– Оно, пожалуй, и лучше вышло, что тогда меня все бросили… А то я так бы свиньей и остался!
Этой «философии» Антошка, видимо, не понял и удивленно приподнял брови. По его мнению, получать барину на прожиток от сродственников ничего общего не имело со свинством. На то он и барин, чтобы ничего не делать… Видал он, слава богу, господ… Катаются себе да гуляют. Пречудесно!
Однако он не сообщил этих соображений «графу» и с большим любопытством и некоторым соболезнованием спросил после минуты молчания:
– А если б того не случилось… вы могли бы выйти в генералы?
– Наверное. Все мои товарищи генералы… Я прежде офицером был.
– Офицером? – протянул удивленно Антошка.
– Хочешь посмотреть, какой я был?
«Граф» достал из своего сундука старенький альбом и, передавая его Антошке, проговорил:
– Вот узнай-ка, где я?
Антошка стал рассматривать альбом, в котором было много офицеров, генералов в крестах и со звездами и красивых дам, несколько огорошенный таким обилием важных особ.
– Это все ваши сродственники, граф?
– Тут не одни родственники; есть и бывшие товарищи и знакомые…
– И князья и графы есть?
– Однако ты, Антошка, как посмотрю, имеешь к ним большое пристрастие… Уж не думаешь ли и ты графом быть со временем? – рассмеялся «граф». – Ну, а меня не узнал?
– Нет! – отвечал несколько сконфуженный Антошка.
– Вот, полюбуйся!
И «граф» указал на фотографию молодого красавца брюнета, в полной парадной форме уланского офицера, веселого, жизнерадостного, с смелым, слегка надменным выражением в больших глазах. И поза на фотографии была вызывающая, самоуверенная…
– Это – вы? – воскликнул полный восхищенного изумления Антошка, и его быстрые карие глаза перебегали с портрета на оригинал, желая уловить сходство.
– Я… Собственной своей персоной…
– Теперь и не признать!
– Ну еще бы! – грустно протянул «граф».
И по его преждевременно состарившемуся, испитому, землистому лицу, нисколько не напоминавшему красавца на портрете, пробежала тень…
– Укатали, брат, сивку крутые горки! – промолвил «граф».
Оба примолкли.
– Однако ложись спать, Антошка… Завтра пораньше пойдем в рынок покупать тебе обмундировку… Ложись… О князьях и графах еще успеем поговорить… Только знаешь ли что?.. Не особенно завидуй им… Право, не стоит…
Скоро они улеглись спать.
Антошка хоть и полон был новыми впечатлениями и мыслями, но тем не менее довольно скоро сладко захрапел.
В этот вечер, перед отходом ко сну, «граф» почему-то вдруг вспомнил о советах доктора и не выпил обычных нескольких рюмок водки, хотя бутылка и была им принесена в числе других закусок и спрятана в сундук, чтоб Антошка ее не видал. И – что еще было странней! – ему, еще несколько дней тому назад совсем равнодушному к смерти, теперь, напротив, очень хотелось жить.
Долго ворочался «граф» на своем жестком блинчатом тюфяке, долго кашлял скверным, сухим кашлем, чувствуя, как ноет грудь, и долго думал об Антошкиной судьбе и об его полушубке.
«Неужели „знатный братец“ до конца будет последователен и оставит просьбу без ответа? Неужели жалость недоступна его сердцу?»
И в голове «графа» забродили воспоминания о «братце».
Никогда они не были близки и дружны. Этот благоразумный, солидный и корректный Костя, любимец отца, всегда относился несколько свысока к беспутному Шурке и нередко читал ему нравоучения. И всегда он был какой-то жесткий и гордился и тем, что вышел из школы правоведения с золотой медалью, и своим умом, и своими блестящими успехами по службе. Когда бабушка оставила одному Шурке, своему любимцу, свое состояние, брат еще более озлился на Шурку, говорил с нескрываемым презрением, что дуракам счастье, и наотрез отказался взять половину наследства, которую Шурка великодушно предложил старшему брату. С тех пор они редко и видались. Шурка просаживал наследство, а Костя работал, усердно делая карьеру. Скоро он уехал в провинцию, назначенный двадцати семи лет прокурором окружного суда, и вернулся в Петербург, чтобы занять довольно видное место в то самое время, как младший брат должен был выйти из полка и избежал позора суда за подлог только благодаря тому, что отец заплатил за сына большую часть своего состояния… После этого Шурка обратился за помощью к брату, но получил от него жестокое письмо…
О, это было одно из тех бессердечных и в то же время неумолимо справедливых писем, логичных и строго принципиальных, которые могут писать только очень сухие и мнящие себя непогрешимыми люди. И «граф» до сих пор не забыл этого письма – он даже сохранил его, – в котором старший брат привел веские соображения, почему он считает невозможным помочь человеку, делающему подложные надписи, хотя бы таким человеком был и родной брат, и почему он «покорнейше просит» не считать его братом и ни в какие сношения не входить. Далее он откровенно выражал сожаление, что отец заплатил по векселю, а не передал дела судебному разбирательству, и рекомендовал пустить себе пулю в лоб. Это было бы самое лучшее.
С тех пор прошло пятнадцать лет. «Граф» знал из газет, что брат занимает очень видное место. О нем пишут в газетах. В иллюстрациях помещают его портреты. «Знатный братец» был знаменит, и пропойца-нищий раза два-три видел его на улице… видел и каждый раз вспоминал его со злобой. Он ненавидел его и глубоко презирал, считая его далеко не заслуживающим той репутации, какой он пользовался. Прослышав про его богатство, он был уверен, что «знатный братец», несмотря на всю свою корректность, далеко не разборчив в средствах, но только умеет ловко хоронить концы.
«Наверное, ворует!» – решил «граф» и нередко в компании таких же пропойц, как он сам, ораторствовал по поводу несправедливости и неправды, которые царят на земле.
– Укради что-нибудь какой-нибудь уличный воришка – и его в тюрьму, ему нет пощады, а если ворует видное лицо, как бы вы думали, что ему? Ничего! Даже если и попадется, то самое большее, что уволят и назначат в какой-нибудь совет… Так-то на свете творятся дела!
Он все ждал, что «знатный братец» попадется и его уволят, но проходили года, и он крепко сидел на своем месте, хотя озлобленная уверенность «графа» как будто и имела некоторые основания. По крайней мере о бескорыстии Опольева ходили весьма нелестные слухи в бюрократических кругах, и многие удивлялись, как это министр верит в добродетели Опольева.
