— К чему ж ты учился? — нередко задавала она вопрос. — Разве ты хочешь из меня кухарку сделать? Я этого не хочу!
   Я закрывал ей уста поцелуями, но Зоя, видимо, начинала скучать. Вечно вдвоем с таким сурком, как я, действительно было скучно такой женщине, как Зоя.
   Она решила сама помочь мне и отправилась, скрыв от меня, к одному из бывших своих покровителей, весьма влиятельному дельцу. Устроилось дело как будто без ее помощи: я получил прямо предложение и приглашался к известному барину. Пришел — и оробел. Он вдобавок меня принял с какою-то насмешливой снисходительностью и разглядывал меня, точно весьма редкий экземпляр, — так я был глуп, неловок и застенчив. Бедная Зоя! Если б она знала, какое скверное впечатление произвел ее муж! Меня посадили и спросили, на что я способен, и я по совести сказал, что едва ли я на что-нибудь способен в том деле, на какое меня приглашали.
   — Так зачем же вы просились? — с изумлением спросил меня барин.
   — Я вовсе и не просился. Вы сами пригласили меня.
   “Барин” переглянулся со своим секретарем и заметил:
   — Все равно, супруга ваша просила. Вы давно женаты?
   — Недавно.
   — Во всяком случае, я готов предложить вам место в тысячу пятьсот рублей. Дела почти никакого, изредка только помещать заметки в газетах.
   Он объяснил, в чем дело, какие именно заметки, и ждал ответа. Разумеется, какой ответ! Я извинился и отказался, недоумевая, как это предлагают такие большие деньги, когда никакого дела нет.
   Мы раскланялись, и, уходя, я ясно слышал голос барина, пославшего мне вслед “дурака”.
   Я понял, что в глазах барина я был дураком, но удивился, когда и Зоя, выслушав мой подробный рассказ о свидании, назвала меня тоже дураком.
   Я промолчал и ничего не сказал о том, что мне известно, кто просил за меня. Она тоже об этом умолчала. Тем первая попытка и кончилась.
   С тех пор Зоя, кажется, стала считать меня дурачком и решительно не могла придумать, что ей со мной делать. Когда, бывало, я говорю ей нежные слова, когда ласкаюсь к ней, она по-прежнему нежна, ласкова, но когда мясники начинали приставать с просьбами денег, она становилась все пасмурнее.
   Наступила осень нашего мира. Дела шли все хуже и хуже; долги росли, а я и в ус себе не дул. Принесу Зое пятьдесят или шестьдесят рублей да и считаю, что сделал свое дело.
   А она, бедняжка, начинала сердиться.
   Сперва она подумала, что я ее не люблю, но когда раскусила меня получше, то поняла, что я “блаженный”, и стала меня исправлять.
   Начались, так называемые на языке супругов, сцены. Сперва шли сцены, так сказать, предварительные, но они меня как-то не донимали, бог уж знает почему, вернее всего, что я их не всегда понимал. Я, бывало, приму порцию “сцен” и после них еще лезу целоваться.
   Стала Зоя хандрить. Частенько замечал я на глазах ее слезы.
   — Что с тобой, Зоюшка?
   — Ты разве не видишь?
   — Ей-богу не вижу. Разве ты несчастлива?
   — Да разве такая жизнь — счастье?
   — Какая? — робко спрашивал я, все-таки ничего не понимая.
   Она обыкновенно таращила на меня глаза и называла “блаженным дураком”.
   Печально плелся я в кабинет и долго ходил взад и вперед, ломая голову над вопросом, как бы перестать быть, в самом деле, дураком?
   Стал я искать места и нашел в гимназии место учителя, но оттуда меня скоро выгнали. И там нашли, что я “неподходящий”. Почему “неподходящий” — мне, разумеется, не объяснили, хотя деликатно заметили, что я слаб с учениками и вообще рассеян. И в самом деле, как подумаешь, я был самым неподходящим человеком!
