– Постараюсь, Арнольд Оскарыч.
   – А главное, не закутите, как кутят многие из ваших товарищей.
   – Я вина в рот не беру, Арнольд Оскарыч.
   – Приятно это слышать, очень приятно. И никогда не пейте водки, Щигров… Водка больше всего губит мастерового и лишает его всякого самолюбия. А без самолюбия какой может быть человек?.. И вообще, Щигров, избегайте не только пьянства, но и других кутежей… Вы понимаете, о чем я говорю? Будьте нравственным человеком. О, это очень важно и для здоровья и для хорошей работы…
   – Я глупостями не занимаюсь! – прошептал конфузливо Антошка.
   – Очень похвально, и не занимайтесь глупостями… При порядочном образе жизни вы можете откладывать часть жалованья и класть деньги в сберегательную кассу. У вас, таким образом, будет всегда запас на всякий случай… А это очень хорошо – иметь запас… Предусмотрительный человек должен всегда иметь запас. Ведь вам некому помогать? У вас, как я слышал, родители умерли?
   – У меня, Арнольд Оскарыч, родителей нет, это точно, но зато есть один человек, который для меня, можно сказать, дороже отца и матери. Он меня человеком сделал, и я, пока жив, буду для него работать! – горячо проговорил Антошка.
   – Это делает вам честь. Благодарность – редкая добродетель… Ваш покровитель, значит, бедный?
   – Бедный. У него ничего нет… Племянница ему помогает…
   – А теперь хотите вы?
   – Я-с.
   – Рад узнать, что вы исполняете свой долг, как следует порядочному человеку. Надеюсь, что в непродолжительном времени вы будете получать и большее жалованье, если станете так же хорошо работать, как работали до сих пор.
   – Я изо всех сил буду стараться, Арнольд Оскарыч.
   Взгляд больших, слегка выпяченных глаз начальника мастерской с видимым благоволением скользнул по всей тщедушной фигурке Антошки и снова принял несколько строгое выражение, когда Арнольд Оскарович внушительно произнес:
   – Но только знайте, Щигров, что как я вас ни ценю, а за малейшее упущение буду строго взыскивать, и даже строже, чем с других… Помните это и не надейтесь ни на какие послабления с моей стороны…
   – Я ни на чьи послабления не рассчитывал! – не без достоинства ответил Антошка.
   – Да, вот еще что…
   Тут добросовестный финляндец на минутку замялся и продолжал уже не начальническим, а ласково-конфиденциальным тоном, несколько понижая голос:
   – Это, конечно, не мое дело, но я искренно желаю вам добра и потому считаю долгом предупредить вас: не очень-то дружите с машинистом Ермолаевым… Вы, кажется, дружны с ним?.. Можете не отвечать, коли не хотите… Это ваше частное дело! – прибавил Арнольд Оскарович.
   – Да, я приятель с ним…
   – Он отличный работник и не пьяница, но только неспокойного образа мыслей… Поняли?
   – Понял, Арнольд Оскарыч… Только никаких дурных разговоров мы не ведем…
   – Ну, я вас предупредил. Ступайте обедать, сию минуту звонок! – прибавил Арнольд Оскарович и ласково кивнул в ответ на поклон Антошки.



XXXVII


   В этот холодный, хмурый и мокрый октябрьский день Антошка шел с завода обедать домой с такою быстротой, с какою, бывало, в прежние времена своей безотрадной жизни нагонял какую-нибудь «миленькую барыньку», подававшую надежду снабдить копеечкой.
   Он не чувствовал ни пронизывающего холодного ветра, дувшего с Невы, ни сырости, ни холода, так как костюм его был в надлежащей исправности – «граф» особенно об этом заботился и, случалось, сам чинивал Антошкины вещи – и, переполненный счастьем, спешил поделиться новостью с «графом» и обрадовать радостной вестью своего пестуна и друга.