С такими недобрыми воспоминаниями о своем «знатном братце» граф еще долго не засыпал. Он уж не надеялся больше на ответ. Никакого ответа не будет. Необходимо придумать новый источник для приобретения полушубка.
Этой «философии» Антошка, видимо, не понял и удивленно приподнял брови. По его мнению, получать барину на прожиток от сродственников ничего общего не имело со свинством. На то он и барин, чтобы ничего не делать… Видал он, слава богу, господ… Катаются себе да гуляют. Пречудесно!
Однако он не сообщил этих соображений «графу» и с большим любопытством и некоторым соболезнованием спросил после минуты молчания:
– А если б того не случилось… вы могли бы выйти в генералы?
– Наверное. Все мои товарищи генералы… Я прежде офицером был.
– Офицером? – протянул удивленно Антошка.
– Хочешь посмотреть, какой я был?
«Граф» достал из своего сундука старенький альбом и, передавая его Антошке, проговорил:
– Вот узнай-ка, где я?
Антошка стал рассматривать альбом, в котором было много офицеров, генералов в крестах и со звездами и красивых дам, несколько огорошенный таким обилием важных особ.
– Это все ваши сродственники, граф?
– Тут не одни родственники; есть и бывшие товарищи и знакомые…
– И князья и графы есть?
– Однако ты, Антошка, как посмотрю, имеешь к ним большое пристрастие… Уж не думаешь ли и ты графом быть со временем? – рассмеялся «граф». – Ну, а меня не узнал?
– Нет! – отвечал несколько сконфуженный Антошка.
– Вот, полюбуйся!
И «граф» указал на фотографию молодого красавца брюнета, в полной парадной форме уланского офицера, веселого, жизнерадостного, с смелым, слегка надменным выражением в больших глазах. И поза на фотографии была вызывающая, самоуверенная…
– Это – вы? – воскликнул полный восхищенного изумления Антошка, и его быстрые карие глаза перебегали с портрета на оригинал, желая уловить сходство.
– Я… Собственной своей персоной…
– Теперь и не признать!
– Ну еще бы! – грустно протянул «граф».
И по его преждевременно состарившемуся, испитому, землистому лицу, нисколько не напоминавшему красавца на портрете, пробежала тень…
– Укатали, брат, сивку крутые горки! – промолвил «граф».
Оба примолкли.
– Однако ложись спать, Антошка… Завтра пораньше пойдем в рынок покупать тебе обмундировку… Ложись… О князьях и графах еще успеем поговорить… Только знаешь ли что?.. Не особенно завидуй им… Право, не стоит…
Скоро они улеглись спать.
Антошка хоть и полон был новыми впечатлениями и мыслями, но тем не менее довольно скоро сладко захрапел.
В этот вечер, перед отходом ко сну, «граф» почему-то вдруг вспомнил о советах доктора и не выпил обычных нескольких рюмок водки, хотя бутылка и была им принесена в числе других закусок и спрятана в сундук, чтоб Антошка ее не видал. И – что еще было странней! – ему, еще несколько дней тому назад совсем равнодушному к смерти, теперь, напротив, очень хотелось жить.
Долго ворочался «граф» на своем жестком блинчатом тюфяке, долго кашлял скверным, сухим кашлем, чувствуя, как ноет грудь, и долго думал об Антошкиной судьбе и об его полушубке.
«Неужели „знатный братец“ до конца будет последователен и оставит просьбу без ответа? Неужели жалость недоступна его сердцу?»
И в голове «графа» забродили воспоминания о «братце».
Никогда они не были близки и дружны. Этот благоразумный, солидный и корректный Костя, любимец отца, всегда относился несколько свысока к беспутному Шурке и нередко читал ему нравоучения. И всегда он был какой-то жесткий и гордился и тем, что вышел из школы правоведения с золотой медалью, и своим умом, и своими блестящими успехами по службе. Когда бабушка оставила одному Шурке, своему любимцу, свое состояние, брат еще более озлился на Шурку, говорил с нескрываемым презрением, что дуракам счастье, и наотрез отказался взять половину наследства, которую Шурка великодушно предложил старшему брату. С тех пор они редко и видались. Шурка просаживал наследство, а Костя работал, усердно делая карьеру. Скоро он уехал в провинцию, назначенный двадцати семи лет прокурором окружного суда, и вернулся в Петербург, чтобы занять довольно видное место в то самое время, как младший брат должен был выйти из полка и избежал позора суда за подлог только благодаря тому, что отец заплатил за сына большую часть своего состояния… После этого Шурка обратился за помощью к брату, но получил от него жестокое письмо…
О, это было одно из тех бессердечных и в то же время неумолимо справедливых писем, логичных и строго принципиальных, которые могут писать только очень сухие и мнящие себя непогрешимыми люди. И «граф» до сих пор не забыл этого письма – он даже сохранил его, – в котором старший брат привел веские соображения, почему он считает невозможным помочь человеку, делающему подложные надписи, хотя бы таким человеком был и родной брат, и почему он «покорнейше просит» не считать его братом и ни в какие сношения не входить. Далее он откровенно выражал сожаление, что отец заплатил по векселю, а не передал дела судебному разбирательству, и рекомендовал пустить себе пулю в лоб. Это было бы самое лучшее.
С тех пор прошло пятнадцать лет. «Граф» знал из газет, что брат занимает очень видное место. О нем пишут в газетах. В иллюстрациях помещают его портреты. «Знатный братец» был знаменит, и пропойца-нищий раза два-три видел его на улице… видел и каждый раз вспоминал его со злобой. Он ненавидел его и глубоко презирал, считая его далеко не заслуживающим той репутации, какой он пользовался. Прослышав про его богатство, он был уверен, что «знатный братец», несмотря на всю свою корректность, далеко не разборчив в средствах, но только умеет ловко хоронить концы.
«Наверное, ворует!» – решил «граф» и нередко в компании таких же пропойц, как он сам, ораторствовал по поводу несправедливости и неправды, которые царят на земле.
– Укради что-нибудь какой-нибудь уличный воришка – и его в тюрьму, ему нет пощады, а если ворует видное лицо, как бы вы думали, что ему? Ничего! Даже если и попадется, то самое большее, что уволят и назначат в какой-нибудь совет… Так-то на свете творятся дела!
