! Ваза. Покатилась, не разбилась. Бум! Крышка клавесина, облитая луной: звон, звон, трах, трах, страх, страх. Бах? Бах? Бах? Гендель!!
Наддаю из последнего. И ведь есть еще силы после этой безумной ночи! Чудо, чудо.
Бац, бац!
Дверной косяк.
Огибаю, пыхтя.
Вылетаю
в Овальный
зал.
Простор. Окно. Луна. Отталкиваюсь, качусь привычно по шахматному мрамору. Mein Got, сколько живых партий мы на нем разыграли за эти два года! И я неизменно стоял черным конем В8. Бзделоватый конек, как говаривает сволочь Дылда-2, когда я не соглашаюсь на контратаку Маршалла в испанке…
А сзади слонопотамит по мрамору королева:
– Halt! Halt, Miststückchen![13]
Скольжу. Проскальзываю в комнату гобеленов. Завернуться бы в один из них, подальше от этой фурии, лечь и заснуть глубоким сном. Хуй на рыло, кривобокий русский…
И, как и всех кривобоких, неизменно заносит меня на виражах. Ёб-с! Это уже я – головой в позолоченную ножку стола. Искры, искорки, искринки. Ножки, ножки с облупившейся позолотой. Прекрасные ножки. Остались от вас токмо рожки…
Виражирую между ножек, стоная.
– Nun, komm’ schon, Duratschjok![14]
Королева топает ножищею. Дрожат вазы в ужасе. Слышу, как сок ее каплями падает на паркет. Вот уж правда – Vagina Avida[15].
– Ach, du kleine Sau![16]
Королева в ярости.
Улепетывая в Красный кабинет, спиной слышу, как она перехватает свой сачок за марлевый наконечник и начинает тяжко разбегаться, как для прыжка с шестом.
– Haaaaaaaalt!!
Грудной голос Доротеи разносится по ночному дворцу. Бас, бас. Рев, рев. Эхом гудят вазы китайские. Иерихон вагинальный. И тут же вдали, из покинутой спальни – жалко, слабо:
– Dorothea, Feinsliebchen, wo bist du denn?[17]
Ничтожество безвольное, беzmudddddovoye, бессердечное, безко… о горе мне, я увязаю в ковре, как послевоенный клоп. Проклятые турецкие ковры! Дешевка ворсистая! Персидские и китайские давно разворованы придворной сволочью.
Она настигает меня на пороге Фарфоровой комнаты. Свист рукояти, удар. Я влетаю в камин. Зола. Ashes to ashes?[18]
– Апчхи! – это я.
Выпрыгиваю из каминной пасти, с ужасом замечая, как она, огромная, качнув гирями грудей и воздымая махину зада, размахивается сачком, словно битой для гольфа. А в гольф королева играет превосходно. Обильные плечи ее блестят от пота, луна сверкает в растрепанных волосах.
– Ши-и-и-и-и-и-т!
Мимо.
Мечусь между ваз.
– Ши-и-и-и-и-и-т!
Бац!
Ваза вдребезги.
Прыгаю на фарфорового дракона, потом – выше, на попугая, на василиска, на Хотэя, на… бац!
Она сбивает меня, как весеннего вальдшнепа в Груневальде. Кувыркаясь в темном воздухе, лечу вниз. Прямо в ее потные ладони.
Пышущее лицо королевы Доротеи склоняется надо мной.
– Pass auf du, kleiner russkij Zwolatsch, das hast du dir selbst eingebrockt![19]
Занавес.
Конец концу.
Конец концу.
Конец концу.