   Бедняжка Зоя серьезно захандрила к концу второго года, особенно как за долги чуть было не продали нашего имущества. Она серьезно стала упрекать и пригрозила, что оставит меня, если…
   Она точно не умела формулировать свою мысль и потому докончила:
   — Если ты будешь такой же… дурак!
   Я струсил и обещал не быть дураком. Легко было обещать! Но как исполнить это обещание?
   Зоя в тот день была в нервном возбуждении и вечером уехала в театр.
   Стала она чаще уходить из дому. У нее завелись свежие костюмы, за обедом появлялась некоторая роскошь, у меня явилась новая пара. “Ну, — думал я, — Зоя приучилась хозяйничать” (я в это время зарабатывал до тысячи рублей), и радовался этому сперва. Но вместе с этим Зоя делалась какая-то странная и неровная. Стала чаще сердиться на меня; то, бывало, бранит меня, то со слезами на глазах припадет ко мне, да так и замрет.
   Я не понимал, что делалось с бедняжкой, и только тихо гладил ее несчастную голову.
   Временами она переставала уходить из дому. Сидела дома подле меня, просила рассказывать ей свои “блаженные мечты”, как она называла мои мечты. И я, бывало, рассказывал ей… Как-то невольно разговор переходил на Наташу, на ее деятельность. Я горячо вспоминал сестру.
   Зоя слушала, тихо улыбаясь и задумываясь, и не обрывала меня, как прежде, не называла глупеньким, напротив, становилась ласковей и, крепко прижимаясь ко мне, вся вздрагивая, точно подстреленная птица, она тихо шептала: “милый мой!”.
   И я снова был счастлив!
   Но проходил месяц, другой, Зоя опять исчезала из дому и снова нервничала.
   Памятен мне один вечер. Это было зимой. Сидел я у себя в кабинете и читал, как пришла ко мне Зоя. Смотрю на нее: бледна, сама вся дрожит, глаза грустные.
   — Вася! Разве ты не видишь?.. — сказала она каким-то отчаянным голосом.
   — Что, Зоя? — спросил я, а сердце так и замерло.
   — Глупый! Я… я скверная жена… я…
   Она не досказала. И к чему было досказывать? Убитый ее вид все досказал.
   Мне стало страшно холодно, точно я очутился в темной пропасти. Теперь только понял я, что принимал я за экономию. Дурак, дурак! Бедная Зоя!
   Я глупо молчал, не смея поднять глаз.
   Наконец я стал утешать ее. Это ее взбесило.
   — Он еще утешает! — воскликнула она, нервно рыдая. — Женщина, которую он любит, говорит, что изменила ему, а он еще утешает! Ты должен бы наказать меня, плюнуть на меня, бить такую женщину, тогда, по крайней мере, я бы видела, что тебе больно, а вместо этого ты же утешаешь! Какой ты мужчина! Ты… тряпка! — добавила она и чуть ли не с презрением взглянула мне прямо в лицо.
   Мне… бить!? Эта мысль показалась мне до того неестественной, что я не знал, что и сказать.
   — Что ты говоришь, Зоя? Тебе самой разве легко? К чему еще упреки! Если тебе тяжело, значит вперед этого не будет!
   — А если будет? — резко крикнула Зоя.
   Я окончательно смешался.
   — Что ж ты молчишь… говори!
   — Если будет… — начал я, чувствуя, что слова с трудом выходят из груди и звучат глухо, — если будет… значит… иначе нельзя, и ничто не поможет.
   — Да скажи наконец: добрый ты или глупый?
   — И добрый, и глупый, кажется, вместе, Зоя! — тихо отвечал я, не смея взглянуть на нее.
   — Хороший ты! — вдруг вырвался из груди ее какой-то скорбный крик, и она стала целовать мои руки.
   Мне стало стыдно, страшно стыдно. Она же целует, точно благодарит за что-то. Я отдернул руки. Что было потом — этого не передать. Есть счастливые минуты, их можно только пережить, рассказать их невозможно.