Он все ждал, что «знатный братец» попадется и его уволят, но проходили года, и он крепко сидел на своем месте, хотя озлобленная уверенность «графа» как будто и имела некоторые основания. По крайней мере о бескорыстии Опольева ходили весьма нелестные слухи в бюрократических кругах, и многие удивлялись, как это министр верит в добродетели Опольева.
С такими недобрыми воспоминаниями о своем «знатном братце» граф еще долго не засыпал. Он уж не надеялся больше на ответ. Никакого ответа не будет. Необходимо придумать новый источник для приобретения полушубка.
XII
На следующее утро, скверное и сырое октябрьское утро, «граф» с Антошкой отправились в Александровский рынок и после тщательного осмотра разных костюмов и сапог купили, наконец, все, что было нужно.
Нельзя сказать, чтобы «граф» был удовлетворен покупками, но зато Антошка был в полном восторге и от сапог, и от поношенной темно-серой блузы, и от штанов, приобретенных за три рубля после довольно оживленного торга. В таком костюме Антошка еще никогда не ходил. Все было цело и, главное, впору, точно на него сшитое. «Дяденькины» же костюмы всегда отличались полным несоответствием с тоненькой и худенькой фигурой Антошки и имели вид мешков. Недурна была и фуфайка, приятно согревающая грудь, хороша была и шапка из поддельных смушек, купленная у татарина за двугривенный.
Из рынка они вернулись домой. Отворила им двери Анисья Ивановна, необыкновенно радостная, и тотчас же сообщила «графу», что его ждет посыльный с «приятным письмецом».
– Уж полчаса, как дожидается, Александр Иваныч. Не могу, говорит, без расписки доверить… А я тоже сбегала, холста купила… Вечером и шить начну…
Радостное волнение охватило «графа» при известии о «приятном письмеце», и напрасно он старался скрыть его! Лицо его мгновенно просветлело и оживилось, и голос дрогнул, когда он торопливо проговорил:
– Попросите-ка, Анисья Ивановна, посыльного… Что за письмецо…
«Совесть в нем, видно, не совсем пропала!» – подумал он в ту же минуту.
Посыльный вошел в комнату «графа» и подал ему небольшой, элегантный, надушенный конверт с коронкой. К изумлению «графа», почерк на конверте был, очевидно, женский: мелкий английский и довольно красивый.
Он вскрыл конверт. Там было письмо и в нем двадцатипятирублевая бумажка. Тем же мелким почерком написанное письмо было следующего содержания:
«Дорогой дядюшка!
Папа поручил мне послать прилагаемые деньги и извиниться перед вами, что сам не отвечает вам. Он очень занят. Вместе с тем он просит не благодарить его и, если вам что будет нужно, обращаться ко мне. Я с большим удовольствием принимаю на себя эту обязанность и усердно прошу не забывать этого. Дай бог вам и вашему бедному мальчику всего хорошего. Преданная вам Нина Опольева».
Глаза «графа» были влажны, когда он прочитал это письмо.
Он понял, почему не надо благодарить «знатного братца», и тотчас же написал племяннице:
«Дорогая Нина Константиновна!
Ваша помощь и ваше доброе письмо тронули меня до глубины души. Что бы вам ни говорили обо мне, верьте, что присланные вами деньги будут употреблены на мальчика. Будьте счастливы и примите горячую благодарность от меня и от мальчика. Безгранично благодарный А.Опольев».
– Вот вам ответ и двугривенный за то, что ожидали меня! – радостно проговорил «граф», обращаясь к старику посыльному.
И затем спросил:
– Кто вам письмо передал? Сама барышня или прислуга?
– Сама барышня… Позвали в коридор перед кухней и передали…
– Что, как она?.. Должно быть, совсем молодая?
– Молодая… Лет этак двадцати, не более.
– Так, так… Брюнетка или блондинка?
– Чернявенькая, сударь… И аккуратненькая такая барышня.
– А собой как?.. Красива?
– Очень даже лицом приятные… И простые такие, даром что такого важного генерала дочь… Ласково так говорили со мной… Просили, чтобы скорей отнес вам письмо… Очень, мол, нужное… В собственные руки беспременно отдайте… И целых шесть гривен дали… Не по такции, значит.
«Не в отца!» – подумал «граф».
Когда посыльный ушел, «граф» весело воскликнул, показывая Антошке бумажку, которую давно уже не видал в своих руках:
– Вот мы и с полушубком, Антошка… И у нас еще про запас останется… Решительно тебе везет счастье! Спасибо милой племяннице… Спасибо молодому доброму сердцу… Оно отозвалось и поверило… Да, Антошка, молодость-то отзывчива…
– А откуда у барышни так много денег, что она вам такую бумажку прислала? – задал вопрос практичный Антошка.
– Откуда?.. Верно, отец на булавки ей дает… Она единственная у него дочь…
– На булавки… и такую пропасть денег?..
«Граф» объяснил, что значит «на булавки», и пошел заказывать Анисье Ивановне обед.
В тот же день Антошка щеголял в полушубке.
«Граф» в этот вечер не выходил на работу.
Нельзя сказать, чтобы «граф» был удовлетворен покупками, но зато Антошка был в полном восторге и от сапог, и от поношенной темно-серой блузы, и от штанов, приобретенных за три рубля после довольно оживленного торга. В таком костюме Антошка еще никогда не ходил. Все было цело и, главное, впору, точно на него сшитое. «Дяденькины» же костюмы всегда отличались полным несоответствием с тоненькой и худенькой фигурой Антошки и имели вид мешков. Недурна была и фуфайка, приятно согревающая грудь, хороша была и шапка из поддельных смушек, купленная у татарина за двугривенный.
Из рынка они вернулись домой. Отворила им двери Анисья Ивановна, необыкновенно радостная, и тотчас же сообщила «графу», что его ждет посыльный с «приятным письмецом».
– Уж полчаса, как дожидается, Александр Иваныч. Не могу, говорит, без расписки доверить… А я тоже сбегала, холста купила… Вечером и шить начну…
Радостное волнение охватило «графа» при известии о «приятном письмеце», и напрасно он старался скрыть его! Лицо его мгновенно просветлело и оживилось, и голос дрогнул, когда он торопливо проговорил:
– Попросите-ка, Анисья Ивановна, посыльного… Что за письмецо…
«Совесть в нем, видно, не совсем пропала!» – подумал он в ту же минуту.