Рано или поздно – все шло к этому. Увы. Покойный евнух Харлампий говаривал: страдать будут не самые длинные и толстые, но самые умные и извилистые из вас. Прав оказался старичок… Да, я умен. Это признал даже Коротышка-3. Я жилист и извилист. Я подвижен и динамичен. Я танцую сочную самбу и скользкую ламбаду, я верчусь дервишем сексуальной пустыни, я кручу хулахуп всеми пятью вагинальными кольцами. Я упруг. Если на пятивершковое тело мое натянуть тетиву, стрела вылетит в окно королевской спальни, просвистит над розарием и упадет в зеленый лабиринт дворцового сада. И наши дылды проводят ее завистливыми взглядами своих улиточных глазок. Если меня оттянуть и отпустить, я могу вышибить последние мозги у очередного любовника королевы. Например, у нынешнего. Конрад Кройцбергский! Как грозно звучит… И какое ничтожество прикрыто этим громким именем. “Тот, кто освободил Нойкельн от салафитских варваров!” И благодарные турки целовали руки освободителю… Как всегда в новейшей истории, лавры достаются бездарям. Картина маслом, сочная придворная живопись: “Королева Доротея Шарлоттенбургская содомирует мною Конрада Кройцбергского”. А это ничтожество вежливо стонет в подушку. Нойкельн освободил китайский крылатый батальон, это знает даже Дылда-8. Конрад Кройцбергский, как и положено трусу, забив себе в темя для храбрости теллуровый гвоздь, въехал туда с отрядом кройцбергских мародеров на своем двухэтажном битюге, когда уже убрали не только трупы салафитов, но и развалины. Он ехал по Карл-Маркс-штрассе, а турецкие женщины бросали розы под копыта его Беовульфа. Герой! Хотя я выпал из процесса и убежал вовсе не из нравственных соображений: мне, как и всем членам королевского гарема, все равно кого содомировать – труса или героя, убийцу или праведника. Работа. Просто… есть пределы. Предел. Может, я просто устал. Не физически, не физически… Депрессия? Возможно. Душевная смута? Пожалуй. Сложность характера? Да уж! Как опасно долго засидеться в любимчиках. Еще опасней прочитать много книг. Я – личность. Этим все сказано. Есть вещи в себе, которые себе же трудно объяснить. Особенно когда висишь ночью в штрафной клетке…
Гарем спит. Или лучше: спит гарем, не ведая печали…
Из клетки наше удельное сообщество хорошо обозримо. Тридцать две кровати на тридцать два уда. Пять из которых пустуют: моя, Дылды-7, Дылды-4, Толстого-2 и… дай бог памяти… Коротышки-4. Так королева восполняет мой демарш. Но меня заменить ей будет трудно.
Гарем спит. Храпят толстяки, посапывают коротышки, присвистывают дылды, а наш брат коловрат предается Морфею беззвучно. Нас, кривобоких, шестеро. И все, надо признаться, вполне достойные индивидуумы, каждый со своими прихотями. Кривой-1 любит долго мылиться, но моется редко. Кривой-2 не терпит кокосового масла. Кривой-5 панически боится глубоких глоток. Кривой-4 – дворцовых мышей. А я… опасаюсь многого. Страхи, страхи. Они формируют настоящего интеллигента. Так что в “бзделоватом коньке” есть свой резон. И я не-на-ви-жу контратаку Маршалла. Лучше тягомотная Каро – Канн или гнилая Пирца – Уфимцева, чем эта черная тоска на доске. Вообще, кривобокие похожи на шахматных или морских коньков, это аксиома. А страхи… у кого их нет, verdammt noch mal[20]?
Толстяк-3 хохочет во сне. Счастливый… Вообще, толстяки наши все как на подбор сплошные гедонисты-сангвиники. Может, потому что они, в отличие от нас и дылд, не обрезаны. Натянут свой капюшон, как францисканцы, и спят. Пользуют их нечасто. Кормят и поят до отвала. Выгул на свежем воздухе, динамичные игры, купания… Как же тут не захохотать во сне? Вот Дылда-1, например, во сне часто плачет. И не он один. Я сам в первые месяцы частенько просыпался в слезах. Снилась мне часто почему-то оранжерея во дворце Шереметьева, пальмы, суккуленты, бабочки и жуки, с которыми я быстро нашел общий язык. Махаоны охотно садились на мою лиловую голову, овевали крылами. Я умею не только говорить на языке насекомых, но и петь. Песни эти, правда, не все в гареме разделяют. Грозили: мы тебя, Кривой-6, прихлопнем как комара, если будешь зудеть. Вообще, коллективная жизнь – ад. Но и одиночество не рай, это точно. Как представишь себя спящим в ларце да под кроватью у какой-нибудь турецкой вдовицы или в чемодане у скитающегося по миру светлокожего вдовца, строчащего по ночам свою графоманскую Исповедь… оторопь берет.
Кто-то пукнул. Еще. И еще разок. М-да… сейчас уж, наверно, часа два ночи. Хорошо бы выспаться перед завтрашней головомойкой, а сон что-то не лезет в мою головку. Спится, признаться, мне здесь вообще не очень покойно. Дело не в ночных кошмарах, не в классическом для нас ужасном сновидении, описанном одним английским психиатром в известной монографии “Комплекс мегакастрации у трансгенных фаллических организмов”. Нет, черная Vagina-s-Zubami, слава богу, не стучится в мои сны. А вот бессонница, гарем, тугие телеса… Раннее просыпание – бич мой уже как полгода.