   Опять Зоя как будто сделалась счастливой или, по крайней мере, старалась быть счастливой. Снова повела жизнь затворницы и довольствовалась тем небольшим кружком двух-трех приятелей, которые у нас бывали. Она даже пробовала искать работы, ей отыскали, но это была скучная работа (переписка банковских счетов), и она ее бросила. Я, бывало, предлагал ей развлекаться, поехать в театр вместе, но она упорно отказывалась.
   — Не предлагай, Вася. Я боюсь.
   — Чего боишься?..
   — Блеска, Вася, людского шума. Он щекочет нервы. Ты не понимаешь этого, ты слишком чист, а я… я испорченная. Меня тянет туда… я люблю этот блеск, люблю, когда на меня смотрят, любуются… я тщеславна, хороший мой. Нет, нет, останемся вдвоем. Это пройдет, это должно пройти! Ах, зачем у нас нет детей! — вдруг шепнула она, ласкаясь.
   Она дивилась мне, дивилась моей жизни, моей беспритязательности.
   — Неужели тебе хорошо?
   — Еще бы! А тебе, Зоя, скажи правду? Ты ведь знаешь — я верный друг.
   — Иногда — да, иногда — чего-то недостает, но это вздор, не обращай на это внимания… говори только чаще, что ты меня любишь. Ведь ты сильно меня любишь, или только привык?
   — Зоя, Зоя! Разве ты не видишь!
   Мало-помалу Зоя, казалось, стала примиряться с нашей серенькой жизнью (я не догадывался, что она пересиливала себя!); сузила расходы и как будто перестала пугаться перспективы скромной бедности. Нас навещали приятели, завелось два-три знакомства с семейными домами. Зоя страстно занялась хозяйством — откуда только у нее уменье взялось! — сама бывала на кухне, усчитывала гроши, чтобы свести концы с концами.
   Я перестал скорбеть за Зою. Мне она казалась счастливою.
   В ту пору случилось следующее обстоятельство: умер мой отец и оставил наследство. На мою долю приходилось двадцать тысяч, но эти деньги я никогда не считал своими, да и не мог считать своими. Уже давно мы так решили с Наташей и, пожалуй, именно благодаря Наташе, и я так решил, — об ней нечего и говорить. Деньгами этими я не считал себя вправе воспользоваться, — ни одним грошом.
   Правда, меня несколько смущала Зоя. Не должен ли я отдать эти деньги ей? Но колебания прошли скоро. Я не мог поступить иначе и отправил их Наташе. В ответ я получил от нее горячее письмо, точно я совершил подвиг какой-то. А какой тут подвиг?
   Но из-за этих денег и случилась беда. Я об них не говорил ничего Зое, не хотел смущать ее напрасно и сказал, что после отца ничего не осталось.
   Однажды, возвратившись с уроков, я увидел Зою такой сердитой, какой никогда не видал. Бледная, губы дрожат, глаза злые.
   Я потихоньку пробрался в кабинет. Она быстро вошла вслед за мной.
   — Так вот ты каков! — сказала она.
   — Что такое, Зоя?
   — Еще спрашивает! Дурачок, дурачок, а тоже… ничего не сказал!
   — О чем?
   — Я все знаю. Я прочла письмо твоего “ангела”.
   Я потупил голову. Я в первый раз солгал ей и был пойман.
   — Что ж ты молчишь? Зачем ты отдал деньги? Ты богач, что ли? — усмехнулась едко она. — Тебя, дурака, сестрица за нос водит, и ты отдал деньги бог знает кому, зачем?
   — Зоя! Эти деньги не могли быть нашими.
   — Как же! Я прочла письмо, написано хорошо, даже очень хорошо, но ты понял ли, что ты сделал? А еще говоришь, что любишь! Ты думаешь, мне мила кухня?
   Она выходила из себя.
   — Зоя, Зоя, успокойся!