Посыльный вошел в комнату «графа» и подал ему небольшой, элегантный, надушенный конверт с коронкой. К изумлению «графа», почерк на конверте был, очевидно, женский: мелкий английский и довольно красивый.
Он вскрыл конверт. Там было письмо и в нем двадцатипятирублевая бумажка. Тем же мелким почерком написанное письмо было следующего содержания:
«Дорогой дядюшка!
Папа поручил мне послать прилагаемые деньги и извиниться перед вами, что сам не отвечает вам. Он очень занят. Вместе с тем он просит не благодарить его и, если вам что будет нужно, обращаться ко мне. Я с большим удовольствием принимаю на себя эту обязанность и усердно прошу не забывать этого. Дай бог вам и вашему бедному мальчику всего хорошего. Преданная вам Нина Опольева».
Глаза «графа» были влажны, когда он прочитал это письмо.
Он понял, почему не надо благодарить «знатного братца», и тотчас же написал племяннице:
«Дорогая Нина Константиновна!
Ваша помощь и ваше доброе письмо тронули меня до глубины души. Что бы вам ни говорили обо мне, верьте, что присланные вами деньги будут употреблены на мальчика. Будьте счастливы и примите горячую благодарность от меня и от мальчика. Безгранично благодарный А.Опольев».
– Вот вам ответ и двугривенный за то, что ожидали меня! – радостно проговорил «граф», обращаясь к старику посыльному.
И затем спросил:
– Кто вам письмо передал? Сама барышня или прислуга?
– Сама барышня… Позвали в коридор перед кухней и передали…
– Что, как она?.. Должно быть, совсем молодая?
– Молодая… Лет этак двадцати, не более.
– Так, так… Брюнетка или блондинка?
– Чернявенькая, сударь… И аккуратненькая такая барышня.
– А собой как?.. Красива?
– Очень даже лицом приятные… И простые такие, даром что такого важного генерала дочь… Ласково так говорили со мной… Просили, чтобы скорей отнес вам письмо… Очень, мол, нужное… В собственные руки беспременно отдайте… И целых шесть гривен дали… Не по такции, значит.
«Не в отца!» – подумал «граф».
Когда посыльный ушел, «граф» весело воскликнул, показывая Антошке бумажку, которую давно уже не видал в своих руках:
– Вот мы и с полушубком, Антошка… И у нас еще про запас останется… Решительно тебе везет счастье! Спасибо милой племяннице… Спасибо молодому доброму сердцу… Оно отозвалось и поверило… Да, Антошка, молодость-то отзывчива…
– А откуда у барышни так много денег, что она вам такую бумажку прислала? – задал вопрос практичный Антошка.
– Откуда?.. Верно, отец на булавки ей дает… Она единственная у него дочь…
– На булавки… и такую пропасть денег?..
«Граф» объяснил, что значит «на булавки», и пошел заказывать Анисье Ивановне обед.
В тот же день Антошка щеголял в полушубке.
«Граф» в этот вечер не выходил на работу.
XIII
Княгине Марье Николаевне Моравской тридцать два.
Так по крайней мере она говорит вот уже года три-четыре, и показание это нисколько не противоречит ее наружности.
Она недурна собой, даже красива, свежа, цветуща и пышет здоровьем. Слегка подведенные глаза полны блеска и жизни и в то же время целомудренно-строги. Талии ее позавидовали бы многие барышни. Походка легка и грациозна. Фигура красивая и внушительная, напоминающая римскую матрону древних времен.
Всем этим она обязана не одному только господу богу, но в значительной мере и самой себе; так как заботы о своей персоне она возводит до степени культа и ведет самый гигиенический образ жизни, чтобы не пополнеть, не подурнеть и преждевременно не поблекнуть.
Она ежедневно берет холодную ванну, спит в прохладной комнате, ходит пешком верст по пяти, не ест мучного и сладкого, не пьет горячего чая или кофе, рано ложится спать и рано встает – словом, основательно блюдет себя.
Детей у нее нет. Мужу, военному генералу, страдающему ревматизмом и печенью, под шестьдесят. Исключительно светская жизнь княгиню не удовлетворяет. Семейная – и подавно. Супруг совсем не интересен со своим ревматизмом и брюзжанием. Свободного времени у княгини много, и она отдает его на служение ближним.
Она – дама-благотворительница, необыкновенно деятельная и энергичная.
В этой деятельности она находит удовлетворение. Поглощенная ею, княгиня не так чувствует «тяжесть креста», как фигурально она называет свой брак с почтенным генералом.
В свою очередь и князь, хотя и относится слегка насмешливо к «филантропическому зуду» жены и к тому, что она «пускает к себе всякую сволочь», тем не менее, в сущности, весьма доволен и охотно открывает супруге свой кошелек.
Еще бы! Ведь благодаря ее увлечению он избавился от семейных сцен, он не видит скучающего лица любимой жены, он не слышит ядовитых намеков о загубленной жизни.
Все это как рукой сняло с тех пор, как Марья Николаевна посвятила себя делам благотворения и в них, казалось, забыла о неудовлетворенности личной своей жизни. Она стала мягче и ласковее с мужем и, по-видимому, прощала ему и его шестьдесят лет, и его печень и терпеливо выслушивала за обедом жалобы князя на государственных людей.
Вы, вероятно, видели эту высокую, статную, элегантную женщину со слегка приподнятой головой, одетую почти всегда в черное, безукоризненно сшитое платье, на благотворительных вечерах, где она является в качестве распорядительницы и всегда о чем-то хлопочет, отдает приказания, появляясь то тут, то там? Если не видали, то, наверное, знаете княгиню Моравскую понаслышке, как об известной благотворительнице. И уж, во всяком случае, встречали ее имя в газетах.
Она председательница кружка «Помогай ближнему!», член разных благотворительных обществ, издательница и автор многих душеспасительных брошюр, рекомендующих в горячей вере найти забвение от терний жизни, устроительница всяких благотворительных спектаклей, концертов, лекций и базаров и одна из самых умелых и назойливых опустошительниц карманов своих многочисленных знакомых в различных слоях общества.