Ночью отсюда, сверху, спальня наша имеет вид зело умиротворенный. Спят уды, возложив лиловые головы на подушки. Как будто не было ночных споров, драк и потасовок. Как будто никогда и никому не делали здесь “темную”, не обливали спящих мочой из ночного горшка, не подкладывали в постель шершня или медведку…
Вообще лето прошло довольно миролюбиво. Толстяки успокоились, коротышки перестали петь “Тихую ночь” перед отбоем, Дылде-3 наскучило бросаться с балкона, Кривому-4 – бить Кривого-1. Никто никого особо не ревнует и не упрекает. Отчасти потому, что королева наша любит и приветствует разнообразие отношений: сегодня она содомировала мною Конрада Кройцбергского, завтра ее берут на двойные вилы сестры-близнецы графини Нюрнбергские, а послезавтра никто не запретит ей при помощи двух дылд, двух кривых и двух коротышек поднять графинь уже на шестерные вилы или просто устроить широкую sex-party с салочками, флягелляцией, абиссинскими гвардейцами в сахарной пудре и шампанским. Работы хватает всем, даже Толстяку-2.
Часы прошептали половину третьего.
И все-таки – почему я здесь оказался? Какого черта я взбрыкнул? Глупость? Или старость? Мне четыре года. Это средний возраст не только для удов, но и для большинства маленьких. Значит, это обыкновенный кризис среднего возраста.
Пытаюсь дремать, но не очень получается.
Часы прошептали три. И как по команде: возвращение из спальни в сераль четверых измочаленных. Бредут, головы повесив. Судя по их виду, королева, потеряв меня, перестаралась. Противный Коротышка-4 подходит ко мне:
– Радуйся, кривобокий! Vagina Avida приговорила отдать тебя и остальных русских в Saatgut[21].
Вот это уже серьезно. Это похуже чем на вдовий аукцион или в бордели. Это – удойная судьба. Жизнь в лаборатории. Работа адская, без художеств. Пробирки + удобрение. Потоки вымученной спермы. И до самой смерти.
И в этом виноват я, идиот. Зажирел и развратился во дворцах, мудила удалой.
Коротышка завалился спать, Дылда-4 жадно пьет. Прошу его растолкать кого-нибудь из русских.
Вскорости трое сонных наших стоят внизу. Объявляю им:
– Нас отдают в Saatgut!
Вижу из моей клетки, как живописно цепенеют три русских уда. Просто граждане Кале в исполнении Сальвадора Дали…
Недолгие прения заканчиваются единогласным решением: бежать.
Куда?
Непонятно…
Не к графу Шереметьеву же… Четыре года назад он сделал достойный подарок королеве Доротее: четыре русских уда в красных лакированных коробках, расписанных палехскими мастерами. Не думаю, что сей вельможа будет рад нелегальному возвращению нашему в родной инкубатор.
Коротышка-12 по имени Петя сообщает, что завтра поезд, запряженный трехэтажным битюгом, отправляется в Баварию на “Октоберфест”. Идея пришла: забраться в уши к гиганту, доехать с ним до Баварии. Заплатить, конечно, придется. В сундучках наших что-то скопилось за годы тяжелого труда. Труда-уда. Хорошо, до Баварии доберемся, а дальше? Где нашему брату всего спокойней? Разве что в Теллурии… Смешно! До слез. Которых уже не осталось…
Ну да ничего. Удалому молодцу все к лицу, к венцу или к концу.
Выкатившись из королевской спальни, я рассекаю ночной воздух, пахнущий паркетной мастикой, каминами, коноплей и гнилой мебелью. Мелькают: туалетная комната, кабинет аудиенций, зеленый кабинет с низенькими кушетками, на лимонном шелке которых мы так любим играть в tepel-tapel[11]… – Bleib’ stehen, du, Scheißkuge!l[12]
Уже и Scheißkugel… Полчаса назад был meine devitschja Igruschetchka. Бац! Она бьет сачком с размаху. Мимо! Улепетываю зигзагообразно. Сачок шлепает позади, как бризантная бомба. Тяжела длань у королевы. Шлеп! Шлеп! Шлеп! Это уже ковровое бомбометание. Требуются активные защитные меры. Вираж влево, ваза, оттоманка, колонна, клавесин. Толстые ступни тяжко, слон, слон, шлепают, она жарко, лев, лев, дышит. Брень! Ваза. Покатилась, не разбилась. Бум! Крышка клавесина, облитая луной: звон, звон, трах, трах, страх, страх. Бах? Бах? Бах? Гендель!!
Наддаю из последнего. И ведь есть еще силы после этой безумной ночи! Чудо, чудо.
Бац, бац!
Дверной косяк.
Огибаю, пыхтя.
Вылетаю
в Овальный
зал.