   — Молчи, дурак! — вдруг крикнула Зоя. — Ты что? что ты? Ты бог знает из-за чего, из-за глупых идей своего “ангела”, отнял у любимой женщины возможность быть порядочной женщиной. Это честно, а? Ты видел, что со мной делалось, ты знал, кто я такая, ты видел, как я спотыкалась, но как я, искренно любя тебя, хотела быть честной женой и смотреть всем прямо в глаза. И что ты для этого сделал, что? Пальцем не пошевелил, только плакал, как дурак, и не мог даже заработать столько, чтобы любимая женщина не сделалась кухаркой? Это любовь?
   Она говорила эти слова вся бледная, а глаза смотрели холодно, зло.
   Я понял, что все кончено.
   — Но я кухаркой не стану. Не мне ею быть. Я жить хочу, а не нянчиться с дураком. Слышишь? жить хочу, я говорила давно. И пеняй теперь на себя, если тебе что-нибудь не понравится.
   Она кончила свою жестокую речь и, повернувшись, ушла. В дверях она остановилась, обернулась ко мне, с явным презрением оглядела мою смущенную фигуру, засмеялась каким-то резким, злым смехом и тихо сказала:
   — Подлец!..
   Эта история ожесточила Зою. Я пробовал, спустя несколько дней, объяснить ей, почему я так поступил, но она холодно взглянула на меня и попросила избавить ее от всяких объяснений.
   Стала она после этого пропадать из дому. Мы переехали на новую квартиру. У нее появились наряды, брильянты… Она перестала стесняться. У нас стали бывать какие-то гости, молодые блестящие офицеры, подозрительные старички, и если я не успевал убегать в кабинет, она знакомила меня с ними, улыбаясь как-то странно, когда называла меня мужем. Я убегал в свой кабинет, в конце квартиры, но до моих ушей доносился нередко гул оргии и пьяный лепет веселых офицеров.
   Скверно было мне, но какое право имел я упрекнуть ее? Разве я дал ей счастие? То ли я дал, чего она желала? Я совсем затворился и повел какую-то странную жизнь. Я хотел забыться совсем; я стал читать и пить, пить и читать. И в это время такие светлые мысли бродили в голове, мечталось так хорошо, хорошо… Я совсем забыл действительность и стал жить другой жизнью, какой-то фантастической. Понемногу я пристрастился к вину, потерял уроки и совсем опустился. Стал трусить Зои.
   Она не оставляла меня одного в моей комнате. Она глумилась надо мной ядовито, с ехидством и остроумием умной женщины, называла дармоедом, предлагала мне взять ее на содержание. До этого даже доходило!
   Что мог я сказать? И к чему? Несмотря на все это, я втайне любил ее и как еще любил! Подите ж. Мне даже казалось, что она обходилась так со мной, чтобы заглушить свои страдания.
   А что она страдала — иначе и не могло быть. Помню, это было год тому назад. Нездоровилось мне, сильно болела грудь, и я прилег на диван. Я не спал, а так, мечтал с открытыми глазами. Вдруг знакомые шаги. Избегая сцены, я закрыл глаза. Слышу: она тихо подходит к дивану, вот подошла совсем близко. Я чувствовал ее дыханье. Я вдруг открыл глаза и привскочил… Она тихо целовала мою руку, обжигая ее слезами.
   Я обвил ее шею рукой и ни слова не говорил. Я знал, что мои слова только раздражают ее, а она глядела на меня кротко, так кротко, и грустно качала головой.
   — Бедный ты, Вася… Бедный мой! — проговорила она.
   — Что ты, Зоя? Какой я бедный!
   Она улыбнулась сквозь слезы и присела около. Целый вечер не отходила она от меня. Какой я “бедный”? Сердце было так полно, мне было так жаль ее!
   — А зачем ты пьешь? Разве я не понимаю?
   — Я брошу, Зоя! Брось и ты! Это здоровье губит.
   — На что оно мне!
   Так перекидывались мы словами и долго просидели вдвоем.
   Мы оставили квартиру, переехали на другую. Зоя снова пробовала приучить себя к скромной жизни, но эти пробы оканчивались очень скоро, и она снова начинала кутить. Чем более она кутила, тем становилась раздражительнее относительно меня. Наконец однажды она объявила, чтобы я уезжал с квартиры. Я тихо отвечал, что завтра же уеду.
   Но — странная натура у Зои! — ответ мой окончательно вывел ее из себя. Она вдруг бросилась на меня… занесла руку… и ударила!
   Через полчаса она уже валялась в ногах, просила остаться, и мне стоило большого труда успокоить ее.
   Я пил сильней и сильней и на все как-то махнул рукой. Но вчера получил от моей ненаглядной Наташи письмо. Она зовет меня в деревню и, если я не приеду, обещает сама меня увезти. По письму видно, что она подозревает о моей жизни. Зоя прочитала письмо и стала оскорблять Наташу. Это уж слишком… Это… Я не могу…
   Первушин кончил. Он был взволнован и несколько пьян. Он было протянул руку к графину, но я его остановил.
   — Послушайте, Первушин, вы губите себя.
   — Да разве я и без того не пропащий человек? Что я?
   Я его старался успокоить и доказывал, что поездка в деревню освежит его, поправит здоровье.
   — Только поедете ли вы?
   — Поеду! — решительно отвечал он. — Довольно! Скверне так. Непременно поеду и — кто знает — быть может, и Зоя приедет к нам. Ведь она хорошая, как вы думаете? Ведь славная, а? — торопливо заговорил он и закашлялся.
   Первушин даже оживился и несколько раз повторял, что непременно поедет. А я тоскливо взглядывал на Первушина. Худое, с чахоточным румянцем лицо, впалая грудь и скверный кашель — все говорило, что вряд ли ему придется начать новую жизнь.
   Мы вышли на улицу.
   — Вы разве не домой? — спросил я, когда он стал прощаться со мной.
   — Нет… Зайду к одному приятелю. Пусть ее гнев пройдет. Зачем раздражать бедную Зою!


VII


   Прошло три дня. Первушин не возвращался. В первый вечер Зоя Михайловна уехала куда-то из дому, но на другой день попросила меня к себе. Я пришел к ней. Она извинилась, что потревожила меня, и спросила:
   — Где муж, не знаете ли вы?
   Я сказал, что, когда мы расстались, он пошел к приятелю.
   — Пил он? — тревожно спросила она.
   — Немного.
   — А я ведь вас просила! Ему так вредно пить! — с упреком проговорила она.
   — Василию Николаевичу в деревню бы надо, Зоя Михайловна, — сказал я.
   — А что, что? — испугалась она и вся вытянулась, словно боясь проронить слово.
   — Плох он. Ему серьезно лечиться надо.
   — Плох… — едва слышно повторила она, — плох…
   Я не ожидал, что она так примет известие. Куда девалась ее улыбка? Она вся как-то замерла; глаза стали печальные.
   — Но где ж он… где Вася? — вдруг встрепенулась она. — Степанида! Степанида! Поезжай, родная, скорей… отыщи барина, вот адрес… Нет, лучше вы, прошу вас.
   Она умоляла меня сейчас же ехать. Я, конечно, не заставил себя просить и уехал по адресу, но там я его не застал и ничего не узнал.
   — Ну что? — встретила она, трепетно ожидая ответа.
   Я рассказал ей о своей неудаче.
   — Господи! Не случилось ли чего?
   Она была в ужасном страхе. Бледная, взволнованная, она то нервно ходила по комнате, то садилась и, опустив голову на руки, тихо рыдала.
   Наступил вечер. Мы молча сидели вдвоем и прислушивались: не позвонят ли? Сколько раз ей казалось, что звонят, она стрелой летела в прихожую и возвращалась печальная: никого не было. Но вот раздался робкий звонок. Мы бросились в коридор, но Степанида предупредила нас.
   Первушин робко, словно виноватый, пробирался тихими шагами. При свете лампы он казался какой-то тенью живого человека, — такой худой, бледный, приниженный. Только глаза его лихорадочно горели.
   Зоя Михайловна бросилась на него с каким-то радостным стоном.
   Она не могла говорить. Она смеялась и плакала в одно и то же время. А Первушин совсем оробел. Он глядел на нее своими большими, кроткими глазами и точно не понимал, во сне ли все это или наяву.
   У Первушиных, казалось, наступил новый медовый месяц. Надо было видеть, как ухаживала за ним Зоя Михайловна! Нечего и говорить, что она не отходила от него ни на шаг. Но бедняк уже слег. Изнурительная лихорадка уложила его в постель. Лучшие доктора были призваны к нему; они стучали в грудь и скверно качали головами.
   Зое Михайловне они ничего не сказали, но мне объявили, что надежды никакой, и жить ему осталось очень мало, несколько дней. Чахотка в последней степени!
   Я сидел у себя в комнате, когда ко мне заглянула Зоя Михайловна.
   — Ну, что, что они сказали? — едва выговорила она, со страхом заглядывая в мое лицо.
   Я обнадежил ее, как умел. Она тихо взяла меня за руку и с умоляющим видом спросила:
   — Вы правду говорите? Он будет жить? Ведь будет?
   — Конечно.
   Она ушла от меня с надеждой.
   А Первушину с каждым днем становилось хуже; он подолгу забывался, силы, видимо, оставляли его; доктор ездил два раза в день и, уезжая, предупреждал меня, что дело скверное.
   Грустная тишина была в комнате больного. Первушин, исхудалый, без ропота, без жалоб, лежал на своем диване. Зоя не оставляла его ни на минуту и все время проводила около мужа; она сама похудела, осунулась, глаза ввалились. Я предложил было заменить ее, но она решительно отказалась. Первушин молча глядел на Зою своим кротким взором, и на лице его была такая счастливая улыбка…
   — Знаешь ли, о чем я тебя попрошу, Зоя, милая моя! — как-то однажды сказал он.
   — О чем, голубчик?
   — Попроси Ивана Петровича написать телеграмму Наташе. Пусть Степанида снесет. Я бы желал видеть сестру.
   — Еще бы, сейчас! — проговорила Зоя и вдруг испуганно прибавила, — а тебе разве хуже… ты…
   Она боялась досказать.
   — Нет, Зоя, мне лучше. Ты не пугайся, милая моя. Мне просто хочется взглянуть на Наташу. Я верю, что я буду жить, мне хорошо.
   Но он вдруг закашлялся, беспомощно прижимая маленькие руки к своей впалой груди.
   — Все это пройдет, — опять заговорил он. — Я так счастлив, так счастлив… как же не жить? За что умирать? — шептал он, протягивая прозрачную руку Зое.
   Зоя тихо сжимала ее в своей, а сама отворачивалась, чтобы скрыть слезы.
   Когда телеграмма была написана и отправлена, Первушин, видимо, обрадовался.
   — Вы увидите, — обратился он ко мне, — какая Наташа славная. Ты, Зоя, полюбишь ее. Она добрая. И ты ведь добрая!
   Но что сделалось с Зоей? Она глухо рыдала, припав к руке Первушина.
   — Зоя, что с тобой, что?.. — растерянно спросил он.
   — Простишь ли ты… меня?..
   — Простить? — он кротко улыбнулся. — За что тебя простить, глупенькая? Не плачь же. Мы будем счастливы, уедем отсюда с Наташей в деревню. Там хорошо так. Много воздуха, лес, цветы.
   И Первушин начал мечтать о том, как он начнет новую жизнь, как он поедет.
   — Еще неделю, другую, а там и поедем, правда?
   А голос его все слабел и слабел. Ему было трудно говорить много. Он задыхался.
   Зоя сидела, как убитая.
   Наступил вечер. Василий Николаевич заснул. Мы молча сидели около. Степанида тихо всхлипывала в коридоре. Мерно тикали часы. Вот пробило восемь, девять. Первушин кашлял. Ему дали лекарство.
   — Какой чудный сон, Зоя! Зоя, ты здесь?
   — Я здесь.
   — Где ты, Зоя, Зоя, Зоюшка! — жалобно спрашивал он.
   Она нагнулась к нему, но он ее не узнавал и все повторял:
   — Зоя, Зоя… не оставляй меня.
   Зоя едва удерживала рыдания.
   Скоро больной пришел в себя. Ему стало значительно лучше. Он присел на постели, попросил чаю и так бодро говорил, что Зоя стала надеяться.
   — Видишь, мне совсем хорошо. Завтра, пожалуй, и встать можно, Иван Петрович? А ты, Зоя, усни, голубушка! Ты устала. Экая славная ты натура, Зоя, золотое сердце какое у тебя!
   Первушин попросил есть и сказал, что теперь уснет.
   Скоро он заснул.
   — Ему лучше, правда? — шепотом спрашивала меня Зоя.
   — Гораздо. Вы отдохните-ка.
   Она села в кресло и скоро заснула, взяв с меня слово, что я ее разбужу, как только больной проснется.
   Первушин спал до утра. Но утром он стал метаться. Я разбудил Зою. Она едва успела подбежать к постели, как вдруг Первушин приподнялся, открыл рот, жадно глотая воздух, опустился, тяжело прохрипел, вытянулся — и в комнате водворилось мертвое молчание.
   Зоя бросилась к нему, заглянула в глаза. Они кротко глядели по-прежнему. Я тихо отвел ее от трупа. Она не противилась и послушно отошла. Я закрыл покойнику глаза.
   Я занялся распоряжениями насчет похорон. Зоя ничего не могла делать; она сидела целые часы молча. Она точно окаменела. Печальное выражение застыло у нее на лице, да так и осталось. Она не выронила слезинки и, когда о чем-нибудь ее спрашивали, отвечала автоматически.
   На третий день приехала Наташа. Покойный недаром ею восхищался. Она вошла веселая, здоровая, свежая (мы не упоминали в телеграмме, что брат болен), но, когда увидала наши лица, бросилась прямо в гостиную и припала к брату.
   С Зоей она обошлась холодно. Но Зоя, казалось, ничего не замечала и по-прежнему сидела у себя в комнате. На похоронах Зоя шла молча, опустив голову. За это время она постарела. Она была по-прежнему хороша, но горе уж наложило на нее свою печать.
   На другой день Степанида пришла ко мне и объявила, чтобы я искал себе квартиру.
   — А Зоя Михайловна?
   — Мы уезжаем. Продадим только вещи.
   — Куда?
   — Не знаю, — печально ответила Степанида.
   В тот же день в квартиру стали являться покупатели: маклаки[7], еврейки, и через день квартира опустела. Зоя Михайловна продала решительно все: мебель, вещи, все свои платья.
   — Только черное, шерстяное, голубушка, на себе оставила. И все куда-то торопится и не торгуется вовсе! — говорила Степанида.
   Я уложился и пошел проститься.
   Она сидела в пустом кабинете. При моем появлении она вздрогнула.
   — Это вы? — обернулась она и поднялась с ящика.
   — Я пришел проститься, Зоя Михайловна.
   — Прощайте. За все спасибо вам. Дай вам бог всего хорошего! — сказала она и крепко пожала мне руку.
   — А вы?.. Вы уезжаете?
   — Да.
   Мне хотелось было спросить у нее, что она думает делать, где жить, но она, очевидно, не желала продолжать разговор. Я пожелал ей душевного мира и вышел из комнаты.

 

 
ПРИМЕЧАНИЯ

ОРИГИНАЛЬНАЯ ПАРА

 
   Впервые — в журнале “Дело”, 1877, №№ 7-8.

 
   Л.Барбашова