— Нет.
   — Никого?
   — Нет. В ту ночь в Стокгольме была тьма народу, и почти столько же было и возможностей.
   — А вам не кажется, что их число можно ограничить двумя?
   — Как вам будет угодно. Мне об этом деле ничего не известно.
   — Но ведь вы сами — как раз и есть вторая из них.
   — Повторяю, как вам угодно.
   — Не могло бы это заставить вас рассказать об отношениях между вашими коллегами и убитой?
   — А если рассказывать нечего?
   — А если есть что-то и вы об этом умалчиваете?
   — Вы что, хотите, чтобы я сочинил что-нибудь, спасая собственную шкуру?
   — Так и хочется сказать: аллилуйя!
   — Вы религиозны?
   — Нет, просто восхищаюсь вашим благородством. Вы предпочитаете сами попасть под подозрение, нежели выдавать тайны ваших коллег.
   Кон нагловато ухмыльнулся:
   — Аминь.
   Йеппсен выдержал короткую паузу и продолжал:
   — Что вы думаете о Гунилле Янсон?
   — Дьявольское отродье. Уж будьте уверены, там, куда она попала, она не мерзнет.
   — А не вы ли, случайно, помогли ей отправиться туда? Кок снова улыбнулся и даже слегка махнул рукой:
   — А что вы думаете, меня бы это, пожалуй, не смутило, если бы не одно маленьное обстоятельство.
   — Вы позволите узнать, какое?
   — При виде крови мне становится дурно. Было бы довольно неразумно с моей стороны свалиться в обморок рядом с телом своей жертвы, как вы считаете?
   — Вы вовсе не выглядите таким уж слабеньким.
   — А я и не льщу себя надеждой, что вы мне поверите на слово. И тем не менее это так.
   Йеппсен глубоко затянулся и спросил:
   — Что произошло после вашего вылета из Броммы?
   — Мы полетели.
   — Да что вы говорите, не может быть! Когда вы вышли из кабины?
   — Когда мы приземлились в Гётеборге.
   — А капитан Нильсен?
   — Когда мы приземлились в Гётеборге.
   — Труп убрали или вы, или капитан Нильсен. Для этого одному из вас пришлось выходить из кабины раньше.
   — А кто это сказал?
   — Это факт.
   — Ну что ж.
   — Это не ответ.
   — По крайней мере единственный, который я могу вам дать.
   — Так кто же выходил из кабины, вы или капитан?
   — Никто. Мы спокойно сидели рядышком вплоть до самой посадки.
   — Кто же тогда убрал тело? Или оно само?
   — На этот счет пусть голова болит у вас, господин комиссар. Вы за это деньги получаете.
   — Кроме денег моя должность дает еще и кое-какие права; например, право арестовывать.
   — Следует ли это понимать так, что я арестован?
   — Это следует понимать так, что вы очень легко можете быть арестованы.
   — Ну что ж…
   — Господин Кок, вы начинаете меня утомлять. Единственное, что я от вас хочу, — это правдивых ответов. Ведь все это не шуточки — человека убили.
   — Гуниллу вашими вопросами не оживишь; но как бы там ни было, а лучше на них все равно не ответишь. Я рассказал вам все, что знаю. Простите, но сделать это еще лучше — не в моих силах. Я арестован или же могу идти?
   Йеппсен молча махнул рукой, давая понять, что Кок свободен.
   На пороге второй пилот обернулся и сказал:
   — Вы только зря тратите время, комиссар. Гунилла того не стоила.
   Услышав, как хлопнула дверь, Йеппсен пробормотал:
   — Ложь номер три.
   Отвечая на вопросы комиссара, капитан Нильсен нервно сжимал и разжимал кулаки. Зачастую вместо ответа он просто утвердительно кивал или отрицательно качал головой. Голос его был ровен, однако говорил он медленно, явно обдумывая каждое свое слово. Это был полнеющий мужчина под пятьдесят с темными, седеющими волосами, аккуратно уложенными так, чтобы скрывать уже довольно обширную лысину. Мягкие, округлые черты его лица производили приятное впечатление, которое, однако, портили глаза, беспокойно перебегающие по комнате с предмета на предмет.