Стоит только быть ей представленным или явиться к ней по какому-нибудь делу, как через минуту-другую у вас в руках два-три билета на какое-нибудь зрелище с благотворительной целью. Отделаться от княгини так же трудно, как попасть в царство небесное. Она нападает внезапно, без всяких предисловий и смотрит на вас так строго и решительно, что нужно обладать большим мужеством, чтобы немедленно не вынуть бумажника и не заплатить контрибуции.
Репутация княгини в свете выше всяких подозрений. Ее даже не злословят и только удивляются самоотвержению, с каким она несет крест свои, имея на руках шестидесятилетнего мужа. Ее уважают, но не особенно любят. Злые языки даже говорят, что от сердечных увлечений княгиню спасают не столько строгие правила, сколько темперамент. Она холодна по натуре и слишком дорожит своею репутацией, чтоб рискнуть увлечься.
Но как бы то ни было, а княгиня высоко держит знамя супружеского долга и женской добродетели и, гордая ею, даже не повторяет слов пушкинской Татьяны, так как никого не любит, кроме самой себя.
В это утро княгиня, проведя после ванны целый час в уборной, где выпила чашку жидкого чая с крошечным сухариком, по обыкновению ровно в девять часов вышла в свой роскошный небольшой кабинет, убранный с тонким вкусом и изяществом и полный редких художественных вещей.
Свежая, цветущая и благоухающая, княгиня была в черном кашемировом платье, нежная ткань которого плотно охватывала красивые формы. Темно-каштановые волосы были гладко зачесаны назад и собраны в коронку, возвышавшуюся над головой. Не совсем правильные крупные черты ее лица не лишены были той холодной красоты, которая светит, а не греет. Высокий лоб, прямой римский нос, чуть-чуть приподнятый, с расширенными ноздрями, румяные щеки, тонкие, плотно сжатые губы, большие темно-серые глаза и над ними красивые дуги густых бровей.
И в выражении этих глаз, и в складе рта, и в несколько горделивом подъеме головы, и во всей ее фигуре было что-то строгое, холодное и самоуверенное. Сразу чувствовалось, что эта красивая женщина любит себя и свое холеное тело, внутренне любуется собой и своим видом будто говорит: «Посмотрите, какая я цветущая, здоровая и добродетельная. Чувствуйте это!»
В маленьких ее ушах сверкали брильянтовые кабюшоны [7]. На руках колец не было, за исключением обручального. Кольца едва бы шли к ее несколько крупным, почти мужским, белым, выхоленным рукам с крепкими розоватыми ногтями больших, но породистых пальцев.
Она подошла к письменному столу, на котором с поразительною аккуратностью были расставлены разные письменные красивые принадлежности и расположены бумаги и книги, и посмотрела в свою маленькую записную книжку, в которую княгиня записывала программу дня.
Оказалось, что сегодня во время прогулки ни одного из клиентов кружка посещать не следует. В час у нее заседание комитета, в три у нее назначено деловое свидание, а в четыре она должна ехать хлопотать о концерте. Вечером – благотворительный спектакль.
Она посмотрела затем аккуратно собранные в папке прошения для доклада в сегодняшнее заседание и, взглянув на часы, прошла через анфиладу комнат на половину мужа. Она всегда ходила здороваться к нему сама, чтобы муж не являлся к ней и не засиживался у нее, отнимая время.
Низенький, худой, плешивый старик генерал в коротенькой тужурке, с закутанными в плед ногами, сидел в большом кресле в жарко натопленном кабинете и читал газету.
При виде своей молодой и цветущей жены, с появлением которой в комнату как будто ворвалось само здоровье, он завистливо вздохнул и, поднявшись с кресла, пошел к ней навстречу, стараясь твердо ступать тоненькими ногами и вообще принять молодцеватый вид.
– Здравствуй, Marie.
И князь почтительно и нежно поцеловал руку жены. Она слегка прикоснулась губами к его холодному желтоватому лбу.
Перед высокой, крепкой, здоровой княгиней тщедушный князь казался каким-то карликом.
– Доброго утра, Пьер. Ну, как ты сегодня себя чувствуешь? Кажется, хорошо? – спросила княгиня своим низким и густым красивым контральто.
– Сегодня как будто получше… Ревматизм не донимает. А тебя и спрашивать нечего… Цветешь, красавица! – прибавил нежно князь, и взгляд его маленьких тусклых глаз скользнул по роскошному бюсту жены…
– Ну, до свидания… Иду гулять…
– До свидания, Marie…
Он опять поцеловал женину руку и спросил:
– К завтраку придешь?
– Разумеется…
Княгиня облегченно вздохнула, выйдя из этой душной, натопленной комнаты, – она не любила жарких комнат, – и прошла в переднюю.
Молодая, чисто одетая горничная уж ожидала ее там со шляпкой перчатками и зонтиком. Представительный лакей подал ей коротенькую жакетку, и княгиня, несмотря на сырость и дождь, пошла «делать моцион», направляясь твердой и скорой походкой с Гагаринской набережной к Летнему саду.
Перед уходом она взглянула на часы. Было ровно десять.
– В половине двенадцатого я вернусь! – сказала она швейцару и прибавила: – Если кому-нибудь меня нужно видеть, пусть подождет.
– Слушаю, ваше сиятельство! – отвечал швейцар.
Княгиня обязательно гуляла ровно полтора часа, ни более ни менее, имея с собою подометр, и – совсем не по-женски – была аккуратна, как вернейшие часы, и – что еще удивительнее – умела отдавать приказания кратко, ясно и точно.
Так по крайней мере она говорит вот уже года три-четыре, и показание это нисколько не противоречит ее наружности.
Она недурна собой, даже красива, свежа, цветуща и пышет здоровьем. Слегка подведенные глаза полны блеска и жизни и в то же время целомудренно-строги. Талии ее позавидовали бы многие барышни. Походка легка и грациозна. Фигура красивая и внушительная, напоминающая римскую матрону древних времен.
Всем этим она обязана не одному только господу богу, но в значительной мере и самой себе; так как заботы о своей персоне она возводит до степени культа и ведет самый гигиенический образ жизни, чтобы не пополнеть, не подурнеть и преждевременно не поблекнуть.
Она ежедневно берет холодную ванну, спит в прохладной комнате, ходит пешком верст по пяти, не ест мучного и сладкого, не пьет горячего чая или кофе, рано ложится спать и рано встает – словом, основательно блюдет себя.