Простор. Окно. Луна. Отталкиваюсь, качусь привычно по шахматному мрамору. Mein Got, сколько живых партий мы на нем разыграли за эти два года! И я неизменно стоял черным конем В8. Бзделоватый конек, как говаривает сволочь Дылда-2, когда я не соглашаюсь на контратаку Маршалла в испанке…
А сзади слонопотамит по мрамору королева:
– Halt! Halt, Miststückchen![13]
Скольжу. Проскальзываю в комнату гобеленов. Завернуться бы в один из них, подальше от этой фурии, лечь и заснуть глубоким сном. Хуй на рыло, кривобокий русский…
И, как и всех кривобоких, неизменно заносит меня на виражах. Ёб-с! Это уже я – головой в позолоченную ножку стола. Искры, искорки, искринки. Ножки, ножки с облупившейся позолотой. Прекрасные ножки. Остались от вас токмо рожки…
Виражирую между ножек, стоная.
– Nun, komm’ schon, Duratschjok![14]
Королева топает ножищею. Дрожат вазы в ужасе. Слышу, как сок ее каплями падает на паркет. Вот уж правда – Vagina Avida[15].
– Ach, du kleine Sau![16]
Королева в ярости.
Улепетывая в Красный кабинет, спиной слышу, как она перехватает свой сачок за марлевый наконечник и начинает тяжко разбегаться, как для прыжка с шестом.
– Haaaaaaaalt!!
Грудной голос Доротеи разносится по ночному дворцу. Бас, бас. Рев, рев. Эхом гудят вазы китайские. Иерихон вагинальный. И тут же вдали, из покинутой спальни – жалко, слабо:
– Dorothea, Feinsliebchen, wo bist du denn?[17]
Ничтожество безвольное, беzmudddddovoye, бессердечное, безко… о горе мне, я увязаю в ковре, как послевоенный клоп. Проклятые турецкие ковры! Дешевка ворсистая! Персидские и китайские давно разворованы придворной сволочью.
Она настигает меня на пороге Фарфоровой комнаты. Свист рукояти, удар. Я влетаю в камин. Зола. Ashes to ashes?[18]
– Апчхи! – это я.
Выпрыгиваю из каминной пасти, с ужасом замечая, как она, огромная, качнув гирями грудей и воздымая махину зада, размахивается сачком, словно битой для гольфа. А в гольф королева играет превосходно. Обильные плечи ее блестят от пота, луна сверкает в растрепанных волосах.
– Ши-и-и-и-и-и-т!
Мимо.
Мечусь между ваз.
– Ши-и-и-и-и-и-т!
Бац!
Ваза вдребезги.
Прыгаю на фарфорового дракона, потом – выше, на попугая, на василиска, на Хотэя, на… бац!
Она сбивает меня, как весеннего вальдшнепа в Груневальде. Кувыркаясь в темном воздухе, лечу вниз. Прямо в ее потные ладони.
Пышущее лицо королевы Доротеи склоняется надо мной.
– Pass auf du, kleiner russkij Zwolatsch, das hast du dir selbst eingebrockt![19]
Занавес.
Конец концу.
Конец концу.
Конец концу.
Рано или поздно – все шло к этому. Увы. Покойный евнух Харлампий говаривал: страдать будут не самые длинные и толстые, но самые умные и извилистые из вас. Прав оказался старичок… Да, я умен. Это признал даже Коротышка-3. Я жилист и извилист. Я подвижен и динамичен. Я танцую сочную самбу и скользкую ламбаду, я верчусь дервишем сексуальной пустыни, я кручу хулахуп всеми пятью вагинальными кольцами. Я упруг. Если на пятивершковое тело мое натянуть тетиву, стрела вылетит в окно королевской спальни, просвистит над розарием и упадет в зеленый лабиринт дворцового сада. И наши дылды проводят ее завистливыми взглядами своих улиточных глазок. Если меня оттянуть и отпустить, я могу вышибить последние мозги у очередного любовника королевы. Например, у нынешнего. Конрад Кройцбергский! Как грозно звучит… И какое ничтожество прикрыто этим громким именем. “Тот, кто освободил Нойкельн от салафитских варваров!” И благодарные турки целовали руки освободителю… Как всегда в новейшей истории, лавры достаются бездарям. Картина маслом, сочная придворная живопись: “Королева Доротея Шарлоттенбургская содомирует мною Конрада Кройцбергского”. А это ничтожество вежливо стонет в подушку. Нойкельн освободил китайский крылатый батальон, это знает даже Дылда-8. Конрад Кройцбергский, как и положено трусу, забив себе в темя для храбрости теллуровый гвоздь, въехал туда с отрядом кройцбергских мародеров на своем двухэтажном битюге, когда уже убрали не только трупы салафитов, но и развалины. Он ехал по Карл-Маркс-штрассе, а турецкие женщины бросали розы под копыта его Беовульфа. Герой! Хотя я выпал из процесса и убежал вовсе не из нравственных соображений: мне, как и всем членам королевского гарема, все равно кого содомировать – труса или героя, убийцу или праведника. Работа. Просто… есть пределы. Предел. Может, я просто устал. Не физически, не физически… Депрессия? Возможно. Душевная смута? Пожалуй. Сложность характера? Да уж! Как опасно долго засидеться в любимчиках. Еще опасней прочитать много книг. Я – личность. Этим все сказано. Есть вещи в себе, которые себе же трудно объяснить. Особенно когда висишь ночью в штрафной клетке…
Гарем спит. Или лучше: спит гарем, не ведая печали…
Из клетки наше удельное сообщество хорошо обозримо. Тридцать две кровати на тридцать два уда. Пять из которых пустуют: моя, Дылды-7, Дылды-4, Толстого-2 и… дай бог памяти… Коротышки-4. Так королева восполняет мой демарш. Но меня заменить ей будет трудно.