   Едва ли в этот скверный день был во всем Петербурге такой счастливый человек, как Антошка. Самые радужные мысли вихрем проносились в его голове, чередуясь с невольными воспоминаниями о горемычном прошлом, словно бы для того, чтобы еще ярче оттенить прелесть настоящего.
   Давно ли он, оборванный и несчастный, не слыхавший ни одного ласкового слова, бегал нищенкой и ходил с тяжелым ларьком по улицам, упрашивая прохожих купить конвертов и бумаги, чтобы принести выручку и не испробовать ремня «дяденьки» и ругани «рыжей ведьмы». (Где-то они теперь?) Давно ли он зябнул на улицах и часто голодал?..
   А теперь он окончил курс, имеет хорошее место и жалованье и в недалеком будущем будет мастером – недаром же все хвалят его работу и недаром же он сам любит свое дело.
   Только в последнее время, когда Антошка значительно развился благодаря влиянию школы, чтению и философских бесед «графа», он понял, что бы могло быть с ним, брошенным созданием, если бы не «граф». И то, что прежде Антошка лишь чувствовал, теперь понял и оценил. Оценил все, что сделал для него единственный человек, принявший в нем горячее участие, понял всю деятельную силу его любви и безграничность забот о нем, направленных к тому, чтобы избавить его от ужасов нищенской жизни и сделать его человеком.
   Бесконечно благодарный и любивший теперь «графа» сознательнее, чем прежде, Антошка был в восторге, что так скоро сбылись его заветные мечты, те самые мечты, которые нередко занимали Антошку с той памятной ночи, когда он, избитый, окровавленный и продрогший, прибежал от «дяденьки» и был согрет ласкою и участием, призрен и принят под покровительство таким же нищим и бездомным, каким был и Антошка. И с той только поры он почувствовал, что жизнь может быть мила.
   Теперь он может отплатить своему другу не одною только беспредельною привязанностью. Теперь Александру Ивановичу не нужна ничья посторонняя помощь. Ему, преждевременно состарившемуся от долгих лет нищенской жизни, часто хворающему, не нужно больше трудить слабых глаз и сидеть не разгибая спины по несколько часов в день за перепиской, чтобы заработать несколько рублей для того, чтобы побаловать развлечениями и лакомствами лишний раз того же Антошку. Теперь он будет заботиться о нем и баловать «графа». Теперь у них будет пятьдесят рублей в месяц своих кровных денежек, и никакой чужой помощи им не надо. А впереди в воображении Антошки последовательно пробегали крупнейшие цифры будущего жалованья и, доходя до цифры сто, говорили ему и о двух комнатах, и о сигарах для Александра Ивановича, и о красном вине для него за обедом, и о маленькой даче где-нибудь поблизости, на Петровском Острове например, где бы Александр Иванович мог поправиться, а то он все покашливает и нет-нет да пожалуется, что болит грудь…
   Квартира «графа» и Антошки была недалеко от завода, в одной из дальних линий Васильевского Острова, у Среднего проспекта. Они уже два года как переехали от Никифоровых, с тех пор как сын-технолог, окончив курс, получил место на одном из заводов в Екатеринославской губернии и с ним уехали мать и сестра, здоровье которой требовало теплого климата.
   Эти милые, добрые люди, у которых так хорошо прожили больше года «граф» и Антошка, пользуясь расположением всех членов семьи, не забывали своих прежних жильцов. Раз в месяц брат или сестра писали «графу», живо интересуясь и им и его сожителем, и «граф» отвечал длинными, благодарными письмами, описывая успехи Антошки и отчасти свои по переписке статистических таблиц, которую ему давала по поручению барышни Никифоровой одна студентка.
   Минут через пятнадцать, которые показались в этот день Антошке ужасно долгими, он торопливо прошел двор большого дома и взбежал в третий этаж флигеля, где «граф» снимал комнату со столом у старого музыканта немца, жившего вдвоем с супругой в трех комнатах, чистеньких, опрятных, как и сами хозяева.