Детей у нее нет. Мужу, военному генералу, страдающему ревматизмом и печенью, под шестьдесят. Исключительно светская жизнь княгиню не удовлетворяет. Семейная – и подавно. Супруг совсем не интересен со своим ревматизмом и брюзжанием. Свободного времени у княгини много, и она отдает его на служение ближним.
Она – дама-благотворительница, необыкновенно деятельная и энергичная.
В этой деятельности она находит удовлетворение. Поглощенная ею, княгиня не так чувствует «тяжесть креста», как фигурально она называет свой брак с почтенным генералом.
В свою очередь и князь, хотя и относится слегка насмешливо к «филантропическому зуду» жены и к тому, что она «пускает к себе всякую сволочь», тем не менее, в сущности, весьма доволен и охотно открывает супруге свой кошелек.
Еще бы! Ведь благодаря ее увлечению он избавился от семейных сцен, он не видит скучающего лица любимой жены, он не слышит ядовитых намеков о загубленной жизни.
Все это как рукой сняло с тех пор, как Марья Николаевна посвятила себя делам благотворения и в них, казалось, забыла о неудовлетворенности личной своей жизни. Она стала мягче и ласковее с мужем и, по-видимому, прощала ему и его шестьдесят лет, и его печень и терпеливо выслушивала за обедом жалобы князя на государственных людей.
Вы, вероятно, видели эту высокую, статную, элегантную женщину со слегка приподнятой головой, одетую почти всегда в черное, безукоризненно сшитое платье, на благотворительных вечерах, где она является в качестве распорядительницы и всегда о чем-то хлопочет, отдает приказания, появляясь то тут, то там? Если не видали, то, наверное, знаете княгиню Моравскую понаслышке, как об известной благотворительнице. И уж, во всяком случае, встречали ее имя в газетах.
Она председательница кружка «Помогай ближнему!», член разных благотворительных обществ, издательница и автор многих душеспасительных брошюр, рекомендующих в горячей вере найти забвение от терний жизни, устроительница всяких благотворительных спектаклей, концертов, лекций и базаров и одна из самых умелых и назойливых опустошительниц карманов своих многочисленных знакомых в различных слоях общества.
Стоит только быть ей представленным или явиться к ней по какому-нибудь делу, как через минуту-другую у вас в руках два-три билета на какое-нибудь зрелище с благотворительной целью. Отделаться от княгини так же трудно, как попасть в царство небесное. Она нападает внезапно, без всяких предисловий и смотрит на вас так строго и решительно, что нужно обладать большим мужеством, чтобы немедленно не вынуть бумажника и не заплатить контрибуции.
Репутация княгини в свете выше всяких подозрений. Ее даже не злословят и только удивляются самоотвержению, с каким она несет крест свои, имея на руках шестидесятилетнего мужа. Ее уважают, но не особенно любят. Злые языки даже говорят, что от сердечных увлечений княгиню спасают не столько строгие правила, сколько темперамент. Она холодна по натуре и слишком дорожит своею репутацией, чтоб рискнуть увлечься.
Но как бы то ни было, а княгиня высоко держит знамя супружеского долга и женской добродетели и, гордая ею, даже не повторяет слов пушкинской Татьяны, так как никого не любит, кроме самой себя.
В это утро княгиня, проведя после ванны целый час в уборной, где выпила чашку жидкого чая с крошечным сухариком, по обыкновению ровно в девять часов вышла в свой роскошный небольшой кабинет, убранный с тонким вкусом и изяществом и полный редких художественных вещей.
Свежая, цветущая и благоухающая, княгиня была в черном кашемировом платье, нежная ткань которого плотно охватывала красивые формы. Темно-каштановые волосы были гладко зачесаны назад и собраны в коронку, возвышавшуюся над головой. Не совсем правильные крупные черты ее лица не лишены были той холодной красоты, которая светит, а не греет. Высокий лоб, прямой римский нос, чуть-чуть приподнятый, с расширенными ноздрями, румяные щеки, тонкие, плотно сжатые губы, большие темно-серые глаза и над ними красивые дуги густых бровей.
И в выражении этих глаз, и в складе рта, и в несколько горделивом подъеме головы, и во всей ее фигуре было что-то строгое, холодное и самоуверенное. Сразу чувствовалось, что эта красивая женщина любит себя и свое холеное тело, внутренне любуется собой и своим видом будто говорит: «Посмотрите, какая я цветущая, здоровая и добродетельная. Чувствуйте это!»
В маленьких ее ушах сверкали брильянтовые кабюшоны [7]. На руках колец не было, за исключением обручального. Кольца едва бы шли к ее несколько крупным, почти мужским, белым, выхоленным рукам с крепкими розоватыми ногтями больших, но породистых пальцев.
Она подошла к письменному столу, на котором с поразительною аккуратностью были расставлены разные письменные красивые принадлежности и расположены бумаги и книги, и посмотрела в свою маленькую записную книжку, в которую княгиня записывала программу дня.
Оказалось, что сегодня во время прогулки ни одного из клиентов кружка посещать не следует. В час у нее заседание комитета, в три у нее назначено деловое свидание, а в четыре она должна ехать хлопотать о концерте. Вечером – благотворительный спектакль.
Она посмотрела затем аккуратно собранные в папке прошения для доклада в сегодняшнее заседание и, взглянув на часы, прошла через анфиладу комнат на половину мужа. Она всегда ходила здороваться к нему сама, чтобы муж не являлся к ней и не засиживался у нее, отнимая время.
Низенький, худой, плешивый старик генерал в коротенькой тужурке, с закутанными в плед ногами, сидел в большом кресле в жарко натопленном кабинете и читал газету.
При виде своей молодой и цветущей жены, с появлением которой в комнату как будто ворвалось само здоровье, он завистливо вздохнул и, поднявшись с кресла, пошел к ней навстречу, стараясь твердо ступать тоненькими ногами и вообще принять молодцеватый вид.
– Здравствуй, Marie.
И князь почтительно и нежно поцеловал руку жены. Она слегка прикоснулась губами к его холодному желтоватому лбу.
Перед высокой, крепкой, здоровой княгиней тщедушный князь казался каким-то карликом.
– Доброго утра, Пьер. Ну, как ты сегодня себя чувствуешь? Кажется, хорошо? – спросила княгиня своим низким и густым красивым контральто.
– Сегодня как будто получше… Ревматизм не донимает. А тебя и спрашивать нечего… Цветешь, красавица! – прибавил нежно князь, и взгляд его маленьких тусклых глаз скользнул по роскошному бюсту жены…
– Ну, до свидания… Иду гулять…
– До свидания, Marie…
Он опять поцеловал женину руку и спросил:
– К завтраку придешь?