Гарем спит. Храпят толстяки, посапывают коротышки, присвистывают дылды, а наш брат коловрат предается Морфею беззвучно. Нас, кривобоких, шестеро. И все, надо признаться, вполне достойные индивидуумы, каждый со своими прихотями. Кривой-1 любит долго мылиться, но моется редко. Кривой-2 не терпит кокосового масла. Кривой-5 панически боится глубоких глоток. Кривой-4 – дворцовых мышей. А я… опасаюсь многого. Страхи, страхи. Они формируют настоящего интеллигента. Так что в “бзделоватом коньке” есть свой резон. И я не-на-ви-жу контратаку Маршалла. Лучше тягомотная Каро – Канн или гнилая Пирца – Уфимцева, чем эта черная тоска на доске. Вообще, кривобокие похожи на шахматных или морских коньков, это аксиома. А страхи… у кого их нет, verdammt noch mal[20]?
Толстяк-3 хохочет во сне. Счастливый… Вообще, толстяки наши все как на подбор сплошные гедонисты-сангвиники. Может, потому что они, в отличие от нас и дылд, не обрезаны. Натянут свой капюшон, как францисканцы, и спят. Пользуют их нечасто. Кормят и поят до отвала. Выгул на свежем воздухе, динамичные игры, купания… Как же тут не захохотать во сне? Вот Дылда-1, например, во сне часто плачет. И не он один. Я сам в первые месяцы частенько просыпался в слезах. Снилась мне часто почему-то оранжерея во дворце Шереметьева, пальмы, суккуленты, бабочки и жуки, с которыми я быстро нашел общий язык. Махаоны охотно садились на мою лиловую голову, овевали крылами. Я умею не только говорить на языке насекомых, но и петь. Песни эти, правда, не все в гареме разделяют. Грозили: мы тебя, Кривой-6, прихлопнем как комара, если будешь зудеть. Вообще, коллективная жизнь – ад. Но и одиночество не рай, это точно. Как представишь себя спящим в ларце да под кроватью у какой-нибудь турецкой вдовицы или в чемодане у скитающегося по миру светлокожего вдовца, строчащего по ночам свою графоманскую Исповедь… оторопь берет.
Кто-то пукнул. Еще. И еще разок. М-да… сейчас уж, наверно, часа два ночи. Хорошо бы выспаться перед завтрашней головомойкой, а сон что-то не лезет в мою головку. Спится, признаться, мне здесь вообще не очень покойно. Дело не в ночных кошмарах, не в классическом для нас ужасном сновидении, описанном одним английским психиатром в известной монографии “Комплекс мегакастрации у трансгенных фаллических организмов”. Нет, черная Vagina-s-Zubami, слава богу, не стучится в мои сны. А вот бессонница, гарем, тугие телеса… Раннее просыпание – бич мой уже как полгода.
Ночью отсюда, сверху, спальня наша имеет вид зело умиротворенный. Спят уды, возложив лиловые головы на подушки. Как будто не было ночных споров, драк и потасовок. Как будто никогда и никому не делали здесь “темную”, не обливали спящих мочой из ночного горшка, не подкладывали в постель шершня или медведку…
Вообще лето прошло довольно миролюбиво. Толстяки успокоились, коротышки перестали петь “Тихую ночь” перед отбоем, Дылде-3 наскучило бросаться с балкона, Кривому-4 – бить Кривого-1. Никто никого особо не ревнует и не упрекает. Отчасти потому, что королева наша любит и приветствует разнообразие отношений: сегодня она содомировала мною Конрада Кройцбергского, завтра ее берут на двойные вилы сестры-близнецы графини Нюрнбергские, а послезавтра никто не запретит ей при помощи двух дылд, двух кривых и двух коротышек поднять графинь уже на шестерные вилы или просто устроить широкую sex-party с салочками, флягелляцией, абиссинскими гвардейцами в сахарной пудре и шампанским. Работы хватает всем, даже Толстяку-2.