   Маленькая, толстенькая и румяная старушка с седыми буклями, неизменной потертой плюшевой накидушкой на плечах отворила двери и, впустив Антошку, не без некоторого удивления проговорила на очень плохом русском языке:
   – Сегодня вы на пять минут раньше пришли, Антош.
   – Раньше, Адель Карловна… Торопился.
   – Кушать, верно, очень захотели? – довольно приветливо осведомилась хозяйка, благоволившая к своим жильцам и за то, что они аккуратно платили, и за то, что были тихие жильцы и не делали, как она выражалась, Schweinerei [19] из своей комнаты.
   – Да, Адель Карловна, – весело и торопливо отвечал Антошка, готовый на радостях обнять эту степенную, аккуратную, немного прижимистую и сентиментальную Адель Карловну.
   – Марта сейчас подаст…
   Но Антошка едва ли слышал последние слова, так как, сбросив пальто, стремительно бросился в комнату, повергнув в некоторое недоумение почтенную немку и своею забывчивостью обтереть ноги о половик и своим особенно радостным, возбужденным видом.
   «Верно, какое-нибудь маленькое жалованье назначили!» – мысленно решила практическая старушка, приурочивавшая все житейские радости к получению денег.
   И, снедаемая любопытством узнать, в чем дело, и желанием сообщить что-нибудь новенькое своему Адольфу Ивановичу, когда он вернется с репетиции из театра, где он играл вторую или третью скрипку, – Адель Карловна приложила ухо к двери комнаты жильцов в надежде что-нибудь услыхать. Но двери были плотно заперты, и Адель Карловна отошла несколько обиженная и отправилась в свою сверкавшую чистотой кухню, чтобы посмотреть, как будет отпускать жильцам обед «этот глюпый русский свин Марта», как называла немка рябую, неуклюжую и ленивую Марфу, действительно не отличавшуюся большим пристрастием к чистоте, хотя и жила, как она говорила, «у немцев» целых пять лет, получая небольшое жалованье и вечно слыша от немки посрамление русской национальности.
   В ожидании прихода Антошки «граф», только что окончивший переписку полустраницы цифр, ходил, расправляя свои усталые члены, медленными шагами по небольшой, опрятной и уютной комнате, убранной в немецком вкусе, с бисерными подставочками на столиках, с вышитой подушкой на диване и с идиллическими плохими литографиями на стенах. Маленький обеденный стол посреди комнаты был накрыт чистой скатерткой, и у каждого из двух приборов лежали салфетки в бисерных же кольцах, явившихся знаком внимания Адель Карловны в день годовщины пребывания у нее на квартире жильцов.
   За эти три года «граф», несмотря на спокойную и самую правильную жизнь, какую он вел, сильно постарел и осунулся. И волнистые его волосы и борода совсем заседели. Глубоко ввалившиеся темные глаза хотя и сохранили еще живость и порой светились юмором и насмешкой, но в них уже не было прежнего блеска. Лицо его потеряло одутловатость и землистый цвет кожи, зато на нем залегло более морщин и черты заострились, придавая физиономии «графа» тот изнуренно страдальческий вид, в каком изображают монахов-подвижников.
   Он не мог пожаловаться ни на какие острые страдания – по временам грудь пыла, но не очень сильно, и беспокоил сухой кашель, – но он чувствовал, что вообще слабеет и после часа работы или после ходьбы устает, чувствовал какую-то тяжесть в ногах и отсутствие гибкости в членах. Видно было, что последствия прежней жизни начинают сказываться и постепенно разрушают его когда-то крепкий организм.
   Но «граф», привязавшийся снова к жизни с тех пор, как она ему улыбнулась, все надеялся, что эта усталость и эта слабость пройдут. Он бодрился и с какою-то инстинктивною предусмотрительностью заботился теперь о своем здоровье и частенько показывался в приемные часы у женщины-врача Елизаветы Марковны, лечившей его от воспаления легких, советовался с ней, принимал какие-то пилюли, остерегался простуды, словом, берег себя и подчас строил планы о будущем, о далеком будущем вместе с Антошкой.
   Когда Антошка ворвался в комнату, «граф» сразу догадался по его сияющему лицу, что случилось что-то приятное.
   – Ну, рассказывай, рассказывай скорей, Антоша… Вижу, брат, по твоей физиономии, что ты в восторгах. Что случилось? Новую машину выдумал, или тебя ваш строгий чухна [20] похвалил? – говорил «граф», сам улыбаясь при виде неудержимой радости, которою, казалось, был переполнен Антошка.
   – Помощником мастера назначили, Александр Иванович, – почти крикнул Антошка.
   «Граф», знавший благодаря Антошке все иерархические степени заводских служащих, вполне проникся важностью этого повышения и радостно проговорил:
   – Ну, поздравляю тебя, Антоша, поздравляю тебя, родной… Год на заводе – и уже помощник мастера… Это что-то необыкновенное… Иди, брат, вымой скорей руки, чтоб я их пожал… Кстати, вот и Марфа несет произведение Адели Карловны.
   – И жалованье назначили, Александр Иваныч! Пятьдесят рублей в месяц! – почти выкрикнул Антошка, уходя за перегородку и принимаясь за мытье.
   – Пятьдесят рублей!? – воскликнул «граф», не веря своим ушам.
   – Пятьдесят! – повторил Антошка, отфыркиваясь. – С первого числа. И обещали сделать мастером.
   – Молодец, Антоша… Ты блистательно начинаешь свою карьеру… В восемнадцать лет – и уже пятьдесят рублей… Да ведь это жалованье поручика… Ай да справедливый «печальный пасынок природы»!.. [21] Ай да ваш строгий Арнольд Оскарович! Он, значит, оценил тебя, понял, какой ты талантливый человек! – радостно говорил «граф».
   И когда Антошка вышел из-за перегородки, «граф» крепко пожал руку Антошки, потом привлек его к себе, обнял и что-то долго не выпускал Антошку из своих объятий, желая скрыть радостные слезы, которые невольно застилали глаза.
   – Ну, теперь садись и ешь… Подробности вечером… Ведь ваш шабаш не долог. Так пятьдесят рублей, Антоша? И ты будешь мастером? И, конечно, скоро… Одним словом, теперь ты на своих ногах… Я так и ждал… Ты и мальчишкой был всегда сообразительным умницей… О, ты, брат, далеко пойдешь… Непременно какую-нибудь машину да выдумаешь… Ешь, ешь… Вечером расскажешь, как это случилось и что тебе начальник мастерской говорил… Так с первого числа? Теперь, Антоша, ты богат и можешь завести и часы, и сшить себе новую пару, и пользоваться иногда развлечениями…
   Но вдруг «граф» остановился, изумленный внезапной переменой лица Антошки. Куда девалась сиявшая на нем радость!
   – Разве жалованье, которое я буду получать, мое, а не наше, Александр Иваныч? – взволнованным и словно бы недоумевающим тоном воскликнул Антошка, и лицо его приняло бесконечно грустное выражение обиженного ребенка. – К чему вы говорите о каких-то часах, о новой паре? Разве мы не будем оба жить на жалованье?.. Вы, значит, не хотите, чтоб я мог хоть чем-нибудь отплатить за все, что вы для меня сделали… Я… я… жизнь… готов… отдать за вас, а вы…
   Антошка больше не мог продолжать.
   О, какие мгновения бесконечного счастья испытывал «граф», слушая эти порывистые, прочувствованные излияния благородного сердца! Каким великим вознаграждением за все страдания горемычной его жизни была эта обида привязанного существа! И как хороша казалась жизнь! И каким теплом охватывало его душу!
   С трудом удерживаясь от слез, подступавших к горлу, «граф» поглядел на Антошку с восторженным умилением и проговорил:
   – Так вот отчего ты обиделся!? А я и не думал тебя обидеть… Разве я не знаю, не чувствую твоей привязанности?
   – Но вы говорили о часах… о платье…
   – Ну, говорил… Так ведь я получаю тридцать пять рублей от племянницы.
   – Зачем их получать? Теперь мы сами проживем без посторонней помощи! – не без горделивого чувства произнес Антошка и, снова повеселевший, поднял голову и смотрел на «графа». – Еще как проживем-то! Это на первое время мне дали пятьдесят, а через год, наверное, дадут семьдесят пять… Я буду работать, стараться… Мы теперь ни от кого не будем зависеть…
   – «Мы», – повторил «граф» и печально усмехнулся. – Что ж, ты ведь прав, мой милый, я с большим удовольствием буду жить на твой счет, чем на чей-нибудь другой… Корми же меня, ни к чему не годного старика… Ты ведь единственный близкий мне на свете.
   – А то как же! – радостно поддакнул Антошка.
   – И умру на твоих руках.
   – До этого еще долго, Александр Иваныч. А главное: не трудите себя этой перепиской… Ну ее… Оставьте! Вам это вредно!
   – Коли так приказываешь – оставлю! – шутливо говорил «граф». – Она действительно очень меня утомляет. Однако что же ты не ешь котлет…
   – Не хочется.
   – И мне не хочется… Вечером поедим… Убирайте, Марфа… Да скажите Адели Карловне, что мы не ели ее котлет не потому, что они дурны, а потому… потому, что мы с Антошей очень счастливы. Понимаете?
   Марфа взглянула ошалелыми глазами на обоих жильцов и молча убрала со стола.
   «Граф» закурил свою копеечную сигару и заговорил:
   – Ужасно сильно развито у тебя чувство благодарности, я тебе скажу, Антоша. Оно вообще редко у людей… Ты помни это и никогда на него не рассчитывай. И ты преувеличиваешь это чувство по отношению ко мне…
   – Почему это?
   – А потому, что я не знаю, кто кому больше обязан: ты мне или я тебе?
   – Конечно, я… Не будь вас, чем бы я был теперь… Ходил бы с ларьком и терпел от дяденьки…
   – А не явись ты ко мне в ту ночь, давно бы я умер где-нибудь на улице пьяный… Да, Антоша. И не жалел бы жизни… А ты возродил меня… Ты снова заставил полюбить жизнь… И вот теперь я не один, и я счастлив благодаря тебе… Ну, да что считаться. Но не забывай только одного, что обоих нас выручил случай… Не будь этой доброй феи племянницы, не устроилось бы все так хорошо… Я ходил бы по вечерам на «работу», выпрашивал бы гривенники, но на них, брат, ты знаешь, не составишь состояния и даже теплого пальто не купишь. По всей вероятности, я слег бы в больницу, и что бы тогда с тобой сталось, бедняга?.. Помнишь, ты хотел идти в газетчики?
   – И пошел бы… И мы с вами не пропали бы!
   – Я, во всяком случае, бы пропал… Впрочем, к чему вспоминать прошлое, когда настоящее нам улыбается… Не будем, Антоша. А ты, во всяком случае, как-нибудь сходи к Нине… Она обрадуется, когда узнает о твоих успехах от тебя самого… И поблагодари ее… А ты уж бежишь на завод?
   – Пора, Александр Иваныч.
   – Ну, до свидания. Вечером поболтаем, ты мне расскажешь, что тебе говорил твой начальник, как приняли твое повышение товарищи… Все, все расскажи… До свидания… Смотри, у машин осторожней… Ты ведь слишком прыткий…
   Когда Антошка вышел из комнаты, «граф» пересел в кресло и впал в то блаженное настроение, когда человеку кажется, что счастью его не будет конца.
   С этими мыслями он незаметно задремал.
   Его в последнее время часто клонило к дремоте.



XXXVIII


   Тихий стук в двери разбудил его.
   – Войдите! – проговорил он, с трудом поднимаясь с кресла и напрасно стараясь принять бодрый вид.
   Колени его подгибались, и ноги стояли нетвердо.
   Вошла Нина.
   – Какой счастливый ветер занес вас ко мне, Нина? – радостно приветствовал «граф», делая несколько шагов навстречу к племяннице.
   Он поцеловал Нину и, усадив на диван, тотчас же стал рассказывать о том, что Антоша только что получил место – он, конечно, объяснил, какое важное для начала, – и ему назначили, восемнадцатилетнему мальчику, пятьдесят рублей жалованья.
   – Вот какой он, Антоша… О, он далеко пойдет… Это необыкновенно талантливый мальчик… И какое золотое сердце!
   «Граф» передал Нине сцену за обедом и прибавил:
   – Непременно требует, чтоб я был его пансионером и чтоб никто больше не заботился обо мне… Вы понимаете, Нина, я не смею отказать ему! – радостно говорил «граф».
   – Еще бы… Иначе вы обидели бы его, дядя.
   – То-то и есть. А разве я захочу обидеть моего мальчика? Вот почему с первого ноября вы уже прекратите мне выдачу пенсии из вашего казначейства. Теперь мы богаты и счастливы благодаря милой фее. Спасибо вам, Нина!
   – Но разве, дядя, и мне нельзя о вас заботиться? Ведь эти деньги вам давно назначены. Позвольте по-прежнему посылать вам.
   Но «граф» протестовал. Никак нельзя. Антоша не позволит. И то четыре года они пользовались пенсией. Теперь Нина может быть доброй феей кого-нибудь другого, мало ли горемык? Ведь Антоша получил пятьдесят рублей на первое время, через год он получит семьдесят пять, а когда сделают мастером, он будет получать сто пятьдесят рублей в месяц.
   Нина глядела на это исхудавшее бледное лицо дяди, озаренное счастливой улыбкой, на эту впалую грудь, и ей почему-то казалось, что он слишком фамильярно обращается с будущим.
   – Ну, как хотите, дядя… Я рада за вас и за Антошу… Вот только вы что-то похудели немножко с тех пор, как я видела вас в последний раз… Здоровы ли вы?..
   – Ничего себе, скриплю… Вот слабость стал чувствовать в последнее время, но, надеюсь, это пройдет… Года все-таки свое берут, ну и жизнь-то моя прежняя была не особенно правильная, совсем даже неправильная, Нина.
   – Быть может, хотите посоветоваться с доктором, дядя? Я к вам привезу специалиста.
   – Спасибо, Ниночка, спасибо… У меня есть одна знакомая докторша, славная барыня. Я с ней советуюсь и, по ее совету, ходил к специалисту. Он говорит то же, что и докторша: надо беречься. Я и сделался трусом… Забочусь о своей персоне, Нина, точно принц крови… Теперь, видите ли, мне очень жить хочется… Хоть бы лет пять еще протянуть! – проговорил, улыбаясь, «граф». – Ну, а вы как поживаете, Нина? Здоровы, надеюсь?
   – Здорова.
   – А об остальном нечего и спрашивать… Живется хорошо, конечно?
   Нина встрепенулась, точно раненая птица. В выражении ее лица и глаз было что-то бесконечно грустное.
   – Нехорошо, дядя! – проронила она.
   – Нехорошо? Отчего нехорошо? Что с вами, голубушка? – с нежным любовным участием спрашивал «граф», пораженный печальным видом племянницы. – Вы молоды, хороши, имеете средства, добры и отзывчивы, живете не праздно, как другие… У вас образованный молодой муж, светило науки, который, конечно, любит вас и разделяет ваши взгляды…
   Нина несколько мгновений молчала, и вдруг слезы тихо закапали из ее глаз.
   – Нина! Простите… Я своими дурацкими вопросами только расстроил вас, – извинялся «граф», целуя маленькую бледную руку Нины. – Я принесу воды… успокойтесь.
   И «граф» поднялся с кресла.
   – Не надо; сидите, дядя… Это сейчас пройдет. Я нарочно приехала, чтобы рассказать вам все… все… Вы ничего не знаете… Я прежде о себе не рассказывала и редко у вас бывала… Я ведь совсем одинока, милый дядя! – говорила молодая женщина, когда несколько успокоилась.
   – Одиноки? А муж? – невольно воскликнул «граф».
   Он видел его раз или два.
   Влюбленная и счастливая, вышедшая замуж против воли отца за молодого профессора, далеко не родовитого происхождения, что главным образом и смущало его превосходительство, Нина два года тому назад, вскоре после свадьбы, приезжала с мужем к дяде.
   Он не понравился тогда «графу», этот молодой, красивый и уже известный ученый. Он показался слишком уж кокетливым и в манерах и в костюме, слишком решительным в приговорах и влюбленным в себя. Несмотря на чрезвычайную любезность профессора, от него веяло холодом.
   – Я расхожусь с мужем! – ответила Нина. И после паузы спросила: – Вы удивлены, дядя?
   – Нисколько, Нина… Я всего насмотрелся на своем веку и мало чему удивляюсь… Признаюсь, ваш муж мне не нравился… Так, первое впечатление старого бродяги… Но вы, Нина, кажется, его любили?
   – Любила, но не знала его. Тогда он казался другим.
   «Обыкновенная история» [22], – подумал «граф» и проговорил:
   – Бедная! Такая молодая – и такое разочарование!
   – И не одно! – грустно проронила Нина…
   «А впереди еще сколько!» – пронеслось в голове у «графа».
   – Что же, он не любит вас?
   – Он никого не любит, кроме себя, и женился, рассчитывая на приданое… Я это хорошо знаю теперь, к несчастью слишком хорошо, дядя… А тогда я увлеклась им… Среди мужчин, которых я встречала в нашем обществе, он так выдавался… Вы ведь хорошо знаете это общество?
   – Знавал, Нина…
   – Я хотела уйти из него… Я чувствовала, что так жить, как я жила, невозможно… Меня угнетала эта бесцельная, праздная жизнь… эти балы… эта безумная роскошь небольшого кружка в то время, когда у десятков тысяч нет куска хлеба… К тому же и дома… Отец…
   Нина на секунду остановилась, точно ей было тяжело досказать то, что причиняло ей страдание. Оно в эту минуту выражалось в чертах ее лица, во всей ее приникшей фигурке.
   – Я не смею осуждать отца, – произнесла она наконец упавшим голосом, – я все-таки люблю папу, и мне жаль его, но я… я потеряла к нему уважение. Ведь это ужасно, дядя. Не правда ли?.. Не уважать отца?..
   «Граф» угрюмо молчал, опустив голову.
   Что мог и смел он сказать дочери человека, которого давно считал подлецом. Чем мог он утешить Нину?
   И в первый раз, кажется, во всю его жизнь в нем пробудилось чувство сострадания и жалости к брату. Несмотря на все свое богатство и важное положение, он несчастлив. У брата нет такого преданного, любящего создания, какое есть у него, у бывшего отверженца.
   – Я с радостью приняла предложение, – продолжала молодая женщина, – я любила этого человека, я ждала новой, деятельной жизни, новых людей и вместо того нашла почти то же, что и в нашем светском обществе. Та же погоня за карьерой, за деньгами… То же равнодушие к вопросам, не имеющим отношения к их специальности, те же интриги… И это ученые! Профессора!.. Мой муж оказался таким же… Разница в наших характерах, взглядах, мнениях обнаружилась скоро, и наконец дошло до того, что я просила развода.