   Нет, он не заметил ничего необычного; придя к себе в номер, он сразу же лег спать; к сожалению, он ничего не знает.
   В его рассказе были некоторые отдельные несоответствия, он заметно нервничая, но Йеппсен ни разу не прервал его, давая выговориться. Его описание всех событий, предшествовавших убийству, вроде бы ничем не отличалось от рассказов остальных, как вдруг неожиданно он умолк на полуслове, как будто бы забыл, о чем только что говорил, и с волнением и каким-то недоумением посмотрел на Йеппсена.
   — Капитан Нильсен, мы дошли до того момента, когда вам сообщили, что в гардеробе найден труп.
   — Да-да, конечно; я сразу же передал это по радио в Гётеборг.
   — А потом?
   — Потом… мы приземлились, и гардероб оказался пуст.
   — А до этого вы не выходили из кабины?
   — Нет, я все время сидел на месте.
   — А Кок?
   — Что вы имеете в виду? Я не понимаю…
   — Кок выходил из кабины?
   — Насколько я помню, нет, не думаю…
   — Попытайтесь вспомнить это точно. Вы оставались один в кабине на какое-то время?
   — Нет, кажется, нет…
   Он говорил как-то неуверенно, с сомнением в голосе, как будто чего-то никак не мог понять.
   — Кок все время был в кабине. Да, точно, до самой посадки.
   — А вы?
   — Но я же уже сказал, что никуда не отлучался.
   — Какого мнения вы были о Гунилле?
   — Она…
   Он умолк и закурил. Йеппсен про себя отметил, что руки у него заметно дрожат.
   — Она была красивой и в общем-то неплохой девушкой, однако ее не любили. Ей приходилось следить, не провозим ли мы контрабанду; это было частью ее работы, поручением от начальства.
   — У вас были с ней какие-нибудь личные отношения? Нильсен немного помедлил с ответом, потом подался вперед, как будто то, что он собирался сказать, не было предназначено для чужих ушей.
   — Думаю, другие уже успели вам наболтать. Что ж, все верно: когда-то она действительно была моей любовницей, но с тех пор прошло уже много времени — мы давно расстались. Уверяю вас, у меня не было никаких оснований причинять ей зло. Зачем мне было ее убивать? Мы ведь даже никогда не ссорились. Уверяю вас, господин комиссар, уверяю вас…
   — Ну что ж, прекрасно, но тогда, как вы сами думаете, кто совершил убийство? Как вы считаете, у кого мог быть мотив?
   — Не знаю. Я уже говорил, что ее не любили, однако не могу себе представить, чтобы кто-нибудь из знакомых мне людей мог сделать это. Нет, не могу поверить.
   — Ну спасибо, пожалуй, я услышал достаточно. Капитан с заметным облегчением встал, попрощался и вышел.
   Оставшись один, Йеппсен выключил магнитофон, работавший в течение всех четырех допросов, и пробурчал:
   — Ложь номер четыре. Нечего сказать, хорошенькая компания.

Глава 8

   Капитан Нильсен в одиночестве брел по улицам. Час пик уже кончился и сменялся постепенно нарастающим шумом небольших кафе и баров, который обычно повисал над Копенгагеном в это время. Он шел сейчас домой; вид этих маленьких кривых улочек в неясном вечернем свете нравился ему, мало-помалу он успокаивался. Капитан часто ходил этим путем, и обычно это никак не отражалось на его настроении. Но раза три-четыре в год центр столицы действовал на него как-то странно: напряженно, как турист, он начинал вглядываться во все улицы и здания, обращал внимание на любые мелочи, вслушивался в эту внутреннюю музыку большого города. Внезапно Нильсен почувствовал, что ему расхотелось идти домой, и направился по Гаммель-Странд к каналу, где лениво покачивались на волнах опустевшие под вечер экскурсионные кораблики. Свернув направо, он вышел к мосту Стромброен, откуда надеялся увидеть то место, которое как-то раз прошлой зимой так понравилось ему.