Часы прошептали половину третьего.
И все-таки – почему я здесь оказался? Какого черта я взбрыкнул? Глупость? Или старость? Мне четыре года. Это средний возраст не только для удов, но и для большинства маленьких. Значит, это обыкновенный кризис среднего возраста.
Пытаюсь дремать, но не очень получается.
Часы прошептали три. И как по команде: возвращение из спальни в сераль четверых измочаленных. Бредут, головы повесив. Судя по их виду, королева, потеряв меня, перестаралась. Противный Коротышка-4 подходит ко мне:
– Радуйся, кривобокий! Vagina Avida приговорила отдать тебя и остальных русских в Saatgut[21].
Вот это уже серьезно. Это похуже чем на вдовий аукцион или в бордели. Это – удойная судьба. Жизнь в лаборатории. Работа адская, без художеств. Пробирки + удобрение. Потоки вымученной спермы. И до самой смерти.
И в этом виноват я, идиот. Зажирел и развратился во дворцах, мудила удалой.
Коротышка завалился спать, Дылда-4 жадно пьет. Прошу его растолкать кого-нибудь из русских.
Вскорости трое сонных наших стоят внизу. Объявляю им:
– Нас отдают в Saatgut!
Вижу из моей клетки, как живописно цепенеют три русских уда. Просто граждане Кале в исполнении Сальвадора Дали…
Недолгие прения заканчиваются единогласным решением: бежать.
Куда?
Непонятно…
Не к графу Шереметьеву же… Четыре года назад он сделал достойный подарок королеве Доротее: четыре русских уда в красных лакированных коробках, расписанных палехскими мастерами. Не думаю, что сей вельможа будет рад нелегальному возвращению нашему в родной инкубатор.
Коротышка-12 по имени Петя сообщает, что завтра поезд, запряженный трехэтажным битюгом, отправляется в Баварию на “Октоберфест”. Идея пришла: забраться в уши к гиганту, доехать с ним до Баварии. Заплатить, конечно, придется. В сундучках наших что-то скопилось за годы тяжелого труда. Труда-уда. Хорошо, до Баварии доберемся, а дальше? Где нашему брату всего спокойней? Разве что в Теллурии… Смешно! До слез. Которых уже не осталось…
Ну да ничего. Удалому молодцу все к лицу, к венцу или к концу.
XIV
– Хвоста не было? – спросил Холодов, пока Маша Абрамович порывисто врывалась в прихожую.
– Нет! – ответила в своей неистово-сосредоточенной манере. И – прочь пуховый платок, и – змеиная лава волос, и – духи, резкие, как она сама.
Глаза Маши блестят сильнее обычного: упрямый антрацит. Большими руками Холодов поймал белую шубку из живородящего меха, метнул на гору одежды – все крючки заняты, все в сборе. Кворум! Сверкнули понимающе жадные глаза. Тонкая фигура Маши в полумраке затхлой прихожей: черный изгиб, ярость новых пространств и желаний. Холодов сумел сдержать себя, чтобы не коснуться мучительного изгиба.
– Все здесь! – утвердительно дернула маленькой головой в старом зеркале.
– Все, – мрачным насильником смотрит он сзади.
Ускользнула от его тела, пролетела коридор, рванула дверь гостиной:
– Здравствуйте, товарищи!
Холодов угрюмо – следом.
Гостиная теплая, канделябры, светильники, сияние в полумраке: нынче среда, электричество отключили.
– Здравствуй, товарищ Надежда! – полетело со всех сторон.
Машины глаза всасывают и осеняют: Неделин, Ротманская, Колун, Векша, трое маленьких товарищей из Болшева, заводские Иван и Абдулла, чернобородый Тимур, безразмерный Вазир, Рита Горская, Зоя Ли, берестянщик Мом, Холмский, Бобер и…
– Ната! – бросилась, схватила, прижала к плоской груди.
Ната Белая, она же Пчела, Ната на свободе, Ната здесь!
Обнялись, сплетаясь ветвями тонких сильных рук.
– Товарищи, займите свои места. – Неделин поправил пенсне и пиджачок внакидку.
Маша – на ковер, к ногам бритоголовой Наты, сжала ее руку, покрытую струпьями и свастиками.
– Сестра Надежда всегда поспевает к главному, – улыбается тихой улыбкой маленький из Болшева.
– Слава Космосу! – Маша прикладывает ладонь к груди и кланяется.
Все улыбнулись.
Ледяные глаза Неделина чуть подтаяли.
– Итак, продолжим. Главное: Зоран и Горан.
Гостиная зашевелилась неуютно. Вопроса ждали.