– Разумеется…
Княгиня облегченно вздохнула, выйдя из этой душной, натопленной комнаты, – она не любила жарких комнат, – и прошла в переднюю.
Молодая, чисто одетая горничная уж ожидала ее там со шляпкой перчатками и зонтиком. Представительный лакей подал ей коротенькую жакетку, и княгиня, несмотря на сырость и дождь, пошла «делать моцион», направляясь твердой и скорой походкой с Гагаринской набережной к Летнему саду.
Перед уходом она взглянула на часы. Было ровно десять.
– В половине двенадцатого я вернусь! – сказала она швейцару и прибавила: – Если кому-нибудь меня нужно видеть, пусть подождет.
– Слушаю, ваше сиятельство! – отвечал швейцар.
Княгиня обязательно гуляла ровно полтора часа, ни более ни менее, имея с собою подометр, и – совсем не по-женски – была аккуратна, как вернейшие часы, и – что еще удивительнее – умела отдавать приказания кратко, ясно и точно.
XIV
Вернулась она слегка вымокшая, зарумяненная и проголодавшаяся.
– Никого не было?
– Никак нет, ваше сиятельство!
Переменив обувь (калош княгиня не носила) и чулки, она присела к письменному столу и принялась просматривать газеты принесенные от князя и отчеркнутые красным карандашом в тех местах, которые почему-либо ему очень нравились или, напротив, возбуждали его негодование.
Княгиня, впрочем, не особенно интересовалась такими местами, находя взгляды мужа слишком уж напоминающими времена Иоанна Грозного, но все-таки их прочитывала, чтобы подавать в случае разговора реплики.
Часы пробили двенадцать.
И с последним ударом хорошо вышколенный княгиней лакей доложил, что завтрак подан.
Княгиня отложила в сторону не прочитанные еще «Times» и «Figaro» [8] и торопливо прошла в столовую.
Князь уже был там в расстегнутом сюртуке, под которым был ослепительной белизны жилет, и не садился в ожидании княгини.
Им подали различные блюда после того, как они отведали закуски. Князю – бульон, яйца всмятку и рубленую, разбавленную хлебом куриную котлетку с каким-то пюре, а княгине – большой сочный кусок филе.
Плотоядный огонек блеснул в глазах проголодавшейся женщины, когда она, съев маленький кусочек селедки, заложила салфетку за ворот платья и положила с серебряного блюда к себе на тарелку филе, полив его почти кровяным соусом.
Она ела «корректно», не спеша, с видимым наслаждением, хорошо прожевывая куски и запивая их глотками чуть-чуть тепловатого польяка из маленького стакана, и что-то животное, напоминающее радостного зверя, было в это время в красивом лице княгини. Глаза оживились; широкие ноздри слегка раздувались.
Она вся, казалось, отдавалась наслаждению еды, серьезная и сосредоточенная, и словно бы инстинктивно чувствовала, что в этом кровавом нежном мясе, которое она дробит своими крепкими и крупными белыми зубами, она черпает и свою свежесть, и румянец, и здоровье.
А генерал в эту минуту лениво ковырял вилкой котлетку, поглядывая на жену и завидуя ее аппетиту. Он знал, что жена не любит разговаривать во время еды, и молчал.
Княгиня окончила мясо и чувствовала, что еще голодна. Но она удержалась от соблазна взять кусок холодной индейки, поданной лакеем, и только скушала немножко цветной капусты.
Затем ей подали крошечную чашку кофе и тут же на подносе письмо.
Она прочитала письмо и сказала лакею:
– Пусть мальчик подождет. Когда я кончу завтракать, проведите его в коридор. Что! Он очень грязен?
– Нет, ваше сиятельство, незаметно…
– А одет как, в лохмотьях?
– Одеяние весьма пристойное. Полушубок-с.
– В таком случае проведите его в мой кабинет! – приказала княгиня.
Она выжидала, пока остынет кофе, и генерал воспользовался этим, чтоб заговорить.
– А ты обратила, Marie, внимание, что делается во Франции?..
– Как же, читала…
– Недурная страна равенства и братства. Хе-хе-хе…
Княгиня отмалчивалась.
– А я говорю, что и мы к тому же идем!
Жена подняла на мужа удивленные глаза и стала отхлебывать маленькими глоточками кофе.
– Ну уж, ты слишком, – промолвила она.
– Не слишком, душа моя, а я вижу, что творится в бедной России… Земство все еще о себе воображает… Ты читала корреспонденцию из Оршанска?.. Я отметил…
– Нет еще…
– Так прочти… Увидишь, что не слишком… И вообще… Само правительство созывает какие-то сельскохозяйственные съезды… Говори что угодно… Решительно у нас нет государственных людей… Надо бы сразу, знаешь ли…
Княгиня, почти не слушая, тщательно выполаскивала рот.
– Извини, меня там ждут, – проговорила она, вставая…
Поднялся и князь.
– Непременно, Marie, прочти… Это бог знает что такое…
– Прочту, будь уверен…
– Тебе не нужна будет карета?.. Я еду сегодня в совет.
– Нет… Я выеду на дрожках.
И супруги разошлись по своим комнатам.
Тем временем Антошка, вымытый и причесанный, в новом полушубке и вычищенных сапогах, сидел в сторонке в обширной кухне и зоркими, любопытными глазами молчаливо наблюдал и повара в белой куртке и колпаке, и лакея во фраке, и забегавшую щеголеватую горничную и не оставил без должного внимания длинного ряда блестящих кастрюль, кастрюлек и разных не виданных им форм и медных вещей, расставленных на трех полках.
Это обилие вычищенной на славу медной посуды несколько удивило его, и он решил, что держать столько бесполезных вещей положительно ни к чему. Если бы половину продать, и то было бы за глаза достаточно.
И пылкое его воображение уже оценивало приблизительно стоимость назначенного им к продаже и на эти деньги, которые он почему-то уже считал своей собственностью, покупало теплую шубу «графу», необходимую для такого больного человека. А эту ночь бедный «граф» все кашлял, кашлял и утром, снаряжая Антошку к княгине, часто схватывался за грудь.
Анисья Ивановна поила «графа» малиной и советовала ему посидеть дома.
Вот почему Антошка жалел «графа», и воображение его, увлеченное видом бесполезных кастрюль, работало в известном направлении.
Затем, наблюдая, как повар без церемонии пробует кушанья, Антошка возымел желание сделаться поваром и начал было размышлять, сколько княжеский повар должен получать жалованья (должно быть, немало – недаром он такой толстый!), – как вошедший лакей прервал его размышления и сказал:
– Пойдем, мальчик, к княгине!.. Да сапоги оботри хорошенько, а то наследишь!
Несколько оробевший Антошка вытер насухо сапоги и пошел вслед за лакеем, осторожно ступая по паркетным полам и коврам.
– Никого не было?
– Никак нет, ваше сиятельство!
Переменив обувь (калош княгиня не носила) и чулки, она присела к письменному столу и принялась просматривать газеты принесенные от князя и отчеркнутые красным карандашом в тех местах, которые почему-либо ему очень нравились или, напротив, возбуждали его негодование.
Княгиня, впрочем, не особенно интересовалась такими местами, находя взгляды мужа слишком уж напоминающими времена Иоанна Грозного, но все-таки их прочитывала, чтобы подавать в случае разговора реплики.
Часы пробили двенадцать.
И с последним ударом хорошо вышколенный княгиней лакей доложил, что завтрак подан.
Княгиня отложила в сторону не прочитанные еще «Times» и «Figaro» [8] и торопливо прошла в столовую.
Князь уже был там в расстегнутом сюртуке, под которым был ослепительной белизны жилет, и не садился в ожидании княгини.
Им подали различные блюда после того, как они отведали закуски. Князю – бульон, яйца всмятку и рубленую, разбавленную хлебом куриную котлетку с каким-то пюре, а княгине – большой сочный кусок филе.
Плотоядный огонек блеснул в глазах проголодавшейся женщины, когда она, съев маленький кусочек селедки, заложила салфетку за ворот платья и положила с серебряного блюда к себе на тарелку филе, полив его почти кровяным соусом.
Она ела «корректно», не спеша, с видимым наслаждением, хорошо прожевывая куски и запивая их глотками чуть-чуть тепловатого польяка из маленького стакана, и что-то животное, напоминающее радостного зверя, было в это время в красивом лице княгини. Глаза оживились; широкие ноздри слегка раздувались.
Она вся, казалось, отдавалась наслаждению еды, серьезная и сосредоточенная, и словно бы инстинктивно чувствовала, что в этом кровавом нежном мясе, которое она дробит своими крепкими и крупными белыми зубами, она черпает и свою свежесть, и румянец, и здоровье.
А генерал в эту минуту лениво ковырял вилкой котлетку, поглядывая на жену и завидуя ее аппетиту. Он знал, что жена не любит разговаривать во время еды, и молчал.
Княгиня окончила мясо и чувствовала, что еще голодна. Но она удержалась от соблазна взять кусок холодной индейки, поданной лакеем, и только скушала немножко цветной капусты.
Затем ей подали крошечную чашку кофе и тут же на подносе письмо.
Она прочитала письмо и сказала лакею:
– Пусть мальчик подождет. Когда я кончу завтракать, проведите его в коридор. Что! Он очень грязен?
– Нет, ваше сиятельство, незаметно…
– А одет как, в лохмотьях?
– Одеяние весьма пристойное. Полушубок-с.
– В таком случае проведите его в мой кабинет! – приказала княгиня.
Она выжидала, пока остынет кофе, и генерал воспользовался этим, чтоб заговорить.
– А ты обратила, Marie, внимание, что делается во Франции?..
– Как же, читала…
– Недурная страна равенства и братства. Хе-хе-хе…
Княгиня отмалчивалась.
– А я говорю, что и мы к тому же идем!
Жена подняла на мужа удивленные глаза и стала отхлебывать маленькими глоточками кофе.
– Ну уж, ты слишком, – промолвила она.
– Не слишком, душа моя, а я вижу, что творится в бедной России… Земство все еще о себе воображает… Ты читала корреспонденцию из Оршанска?.. Я отметил…
– Нет еще…
– Так прочти… Увидишь, что не слишком… И вообще… Само правительство созывает какие-то сельскохозяйственные съезды… Говори что угодно… Решительно у нас нет государственных людей… Надо бы сразу, знаешь ли…
Княгиня, почти не слушая, тщательно выполаскивала рот.
– Извини, меня там ждут, – проговорила она, вставая…
Поднялся и князь.
– Непременно, Marie, прочти… Это бог знает что такое…
– Прочту, будь уверен…
– Тебе не нужна будет карета?.. Я еду сегодня в совет.
– Нет… Я выеду на дрожках.
И супруги разошлись по своим комнатам.
Тем временем Антошка, вымытый и причесанный, в новом полушубке и вычищенных сапогах, сидел в сторонке в обширной кухне и зоркими, любопытными глазами молчаливо наблюдал и повара в белой куртке и колпаке, и лакея во фраке, и забегавшую щеголеватую горничную и не оставил без должного внимания длинного ряда блестящих кастрюль, кастрюлек и разных не виданных им форм и медных вещей, расставленных на трех полках.
Это обилие вычищенной на славу медной посуды несколько удивило его, и он решил, что держать столько бесполезных вещей положительно ни к чему. Если бы половину продать, и то было бы за глаза достаточно.
И пылкое его воображение уже оценивало приблизительно стоимость назначенного им к продаже и на эти деньги, которые он почему-то уже считал своей собственностью, покупало теплую шубу «графу», необходимую для такого больного человека. А эту ночь бедный «граф» все кашлял, кашлял и утром, снаряжая Антошку к княгине, часто схватывался за грудь.
Анисья Ивановна поила «графа» малиной и советовала ему посидеть дома.
Вот почему Антошка жалел «графа», и воображение его, увлеченное видом бесполезных кастрюль, работало в известном направлении.
Затем, наблюдая, как повар без церемонии пробует кушанья, Антошка возымел желание сделаться поваром и начал было размышлять, сколько княжеский повар должен получать жалованья (должно быть, немало – недаром он такой толстый!), – как вошедший лакей прервал его размышления и сказал:
– Пойдем, мальчик, к княгине!.. Да сапоги оботри хорошенько, а то наследишь!
Несколько оробевший Антошка вытер насухо сапоги и пошел вслед за лакеем, осторожно ступая по паркетным полам и коврам.