   Идти было недалеко. Нильсен миновал серую громаду Кристиансборгского дворца[1] и уже через минуту оказался на мосту. К его великому разочарованию, кораблей не было — перед ним, насколько хватало глаз, расстилалась лишь темная водная гладь.
   Зимой здесь было великое множество вмерзших в лед рыбачьих лодок. Он долго любовался тогда симфонией пастельных тонов серовато-белого льда, разноцветных суденышек и старых темных зданий пакгаузов, как будто растворяющихся в прозрачном зимнем воздухе. Сейчас солнце уже село, и надвигающиеся сумерки скрадывали последние краски. Все теперь здесь изменилось, казалось совсем иным. К тому же в тот раз капитан был здесь не один.
   Он закрыл глаза и положил руку на каменные перила моста. Сегодня весь день светило яркое солнце, стояла жара, однако камень, как и тогда, был холодным. Он погладил шероховатую поверхность и внезапно ощутил ее присутствие. Она стояла рядом и равнодушно поглядывала на канал; окружающая красота, казалось, нисколько не трогала ее, она просто стояла и ждала, пока он насмотрится вдоволь. Неожиданно она обернулась к нему и улыбнулась. Он решил, что сейчас она рассмеется, и он услышит ее всегда такой неожиданный, удивительный, прекрасный смех, однако она лишь улыбнулась и покачала головой.
   Потом они гуляли в манеже и хотели было сходить в театральный музей, но оказалось, что времени уже почти не осталось — им пора было расставаться.
   Капитан Нильсен убрал руку с перил. Грубый камень разбудил в нем воспоминания не только об этом вечере, но и обо всем том, что последовало за ним. В манеж он не пошел; вместо этого снова вернулся на Гаммель-Странд. Откуда-то сверху из раскрытого окна до него долетел смех девушки. Нильсен на минуту остановился, взглянул наверх и снова пошел дальше. Смех был хрипловатый и низкий, совсем не похожий на смех Гуниллы. И хотя самой девушки не было видно, он понял, что и глаза у нее не такие, как у Гуниллы, — ласковые, нежные, влекущие.
   Нильсен знал, что никогда не мог относиться к Гунилле с такой ненавистью, как остальные. Образ другой, прежней Гуниллы никогда не стирался в его памяти. Правда, не мог он забыть и того, что было потом, того, что она сделала. Но первое воспоминание было все же слишком сильным, чтобы его смогли заглушить все те чувства, которые возникали у него позже, когда он думал о Гунилле. Капитану казалось, что существовало две Гуниллы. Он знал, что никогда не сумеет до конца разобраться в этом, однако все было именно так. Первую из них он уже не любил — она была для него просто воспоминанием, красивым воспоминанием. Вторую он не мог ненавидеть — она вызывала в нем смешанные чувства страха и отвращения. Но теперь обеих уже не было в живых. Первая умерла зябким весенним днем, вторая — ранним августовским утром.
   Капитан поежился; стоял теплый летний вечер, но он почувствовал, что замерз. Это не было вызвано страхом — он мог ничего теперь не бояться. Впервые за столько дней — ничего. Он сознавал, что долго это не продлится, через некоторое время, быть может даже завтра утром, страх снова вернется. Страх и неизвестность.
   Нильсен обнаружил, что стоит перед своим домом. Квартира выглядела темной и мрачной, свет нигде не горел, и, хотя он прекрасно знал, что зажечь его некому, все равно почувствовал разочарование. Внутри все было так, как он оставил, уезжая. В его отсутствие никого здесь, видимо, не было. На столе по-прежнему лежала раскрытая газета, а в раковине на кухне стояла грязная посуда. Он огляделся:
   — Эльса, ты дома? Ответа не последовало.