– Вчера отлита новая партия кастетов. Итого их теперь…
Ном погладил растянутую на коленях умную бересту.
– Шесть тысяч двести тридцать пять.
– Шесть тысяч двести тридцать пять, – повторил Неделин вслед за берестяным голосом. – Что это значит, товарищи? Шесть тысяч двести тридцать пять одержимых, одурманенных эсеровской пропагандой, выйдут на улицы и одним махом разрушат всю нашу кропотливую работу.
В гостиной пауза повисла.
– Товарищ Михаил, ты не допускаешь, что среди этих шести тысяч будут честные рабочие? – наклоняется вперед Холмский, весь сжатый, пружинистый.
– Большинство из них – честные рабочие, – бесстрастно Неделин парировал и тут же в атаку перешел, привставая: – Именно честность и поможет им дискредитировать великую идею. Именно честность и подведет их под пули, а нас всех – под арест. Именно честности благодаря поверили они авантюристам Зорану и Горану! Именно честность отлучила их от нас! От меня, от вас, от решения съезда, от воззвания Двадцати Пяти!
– Честность ли?! – загремел Вазир.
– Вот именно, товарищ Вазир! Честность ли? – повышает голос Неделин. – А может, здесь требуется другое определение?
– Доверчивость! – Ната сжала Машину руку.
– Нетерпимость! – вскинула Ротманская тонкие брови.
– Готовность к революции, – выговорил сложные слова Колун.
– Неуправляемость. – Зоя Ли вытряхнула окурок из длинного мундштука.
– Вот это ближе! – поднял палец Неделин, глядя на красивую Зою. – Неуправляемость. Скажите мне, товарищи, а кто должен управлять рабочими массами?
– Мы! – почти выкрикнула Маша.
– Налицо неумение использовать доверчивость рабочих масс! – Ротманская изгибается в кресле, словно укушенная скорпионом змея.
– Это – грех! Величайший грех! – загремел Вазир.
– Не грех, а провокация! – выкрикнул темнолицый, светловолосый Абдулла.
– Нет, грех! Грех! – вскинул Вазир массивные длани. – Мы, якши-насос, впали в грех сами, но не сумели ввести в него рабочих! Наша доверчивость плюс их доверчивость должны были помножиться на Идею и слиться аки два источника! И забурлить крутоярым солидолом! И выплеснуться! И охватить! Величайшим охватом, якши-насос!
– Банально пугать нас арестом, товарищ Неделин, – усмехается Рита Горская.
– Слава Космосу, мы не бомбисты, – раскрыла веер Зоя Ли.
– И не коммунисты, – усмехнулся Бобер.
– К сожалению… – хмыкнул Колун, папиросу разминая.
– Господа, доверчивость – не грех, а преступление, – заговорил узколицый, остробородый Холмский. – Преступление, когда идущий в народ футурист не способен использовать сие врожденное народное качество. В данном случае, товарищ Неделин, это ваш просчет. И просчет съезда в целом.
– Программу которого готовили вы! – выкрикнула Маша, с наслаждением чувствуя, как кровь ярости к щекам прихлынула. – Программу капитулянтов! Программу годил! Мы погодим, товарищи футуристы, мы погодим!
– Вот и догодились! – махнул обрубком руки Векша. – Зоран и Горан не годили, они лили кастеты и буравили рабочих!
– Лили и буравили, якши-насос! – гремит Вазир.
– И обошли нас на повороте, – сумрачно кивал Холодов, глядя на Машу, словно ища ее горько-сладкого одобрения.
– Мы проиграли, господа товарищи, – язвительно обмахивалась веером Зоя Ли.
– Нет! – ответила в своей неистово-сосредоточенной манере. И – прочь пуховый платок, и – змеиная лава волос, и – духи, резкие, как она сама.
Глаза Маши блестят сильнее обычного: упрямый антрацит. Большими руками Холодов поймал белую шубку из живородящего меха, метнул на гору одежды – все крючки заняты, все в сборе. Кворум! Сверкнули понимающе жадные глаза. Тонкая фигура Маши в полумраке затхлой прихожей: черный изгиб, ярость новых пространств и желаний. Холодов сумел сдержать себя, чтобы не коснуться мучительного изгиба.
– Все здесь! – утвердительно дернула маленькой головой в старом зеркале.
– Все, – мрачным насильником смотрит он сзади.
Ускользнула от его тела, пролетела коридор, рванула дверь гостиной:
– Здравствуйте, товарищи!
Холодов угрюмо – следом.
Гостиная теплая, канделябры, светильники, сияние в полумраке: нынче среда, электричество отключили.
– Здравствуй, товарищ Надежда! – полетело со всех сторон.
