– Что погода!? Ты, верно, подлец, по трактирам сидел, а?
   – И вовсе не сидел…
   – Ну, давай… выкладывай…
   Антошка высыпал деньги из кошелька.
   Было всего тридцать копеек.
   – Только и всего?
   – Только… Совсем покупателев нет… И меня даже один генерал остановил, – вдруг прибавил Антошка, вспомнив совет «графа» и имея в виду не столько припугнуть «дяденьку», сколько отвлечь его внимание от щекотливого разговора насчет выручки.
   – Какой такой генерал?
   – Важный, должно быть. Такой высокий и с большими усами… И сердитый… Остановил это он меня у Гостиного двора и спрашивает: «По какой причине ты, мальчик, шляешься по улицам в таком рваном пальте?.. Это, говорит, не полагается, чтобы по такой холодной погоде и без теплой одежи… Кто, говорит, тебя посылает? Сказывай, где ты живешь?»
   Не лишенный, как оказывалось, некоторого художественного воображения, Антошка врал блистательным образом и не моргнувши глазом, испытывая в то же время внутреннее злорадство при виде беспокойного выражения на лице «дьявола».
   – Что ж ты сказал этому генералу? – не без тревоги в голосе нетерпеливо спросил Иван Захарович.
   – Живу, мол, ваше сиятельство, у родного дяденьки… А квартируем мы…
   – Что-оо?.. Разве я вам, подлецам, не приказывал никогда не говорить, где вы живете!.. – перебил, закипая гневом, Иван Захарович. – Знаешь ли, что я за это сделаю с тобой, с мерзавцем?..
   Иван Захарович проговорил последние слова таким зловещим тоном, и его лицо исказилось такой злостью, что Антошка невольно попятился и поспешил проговорить:
   – Да я, дяденька, не сказал ему настоящего адреца… Я совсем другой дал… На Острове, мол, квартируем, в пятнадцатой линии… Пусть ищет…
   – То-то! – облегченно промолвил Иван Захарович. – А то бы тебя до смерти избил… Так бы и издох… Ты это помни… А теперь я скажу, что ты молодец, Антошка… Всегда так отвечай… Какое кому дело, где мы живем? – прибавил Иван Захарович, окончательно успокоенный, и даже взглянул одобрительно на Антошку, как на достойного своего ученика, ловкого и смышленого, пославшего генерала на Васильевский остров… «Прогуляйся, мол!»
   И после незначительной паузы проговорил:
   – А я тебе, Антошка, завтра другое пальтецо подберу… форменное пальтецо… на байковой подкладке… у татарина купил… И фуфайку дам… Я, братец, старательных ценю… И ты цени… Старайся для дяденьки… Помни, что я тебя вскормил и воспитал… Без меня пропал бы ты, как паршивый щенок у забора, а я вот тебя человеком сделал… Да… Какой человек ежели неблагодарный, того бог накажет. Ты этого не забывай, Антошка! – философствовал Иван Захарович. – И выручки правильные носи! – неожиданно перешел он на вопрос чисто практического характера. – А то – тридцать копеек! За это, по-настоящему, следовало бы тебя наказать, но я прощаю… Чувствуешь ты это?
   Хотя Антошка и после этой трогательной речи не переставал питать к «дяденьке» далеко не дружелюбные чувства и сию минуту засадил бы его на вечные времена в острог, тем не менее выразить этого не посмел и довольно-таки недурно, с точки зрения декламаторского искусства, проговорил, благоразумно опуская свои мышиные карие глазенки, которые могли бы его выдать:
   – Я завсегда чувствую, дяденька…
   – То-то, чувствуй…
   Антошка со свойственным его возрасту легкомыслием уже считал себя вполне обеспеченным, по крайней мере на этот вечер, от ненавистного ремня. Слишком увлеченный столь благоприятными результатами от своей встречи с генералом, он хотел было отважиться еще на одну подробность генеральской беседы, а именно сказать, что генерал приказал ему продавать спички, бумаги и конверты не иначе как в полушубке и в крепких сапогах, как в эту самую минуту из-за полога показалась «ведьма», уже без платка на голове, с причесанными не без кокетства рыжими волосами, взбитыми на лбу, в голубой ситцевой кофточке и с вымытыми руками.
   Повиливая бедрами, она подошла к столу и, присаживаясь у самовара, проговорила самым любезным и вкрадчивым тоном:
   – Наливать, что ли, еще, Иван Захарыч?
   – Налей, Машенька, – отвечал Иван Захарович, передавая стакан и с нежностью взглядывая на эту белолицую, всю в веснушках молодую женщину лет двадцати пяти, с вздернутым кверху курносым носом, выкаченными серыми наглыми глазами и тонкими губами.
   Взглянул исподлобья на нее и Антошка, очевидно совсем не разделявший взглядов «дяденьки» на красоту его супруги. Он находил, что отвратительнее этой «курносой ведьмы» не было существа на свете. И худа-то она, ровно ободранная кошка, и на ее «подлой морде» черти отметины сделали в виде веснушек, и руки у нее в виде «крючков», и нос дырявый… одним словом, как есть настоящая ведьма!
   Он сообразил отлично, для кого это она принарядилась, и только удивлялся «дяденьке», как это он совсем ею «облещен» и слушается ее, вместо того чтобы таскать ее за косы и бить поленом каждый день, а не в исключительных только случаях, когда он, совсем пьяный, случалось-таки, таскал за косы, но все-таки, глупый, ни разу не отдубасил поленом…
   Антошка дипломатически кашлянул, чтоб получить разрешение уйти (присутствие «ведьмы» вместе с воспоминанием о поднятой ею бумажке из-под леденцов наводило его на тревожные мысли) и закатиться спать, и Иван Захарович хотел было отпустить его, как «ведьма» вдруг хихикнула и насмешливо проговорила, кивнув головой на Антошку:
   – И ты, Иван Захарыч, веришь этому подлому мазурику? Ах, какой же ты, Ваня, простой… Ах, какой простой…
   Обвинить Ивана Захаровича в простоте значило задеть самую чувствительную струну его мошеннической души. Он, как и все прожженные плуты, именно гордился тем, что проведет каждого, и потому предположение жены, что его мог оболванить мальчишка, показалось ему слишком обидным, и он произнес:
   – В каких это смыслах понять, Машенька?..
   – Мало ли чего он набрешет, а ты по доброте своей и веришь… Какой генерал станет с ним разговаривать, и кому нужно узнавать, где живет этот змееныш… Я за ним слежу… Знаю, как он бесстыж врать… Все-то он тебе набрехал, Иван Захарыч…
   – И вовсе не набрехал, Марья Петровна… Хучь сейчас под присягу, что генерал со мной говорил… И фамилию свою даже объявил: я, говорит, генерал Езопов, – с энергией отчаяния произнес Антошка, имея, впрочем, о присяге довольно смутные понятия.
   Надо полагать, что и относительно всеведения господа бога Антошка имел далеко не точные представления или же полагал, что господь милосердно терпит вранье несчастных мальчиков, спасающих свою шкуру от толстых ременных поясов, потому что нисколько не затруднился в доказательство действительности встречи с генералом прибавить:
   – Как перед истинным богом говорю… Пусть разразит меня на этом месте, если я вру…
   И вслед за тем еще перекрестился несколько раз, нисколько не думая, что совершает грех.
   По счастью, Иван Захарович никогда не видал генерала Езопова, хотя и слышал, что есть такой генерал, занимающий видное место, и не потребовал более подробного описания его наружности, довольствуясь лишь «длинными усами». Он только взглянул на свою супругу не без торжества человека, оправданного от взведенного тяжкого обвинения, и сказал:
   – Я, Машенька, наскрозь человека вижу… Меня не обманешь. Шалишь, брат… Откуда бы услыхал Антошка, что есть генерал Езопов. А я, Машенька, знаю, что есть в Петербурге такой генерал… Об нем и в газетах пишут… Небось меня не объегоришь… Не таковский! – снова повторил Иван Захарович, хвастливо подмигивая глазом.
   По лицу «рыжей дамы» скользнула едва заметная насмешливая улыбка.
   – Ну, хорошо, пусть генерал и говорил с этим подлюгой… Пусть. А ты, Иван Захарыч, спроси-ка у него, на какие это деньги он сейчас угощал леденцами Нютку и Лешку… Пусть-ка ответит, мерзавец! – проговорила «ведьма».
   – Леденцами!? – воскликнул Иван Захарович и вперил на Антошку злые глаза.
   Антошка понял, что дело принимает весьма серьезный оборот. Сердце в нем упало. Бледное лицо вдруг приняло испуганное выражение затравленного зверька.
   А «рыжая ведьма» между тем продолжала:
   – Спроси-ка у него, как он найдет на тебя управу… Я своими ушами слышала, как он грозился. «Мы, говорит, найдем управу на этого дьявола!» Это он про тебя, Иван Захарыч… Вот как он ценит твою заботу… Вот как он обкрадывает нас… А ты ему, подлому, и поверил… Принес всего тридцать копеек, а сам леденцы… покупает!
   Лицо Ивана Захаровича побагровело. Что-то беспощадно жестокое было теперь в его маленьких, засверкавших глазах и в скверной улыбке, искривившей его толстые губы.
   – Так вот ты какой… змееныш? Управу?.. Леденцы покупаешь? – говорил тихим злым голосом Иван Захарович, снимая с себя толстый ремень. – Я покажу тебе управу! – засмеялся он, поднимаясь со стула.
   – Да не жалей его… Пусть помнит! – вставила «ведьма».
   – Я не из выручки взял деньги… Мне дала их одна барыня и не взяла товару… Клянусь богом… Не встать с места… Дя-де-нька!
   Он говорил эти слова и сам чувствовал их безнадежность.
   Сильный удар кулаком по лицу сшиб его с ног. Он упал навзничь, стукнувшись головой об пол. Новый удар сапогом заставил его вскочить на ноги, окровавленного, с тупою болью в груди.
   Злоба, страх и отчаяние вдруг залили волной его маленькое сердце. Он видел по этому страшному лицу «дяденьки», что пощады не будет, и в его голове пробежала мысль о бегстве. Злобно сверкая глазами, словно маленький волчонок, он старался вырваться из крепкой руки Ивана Захаровича, которая держала его за шиворот, встряхивая, как щенка.
   – Дя-денька! – молил Антошка. – Дя-де-нька! Вы не смеете мучить! – вдруг крикнул он в какой-то тоске отчаяния и рванулся сильней.
   – Ах ты…
   И голова мальчика уже была между толстых икр Ивана Захаровича. В комнате раздались отчаянные крики… Мольбы о пощаде сменялись ругательствами. Злобный рев бессильного животного чередовался с раздирающим душу стоном.
   «Дяденька» совсем озверел. Казалось, он не помнил себя и с остервенением палача полосовал мальчика толстым ремнем с металлической пряжкой и все сильнее и сильнее сжимал его голову.
   Вопли становились реже и глуше. Мальчик задыхался.
   – Ты, Иван Захарыч, смотри, не задуши его! – крикнула ему «ведьма», довольно равнодушно посматривая на экзекуцию и нисколько не волнуясь этими криками.
   – Небось… Не задушу…
   Однако он чуть-чуть раздвинул ноги и в ту же минуту вскрикнул, словно от жестокой боли.
   – Отпусти, подлец! Не то до смерти забью! – прошипел в бешеной ярости Иван Захарович, продолжая наносить удары.
   Но Антошка не отпускал.
   Точно маленький кровожадный бульдог, он вцепился своими крепкими и острыми зубами в ляжку своего мучителя и все крепче и крепче нажимал их с каким-то наслаждением мстительной злобы, готовый оторвать кусок мяса.
   Иван Захарович рванулся, чтоб избавиться от этих зубов, причинявших ему жестокую боль, и серьезно проучить дерзкого мальчишку.
   Но Антошка не зевал и вообще обнаружил в этот вечер редкую находчивость.
   Почувствовав себя свободным от рук «дяденьки», он с ловкостью уличного мальчишки, бывавшего в переделках, изо всей силы дернул его за ногу, и Иван Захарович, и без того не особенно твердый на ногах, грохнулся наземь. Еще мгновение, и «ведьма» получила удар в живот, после чего Антошка, схватив со стола стакан с горячим чаем, не отказал себе в удовольствии удовлетворить свою злобу, выплеснув жидкость прямо в ее «поганую морду», и, не теряя затем драгоценного времени, выскочил из комнаты и стремглав бросился вон из квартиры, не заметив даже Нютки, которая выглядывала из дверей с застывшими от ужаса и страха черными большими глазами.



IV


   Опасаясь погони, Антошка несколько времени бежал что есть духу по глухой дальней улице Песков. Пробежав порядочное расстояние, он завернул в какой-то переулок и остановился, чтобы передохнуть, прийти в себя и обдумать свое положение.
   Положение мальчика в этот осенний холодный вечер в летнем намокшем и разорванном пальтишке и рваных старых башмаках на босых ногах, без шапки и даже без шарфа, одинокого как перст в большом городе, избитого и окровавленного, было не из блестящих. Но Антошка не унывал и считал, что несравненно лучше позябнуть, чем после всех происшедших столь неожиданно событий попасться к «дяденьке» и быть заколоченным насмерть. Антошка имел решительное желание жить на свете, и даже с большим спокойствием, чем до сих пор, и потому одна мысль о возможности возврата в ненавистную квартиру заставляла его вздрагивать и пугливо всматриваться в редких прохожих.
   Несмотря на сильную трепку, Антошка не без удовлетворенного чувства гордости припомнил, как прокусил ляжку «черту» и ошпарил «ведьму», находя, впрочем, что этого им мало и что, бог даст, когда-нибудь он их «разделает» еще не так. Только бы ему сделаться большим. Тогда они узнают Антошку!
   Эти злые мысли быстро сменились вопросом: куда ему идти? И тотчас же решение было принято. Он пойдет к доброму «графу», и тот посоветует, что ему делать, и, конечно, не откажет в пристанище. По счастью, Антошкина записная и учебная книжка находилась в кармане, и он, приблизившись к фонарю, не без труда разобрал адрес, написанный мелким почерком «графа».
   Оставалось еще привести себя в некоторый порядок. Он увидал, что руки его были в крови, и догадался, что это от расквашенного носа, за который он хватался; необходимо было смыть кровь ввиду предстоящего путешествия по освещенным улицам и придирчивости «фараонов».
   Ведро с водой у водосточной трубы, замеченное Антошкой поблизости, доставило ему возможность не только пополоскать руки и вымыть лицо, но и освежить воспаленную голову… Она, казалось ему, была какая-то тяжелая и точно чужая, а после воды стала легче.
   Возбужденный и взволнованный, Антошка двинулся в путь и сначала не чувствовал ни дьявольски холодного ветра, насквозь пронизывающего его худенькое тельце и играющего его кудрявыми волосами, ни боли в спине, покрытой синими подтеками, и торопливо шагал по улицам, осторожно обходя «фараонов», чтобы не иметь с ними каких-нибудь неприятных разговоров, какие могли бы завести эти придирчивые люди с мальчиком в рваном пальтишке и, главное, без шапки, который ищет пристанища и участия.
   По счастью, дело обошлось без приключений, и через часа полтора Антошка, совсем посиневший от холода, чувствуя страшную боль в спине, поднимался по грязной лестнице в квартиру прачки, у которой жил «граф».
   Невообразимо радостное чувство охватило его, когда он очутился в тепле и когда старая женщина, впустившая его, с видом изумления и в то же время жалости провела этого вздрагивающего оборванца к своему жильцу.



V


   После не особенно удачливого дня «граф» сидел в затрапезном халате трудно определимой материи у небольшого деревянного стола и при тусклом свете маленькой лампы читал вчерашнюю газету. Он читал в ней описание какого-то великосветского бала, напоминавшее ему о близком когда-то мире суеты и тщеславия, блеска и роскоши, о прежних знакомых и родных и, судя по выражению его лица, воспоминания эти вызывали скорее чувство озлобления, чем горечи.
   Он задумался, как задумывался не раз, о превратности судьбы и безнадежности своего положения, когда скрипнула дверь и в эту крошечную, убогую комнату, все убранство которой состояло из кровати, стола и стула, вошел Антошка и, радостно взволнованный, остановился у дверей.
   – Это вы, Анисья Ивановна? Что вам угодно? – окликнул «граф», не поворачивая своей кудрявой, заседевшей головы.
   – Это я… Антошка!
   – Антошка!? – воскликнул «граф», изумленный приходу мальчика в такую пору, и быстро подошел к нему.
   Жалкий вид худенького, посиневшего и вздрагивавшего мальчугана, пришедшего в легком одеянии, в дырявых башмаках на босые ноги и без шапки, вызвал на лице «графа» выражение жалости и участия, и он тревожно спросил:
   – Что случилось, Антошка? Откуда ты в таком костюме?
   – Я убежал от них, от подлецов… Уж вы только не отдавайте, граф, если он потребует меня обратно… Он убьет!.. А я вам заслужу… Я на вас стану работать! – взволнованно говорил Антошка.
   – Глупый! Разве я отдам тебя этим мерзавцам! Не бойся, Антошка. Что ж ты стоишь? Садись, бедный мальчик… Ишь как озяб… Сейчас чаем отогреешься… Молодец, что удрал и ко мне явился… Я тебя в обиду не дам… Надень-ка мое пальто… согрейся…
   – Я и так согреюсь. У вас страсть как тепло. Славно у вас!
   – Надевай пальто, говорят! – весело и ласково приказывал «граф», снимая с гвоздя пальто. – И сапоги мои одень, а то босой почти… Так и заболеть недолго… Что, видно, дяденька бил?
   – Шибко бил, подлец… спина саднит… И чуть было не задушил ногами… Ну, и ему таки попало! – не без гордости прибавил Антошка.
   – Попало? – сочувственно улыбнулся «граф».
   – Я ему ногу прокусил… до крови! – с торжествующим видом сказал мальчик.
   – Ловко!.. Ты мне потом в подробности расскажешь обо всех этих событиях, а пока побудь один… Я пойду распорядиться насчет чая.
   «Граф» вышел и завел конфиденциальный разговор с квартирной хозяйкой о нескольких щепотках чая и кусках сахара, о гривеннике «до завтра» и об устройстве ночлега для мальчика. Он говорил так убедительно, что хозяйка тотчас же согласилась на все его просьбы и обещала немедленно подать самовар, купить хлеба и дать тюфяк, подушку и одеяло.
   – Очень благодарю вас, Анисья Ивановна! – с чувством проговорил «граф», пожимая руку квартирной хозяйки.
   – Не за что, Александр Иваныч… И у меня, слава богу, христианская душа… И мне жалко этого мальчика. Что, он у вас будет жить?
   – У меня пока. Бездомный сиротка этот несчастный мальчик, Анисья Ивановна… Нельзя не приютить.
   – Где же он прежде-то жил? – спрашивала старая Анисья Ивановна, раздувая самовар.
   – А у одного подлеца солдата… Он детей чужих берет и посылает их на улицу нищенствовать… Ну и тиранит их…
   – Ах, бедные! – пожалела квартирная хозяйка и, вероятно, разжалобившись, прибавила: – Так я, кроме ситника, пожалуй, и колбасы возьму… Пусть мальчик закусит…
   «Граф» еще раз поблагодарил Анисью Ивановну и, вернувшись к Антошке, весело сказал:
   – Сейчас будет чай готов… Хорошенько напьешься и потом ложись спать… Хозяйка тебе постель смастерит… отлично выспишься…
   Антошка благодарными глазами смотрел на «графа» и произнес:
   – Без вас вовсе бы пропасть, граф… Только вы один и есть на свете добрый человек для меня…
   – Ну, нечего там благодарить, – дрогнувшим голосом перебил «граф», ласково взглядывая на Антошку. – Хотя на свете и много мерзавцев, Антошка, и злых людей, но не все же такие; есть, братец мой, и хорошие… Это ты помни…
   – Вы вот хороший…
   – Я? – горько усмехнулся «граф». – Я прежде был, может, самый дурной… Ну да еще успеем с тобой пофилософствовать… и поближе познакомиться друг с другом. А с завтрашнего дня начнем действовать. Быть может, завтра же и оденем и обуем тебя как следует, по сезону…
   – И вы меня на работу пошлете? – весело спросил Антошка. – Я умею хорошо сбирать… Мне всегда подавали, когда я в нищенках был…
   – Нет, Антошка, на такую работу я тебя не пошлю… К черту такую работу…
   – Значит, с ларьком думаете?.. На это много капиталу нужно… И товар и за жестянку! – деловито проговорил Антошка, понимавший, что «граф», который сам, случалось, «работал» по вечерам, останавливая прохожих просьбами на разных диалектах, не находится в таких блестящих обстоятельствах, чтобы завести ларек.
   И так как Антошка не желал сидеть сложа руки и объедать «графа», считая это в высшей степени недобросовестным, то деликатно напомнил, что работа в нищенках вовсе не дурная и не тяжелая, особенно если под пальтом полушубок.
   Но, к крайнему изумлению Антошки, «граф» решительно запротестовал.
   – Что ж я буду делать? – спросил мальчик.
   – Об этом подумаем! Подумаем, Антошка! – значительно протянул «граф», оставляя Антошку в некотором недоумении.
   Анисья Ивановна принесла самовар, хлеб и колбасу, и скоро Антошка с наслаждением пил чай и закусывал. За вторым стаканом он передал «графу» подробности недавних событий у «дяденьки», и «граф» несколько раз вставлял неодобрительные эпитеты по адресу «ведьмы» и ее супруга и весело улыбался, когда Антошка рассказывал о подвигах, предшествовавших его бегству.
   Постель была устроена на славу доброй Анисьей Ивановной. Она принесла довольно мягкий матрац, накрыла его простыней, положила большую подушку и теплое ватное одеяло и, убирая самовар, промолвила, обращаясь к Антошке:
   – Небось спать хорошо будет. Спи, Христос с тобой, бедняжка!
   Сонный Антошка быстро разделся и, облачившись в чистую ночную сорочку «графа», юркнул под одеяло и тотчас же заснул, довольный, благодарный и счастливый, тронутый до глубины души нежной лаской, которую он испытал первый раз в жизни.
   «Граф» заботливо ощупал голову мальчика, присел к столу и задумался.



VI


   «Граф» раздумывал о том, как устроить Антошкину судьбу и не дать ему погибнуть в той развращающей атмосфере нищеты, безделья и нищенства, которую он хорошо знал по собственному опыту многих лет.
   Но он поконченный человек, а способный, неглупый Антошка еще на пороге жизни…
   Этот бездомный, несчастный мальчик, обратившийся к покровительству «графа» и видевший в нем своего единственного спасителя, сделался теперь как-то особенно ему близким и точно родным и словно бы явился светлым лучом, озарившим беспросветный мрак одинокой горемычной жизни павшего человека.
   И озлобленное сердце этого отверженца, презираемого всеми родными и бывшими друзьями, чужого и все-таки барина в глазах тех товарищей по нищете, среди которых он вращался, втайне жаждавшего и не находившего слова участия и привязанности, – это сердце смягчалось, охваченное чувством жалости, любви и заботы к такому же бездомному, одинокому созданию, как и он сам.
   Этот мальчик, видимо, привязанный к нему, словно бы давал новый смысл его жизни. Сделать его человеком, иметь на свете преданное, благодарное существо – эта мысль радостно волновала «графа», являясь как бы примирением с жизнью.
   Он горько усмехнулся, вспомнив, что прежде, когда он имел возможность спасти не одно несчастное существо, подобное Антошке, мысль об этом никогда даже и не закрадывалась в его голову. Он жил только для себя и думал о себе…
   «Неужели надо быть нищим и отверженным, чтобы пожалеть других!?» – мысленно задал он себе вопрос и решил его утвердительно, чувствуя неодолимое желание помочь Антошке именно тогда, когда это для него было так трудно.
   Он сделает все, что только возможно.
   Он напишет всем своим клиентам и, быть может, соберет нужную сумму для экипировки мальчика. Разумеется, ни один из его клиентов не поверит, что он просит не для себя. Еще бы поверить! Давно уже больше рубля, много двух, ему не посылали те из немногих родственников и товарищей, которые не всегда оставляли без ответа письма «графа», посылавшиеся в особенно трудные минуты жизни.
   Наконец, он даже обратится к своему «знатному братцу», как презрительно называл «граф» своего старшего брата, занимавшего очень важный пост. Он ненавидел этого брата и в слепом озлоблении считал его лицемером, эгоистом и даже взяточником. Недаром у него огромное состояние. Откуда оно?
   Он, никогда не обращавшийся к этому брату после того, как брат раз навсегда отрекся от него, готов не только написать ему, но даже после пятнадцати лет пойти к нему в его парадную казенную квартиру и, если только швейцар пустит, лично просить помочь Антошке.
   И много ли нужно?
   Всего каких-нибудь двадцать рублей, чтоб сделать все необходимое мальчику… И тогда можно будет посылать его в школу…
   И двоюродной сестре, княгине Моравской, напишет… Она благотворительная дама… Быть может, устроит мальчика, назначит ему какую-нибудь пенсию на содержание…
   В мечтах о будущей судьбе Антошки «граф» непременно хотел, чтобы Антошка жил с ним, хотя бы первое время… Не все же это вечное одиночество. Все же около существо будет!
   Двадцать рублей! Каким огромным капиталом казались эти деньги теперь «графу», швырявшему по сотне на чай в модных ресторанах во время былых кутежей!
   Да, то было прежде, лет пятнадцать тому назад, когда молодой, красивый и изящный гвардейский кавалерийский офицер Опольев блистал в свете, считаясь одним из блестящих и элегантных представителей золотой молодежи, и имел все шансы на хорошую карьеру.
   Он был умен, легкомыслен и бесхарактерен и жил, что называется, вовсю: кутил, ссужал приятелей, тратил направо и налево и, промотав большое состояние, доставшееся от бабушки, стал делать долги, попал в руки ростовщиков, запутался совсем и в один прекрасный день поставил фальшивый бланк отца, старого генерала с большим состоянием… Это обнаружилось; отец заплатил крупную сумму, но с тех пор не желал знать сына и уже больше не простил его.
   Опольев должен был выйти в отставку и скрыться с светского горизонта. От него отвернулись, разумеется, все бывшие приятели, а старший брат, лишавшийся благодаря брату-кутиле значительной доли ожидаемого наследства, совсем отказался от брата, и когда несчастный обратился однажды к нему за помощью, он отказал и велел ему передать, что не считает такого негодяя своим братом. Прежний общий любимец Шурка, веселый и блестящий Шурка вдруг сделался отверженцем.