   — Эльса.
   В голосе его звучала мольба, как будто этим он надеялся вернуть ее.
   — Эльса.
   Он открыл дверь в спальню, но и там было пусто; ничто не указывало на то, что жена побывала здесь в его отсутствие.
   В квартире было душно, но он этого почти не замечал.
   Нильсен оставил наконец бесполезные попытки найти жену и вышел из спальни. И в этот момент он увидел письмо, лежавшее на полу возле входной двери.
   Оно, вероятно, уже лежало там, когда он вошел, — просто он его не заметил. Теперь в лучах падающего из комнаты света оно выделялось на темном полу ярким белым пятном.
   Секунду он стоял, не в силах пошевелиться, парализованный каким-то нехорошим предчувствием. Ему казалось, что откуда-то издалека до него доносятся звуки удивительного, нежного и в то же время такого непонятно-злого смеха. Казалось, этот яркий белый четырехугольник, лежащий на полу в прихожей, сам смеется над ним торжествующе и с издевкой.
   Нильсен закрыл лицо руками и застонал:
   — Но-ведь Гунилла мертва, я это знаю наверное, она мертва. Это какое-то безумие.
   Некоторое время он стоял в оцепенении с закрытыми глазами:
   — Все это чистое безумие. Мертвые не могут писать писем, это невозможно.
   Вдруг он рывком выпрямился.
   — Мертвые не пишут писем и не смеются.
   Он будто очнулся от кошмарного сна, привидевшегося ему наяву. В глазах снова возникли очертания комнаты и прихожей. Он услышал тиканье часов, увидел знакомую потрепанную голубую обивку дивана. С улицы донесся грохот трамвая. Никто больше не смеялся. Капитан был один в своей квартире, рядом не было никого, кто бы мог смеяться, разве только он сам. На полу по-прежнему лежало письмо. Обычный белый конверт, ничем не отличающийся от всех других писем, которые ему случалось получать.
   Нильсен поднял его и увидел, что адрес написан на машинке. Он улыбнулся:
   — Гунилла не умела печатать на машинке.
   Он вскрыл конверт; это было самое обычное официальное уведомление. Он снова улыбнулся с облегчением, услышал, как в гостиной пробили часы, и присел на край дивана. Она мертва, действительно мертва. И смех ее умер. Никто никогда больше не услышит, как смеется Гунилла.

Глава 9

   Небольшая вилла в пригороде Мальме ничем не отличалась от остальных домов этого квартала. Довольно-таки ухоженная, однако серовато-желтый цвет ее стен портил впечатление. Йеппсен слегка помедлил, прежде чем позвонить. Так было всегда, когда ему приходилось встречаться с родственниками погибшего. С первого же дня службы в полиции он считал эту часть своей работы самой тяжелой. Он тан никогда и не смог привыкнуть к виду этих искаженных болью и горем лиц. Перед подобными встречами ему всегда требовалось время, чтобы внутренне собраться и подготовиться.
   — Могу я переговорить с фру Янсон?
   На пороге стояла девочка четырнадцати-пятнадцати лет. Взглянув на нее, Йеппсен понял, что это, по-видимому, сестра убитой; она была более смуглой и не отличалась красотой Гуниллы, однако некоторые черты лица поражали своим сходством.
   Девочка не успела ответить — в дверях за ее спиной показалась фигура женщины:
   — Что вам угодно? Кто вы?
   Йеппсен представился, и его пригласили пройти в дом. Он разглядывал фру Янсон с искренним удивлением. Она оказалась совсем не такой, какой он ее себе представлял. В противоположность дочерям черты ее лица были грубоватыми, а движения не отличались особой грациозностью. Лишь в самой глубине ее глаз комиссар заметил то выражение горькой скорби, которое он уже не раз видел в подобных случаях.
   — Простите мне мою назойливость, однако не могли бы вы чем-нибудь помочь следствию?
   Она не ответила, взгляд ее по-прежнему оставался каким-то тусклым и пустым.
   — Быть может, сами не вполне отдавая себе отчет в этом, вы обладаете какими-либо сведениями о вашей дочери, которые могут иметь важное значение. Вам не будет трудно рассказать мне немного о ее жизни, друзьях, привычках?
   Фру Янсон опустила взгляд и кивнула:
   — Гунилла была…
   Она запнулась и несколько минут сидела молча, как бы в оцепенении. Затем, почти шепотом, она продолжала:
   — Гунилла была для меня всем. Теперь у меня все отняли.
   Йеппсен отметил про себя, что говорит она с сильным сконским акцентом[2].
   — Да, для меня она была всем… — повторила фру Янсон.
   — Но ведь у вас есть и другие дети — девочка, которая открыла мне…
   Она почти сердито посмотрела на комиссара:
   — Гунилла… она была самая любимая. Карин совсем не такая, как она; никто не может быть похожим на Гуниллу, никто.
   Йеппсен смутился:
   — Да-да, конечно, я вас понимаю. Но не могли бы вы рассказать мне о Гунилле подробнее?
   — Она… она… — глаза ее засветились, — она была замечательной дочерью, совсем не такой, как другие девочки, другие дочери. Если бы вы знали ее, вы бы это сразу поняли. Еще когда она была совсем маленькой, все говорили, что хотели бы иметь такую дочь. Когда умер мой муж, Гунилле было всего десять лет, и только благодаря ей я сумела это пережить. Когда я уходила на работу, весь дом оставался на ней, хотя она и была так мала. Она была такой изумительной маленькой хозяйкой — однажды продавец в лавке попытался обсчитать ее на две кроны, и знаете, она сразу же заметила ошибку в счете. Какой еще десятилетний ребенок способен на это? Нет, ее никто не мог обмануть.
   Лицо фру Янсон озарила рассеянная задумчивая улыбка.
   — Если бы вы видели ее, вы бы меня поняли. Карин часто ссорится со своими одноклассниками. С Гуниллой этого не случалось, она никогда и ни с кем не ссорилась. Она была доброй девочкой, доброй и умной. И всегда такой правильной.
   Фру Янсон говорила о Гунилле так, как, по мнению Йеппсека, родители говорят только о своем единственном ребенке.
   — Я никогда не видела такой девочки, как она, такого удивительного ребенка. И когда она выросла, она тоже была не такая, как все. Она понимала, как должна вести себя порядочная девушка. И дома она всегда была такой ласковой, приветливой, всегда доставляла мне только радость.
   Йеппсен терпеливо слушал рассказ матери о Гунилле, однако, по его мнению, ничто из того, что было сказано, не могло пролить ни капли света на обстоятельства ее гибели. Фру Янсон говорила о своей старшей дочери как будто в каком-то экстазе. На вопросы Йеппсена она не отвечала, словно не слышала их, и в конце концов он отчаялся. Он поблагодарил за беседу, намереваясь откланяться, но фру Янсон было уже не остановить, и, провожая его к двери, она продолжала:
   — Надо было знать ее, чтобы понять то, о чем я говорю. А как она смеялась! Ей могло внезапно что-то прийти в голову, и она начинала смеяться. Даже не зная, в чем дело, я не могла не радоваться вместе с ней. Мы так и хохотали, как две школьницы-подружки. Однажды я слышала детскую песенку — не знаю, забыла ее название, — но в ней есть одна строчка, в которой, на мой взгляд, вся она. — Фру Янсон уже открывала входную дверь. — Знаете эту песню? Строчка, о которой я говорю, звучит так: «Она смеялась так сердечно, что цепи все разорвались». Знаете?
   Йеппсен с тревогой посмотрел на женщину. Похоже было, она сейчас разрыдается или лишится чувств.
   — Неужели вы не знаете, ведь это же детская песня. "Она смеялась так сердечно, что цепи все разорвались ". И у Гуниллы был точно такой же смех — она могла разорвать им любые цепи.
   Йеппсен пожал ей руку и попрощался. Она смотрела на него с каким-то странным, просветленным выражением лица и вся дрожала.
   Миновав маленький палисадник, он вышел на дорогу. У забора, прислонившись к дереву, стояла сестра Гуниллы, Карин, и, нервно покусывая губы, с любопытством смотрела на него:
   — Ну что, удалось вам что-нибудь узнать?
   — Не много. Слушай, у тебя сейчас есть время? Она дернула плечом.
   — Есть, но я тоже ничего интересного не знаю.
   — Просто расскажи мне о сестре. Какая она была? Карин продолжала кусать губы.
   — Она была настолько старше, что, строго говоря, была для меня не сестрой, а, скорее, еще одной матерью. Особенно когда речь шла о том, чтобы отругать за что-то. Я так толком и не знаю, чем она занималась, что делала…
   — Твоя мать сказала…
   — Мать обожала ее, Гунилла и вправду очень помогла ей, когда умер отец. Все вокруг вечно твердили мне, какая она замечательная. Не то что я…
   Карин усмехнулась и продолжала:
   — Когда она была в моем возрасте, она уже казалась гораздо старше. Понимаете, вечно такая педантичная, такая разумная; она жила по раз и навсегда установленным правилам, которые сама же для себя и выдумывала. Все бы было ничего, если бы она и меня не заставляла их соблюдать.
   — А что это были за правила?
   — Самые разные. Но прежде всего должен быть порядок, всегда и во всем. Кроме того — этот вечный культ свежего воздуха и холодной воды. Конечно же, она все это не со зла делала, однако, когда я была поменьше, я ее за это прямо-таки ненавидела. Каждое утро она запихивала меня под холодный душ. Это было просто ужасно, но она не унималась до тех пор, пока я однажды, сопротивляясь, не упала со всего маху на пол и не получила сотрясение мозга. А эти окна, вечно распахнутые настежь! Они бесили меня ничуть не меньше. Зимой и летом, будь то снег или мороз — все равно, я всегда должна была спать с раскрытым окном и отдернутыми занавесками. И мать всегда была на ее стороне, считала, что она права, — как же, ведь она не могла без нее обойтись!
   — Скажи, значит, и сама она всегда спала с открытым окном и отдернутыми занавесками?
   — Не думаю, что она когда-нибудь изменяла этой привычке, даже когда она… — Карин фыркнула: — Даже когда это и стоило бы сделать, чтобы… Вы меня понимаете? Мать об этом даже и не догадывалась, но Гунилла начала заниматься подобными вещами довольно рано.
   Йеппсен был абсолютно серьезен.
   — Послушай, Карин, все это очень важно. Ты уверена, что она никогда не задергивала занавески?
   — Уверена. Первое, что она делала, войдя в комнату, — отдергивала занавески. А почему это так важно?
   — Потому что в гостинице в Бромме в тот вечер, когда ее убили, войдя в свой номер, твоя сестра этого не сделала.
   — Не может быть. Ну, тогда это был первый случай в ее жизни!
   Йеппсен кивнул:
   — Может быть, и первый. Но тогда все это становится еще интереснее. Спасибо за твое сообщение.
   — Надеюсь, вы не думаете, что я была слишком несправедлива по отношению к Гунилле? Ведь о мертвых принято говорить только хорошее. Но для меня она никогда не значила особо много. Все это — гораздо большее горе для матери, чем для меня. Не знаю даже, чем еще это кончится. Гунилла была для нее всем, и она продолжает говорить о ней так, словно она живая. Все время твердит одно и то же. Прямо страшно становится.
   — Это шок — он скоро пройдет.
   — Я знаю, но все равно. Она все время цитирует Гуниллу или же начинает вспоминать какие-то строчки из песен…
   Йеппсен направился к машине. Карин шла рядом, время от времени бросая на него жалобные взгляды:
   — Что мне делать?
   — Постарайся помочь матери. Она покачала головой:
   — Я не смогу. Я не такая, как Гунилла. Не такая ласковая, не такая красивая, не такая умная. А потом еще этот ее смех. Я не умею смеяться так, как она. Мать постоянно твердит, что она смеялась так, что рвались все цепи.
   По дороге к городу Йеппсен все время думал о девочке, искренне сочувствуя ей.

Глава 10

   В ушах Хансен все еще звучал голос Йеппсена, точнее, его последние слова:
   — Обращайте внимание на малейшие детали, на все, что покажется вам странным. Но ничего не предпринимайте, пока не убедитесь, что вы одна или же что другого выхода нет. Старайтесь действовать как можно осторожнее.
   Она стояла, прислонясь к перегородке, и взгляд ее следил за Кари и Анной, разносившими подносы. Время от времени они подходили к ней за новыми. Анна брала сразу по пять, тогда как Кари едва справлялась с тремя. Хансен мысленно улыбнулась — это был ее первый рейс в качестве старшей стюардессы, но она уже вполне освоилась со своей ролью начальницы. Теперь она зорко подмечала все то, о чем раньше и не думала: кто работает проворнее, кто улыбается пассажирам приветливее и так далее. Все здесь было ново; назначение свалилось на нее так внезапно, тан неожиданно — это был своего рода шок, от которого не так-то легко оправиться. Она никогда и ничем особо не выделялась, да и вообще летала не так давно. Она предполагала, что на место Гуниллы назначат кого-нибудь другого, более опытного. Потом ее вдруг вызвали к полицейскому комиссару. Он долго беседовал с ней, был при этом чрезвычайно серьезен, и только тут она наконец осознала, что ее повысили. Когда она сказала, что постарается исполнить все, о чем ее просят, он поблагодарил ее; она как сейчас видела перед собой его умные, дружелюбные глаза; он надеялся на нее, и она его не подведет. Но пока что не случилось еще ничего необычного, о чем стоило бы ему сообщать. Пассажиры уже заканчивали свою трапезу, и девушки начали собирать подносы. Снаружи доносился шум пропеллеров; самолет постепенно сбрасывал обороты, и стюардессы заспешили, озабоченно снуя между салоном и кухней.
   Самолет совершил посадку и стал медленно выруливать к зданию аэропорта. Новая старшая стюардесса Роза Хансен спокойно прошла по проходу между кресел, миновала коридор и вошла в кабину пилотов. Наклонившись к капитану Нильсену и тронув его за плечо, она спросила:
   — Могу я взять портфель с документами?
   Нильсен кивнул. Она взяла рыжий чемоданчик, стоявший за креслом капитана, и, выйдя из кабины, встала напротив наружной дверцы.
   Портфель не был застегнут и слегка приоткрылся. Собираясь его застегнуть, Хансен случайно заглянула внутрь и увидела там то, чего здесь не должно было быть.
   У нее перехватило дыхание. Имеет ли ее находка какое-нибудь отношение к делу?
   Она быстро осмотрелась по сторонам, сунула руку в портфель и вынула оттуда несколько коричневых пакетиков. Снова осмотрелась. Вроде бы никто не обращал на нее никакого внимания, да и она была не видна из салона. Хансен быстро ощупала пакетики, стараясь определить, что в них, потом сунула их под жакет и распределила за поясом так, чтобы со стороны ничего не было заметно.
   Самолет замер у конца посадочной полосы. В дверях салона показались первые пассажиры. Красная лампочка на стене потухла; она нажала на ручку выхода. Дверца распахнулась, и она с безразличным выражением на лице протянула портфель с документацией чиновнику аэропорта.