Машины глаза всасывают и осеняют: Неделин, Ротманская, Колун, Векша, трое маленьких товарищей из Болшева, заводские Иван и Абдулла, чернобородый Тимур, безразмерный Вазир, Рита Горская, Зоя Ли, берестянщик Мом, Холмский, Бобер и…
– Ната! – бросилась, схватила, прижала к плоской груди.
Ната Белая, она же Пчела, Ната на свободе, Ната здесь!
Обнялись, сплетаясь ветвями тонких сильных рук.
– Товарищи, займите свои места. – Неделин поправил пенсне и пиджачок внакидку.
Маша – на ковер, к ногам бритоголовой Наты, сжала ее руку, покрытую струпьями и свастиками.
– Сестра Надежда всегда поспевает к главному, – улыбается тихой улыбкой маленький из Болшева.
– Слава Космосу! – Маша прикладывает ладонь к груди и кланяется.
Все улыбнулись.
Ледяные глаза Неделина чуть подтаяли.
– Итак, продолжим. Главное: Зоран и Горан.
Гостиная зашевелилась неуютно. Вопроса ждали.
– Вчера отлита новая партия кастетов. Итого их теперь…
Ном погладил растянутую на коленях умную бересту.
– Шесть тысяч двести тридцать пять.
– Шесть тысяч двести тридцать пять, – повторил Неделин вслед за берестяным голосом. – Что это значит, товарищи? Шесть тысяч двести тридцать пять одержимых, одурманенных эсеровской пропагандой, выйдут на улицы и одним махом разрушат всю нашу кропотливую работу.
В гостиной пауза повисла.
– Товарищ Михаил, ты не допускаешь, что среди этих шести тысяч будут честные рабочие? – наклоняется вперед Холмский, весь сжатый, пружинистый.
– Большинство из них – честные рабочие, – бесстрастно Неделин парировал и тут же в атаку перешел, привставая: – Именно честность и поможет им дискредитировать великую идею. Именно честность и подведет их под пули, а нас всех – под арест. Именно честности благодаря поверили они авантюристам Зорану и Горану! Именно честность отлучила их от нас! От меня, от вас, от решения съезда, от воззвания Двадцати Пяти!
– Честность ли?! – загремел Вазир.
– Вот именно, товарищ Вазир! Честность ли? – повышает голос Неделин. – А может, здесь требуется другое определение?
– Доверчивость! – Ната сжала Машину руку.
– Нетерпимость! – вскинула Ротманская тонкие брови.
– Готовность к революции, – выговорил сложные слова Колун.
– Неуправляемость. – Зоя Ли вытряхнула окурок из длинного мундштука.
– Вот это ближе! – поднял палец Неделин, глядя на красивую Зою. – Неуправляемость. Скажите мне, товарищи, а кто должен управлять рабочими массами?
– Мы! – почти выкрикнула Маша.
– Налицо неумение использовать доверчивость рабочих масс! – Ротманская изгибается в кресле, словно укушенная скорпионом змея.
– Это – грех! Величайший грех! – загремел Вазир.
– Не грех, а провокация! – выкрикнул темнолицый, светловолосый Абдулла.
– Нет, грех! Грех! – вскинул Вазир массивные длани. – Мы, якши-насос, впали в грех сами, но не сумели ввести в него рабочих! Наша доверчивость плюс их доверчивость должны были помножиться на Идею и слиться аки два источника! И забурлить крутоярым солидолом! И выплеснуться! И охватить! Величайшим охватом, якши-насос!
– Банально пугать нас арестом, товарищ Неделин, – усмехается Рита Горская.
– Слава Космосу, мы не бомбисты, – раскрыла веер Зоя Ли.
– И не коммунисты, – усмехнулся Бобер.
– К сожалению… – хмыкнул Колун, папиросу разминая.
– Господа, доверчивость – не грех, а преступление, – заговорил узколицый, остробородый Холмский. – Преступление, когда идущий в народ футурист не способен использовать сие врожденное народное качество. В данном случае, товарищ Неделин, это ваш просчет. И просчет съезда в целом.
– Программу которого готовили вы! – выкрикнула Маша, с наслаждением чувствуя, как кровь ярости к щекам прихлынула. – Программу капитулянтов! Программу годил! Мы погодим, товарищи футуристы, мы погодим!
– Вот и догодились! – махнул обрубком руки Векша. – Зоран и Горан не годили, они лили кастеты и буравили рабочих!
– Лили и буравили, якши-насос! – гремит Вазир.
– И обошли нас на повороте, – сумрачно кивал Холодов, глядя на Машу, словно ища ее горько-сладкого одобрения.
– Мы проиграли, господа товарищи, – язвительно обмахивалась веером Зоя Ли.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента