И Володя, проверяя все то, что читал об Америке и американцах, наблюдал их нравы, гуляя долгие часы по улицам и слушая уличных ораторов, выхваливающих новые бритвы и мозольные пластыри или призывающих сограждан в лоно такой-то секты, посещал митинги, бывал в камерах судей. Все его поражало. Многое нравилось, но многое было несимпатичным - именно то всеобщее стремление к богатству во что бы то ни стало, которое, казалось, придавало всей жизни слишком низменный характер и оставляло слишком мало времени для духовных потребностей. Но люди как "характеры" приводили его в тот восторг, который потом словно бы оживал при чтении прелестных рассказов Брет Гарта.
   В первый же день, как Володя съехал на берег и после прогулки по городу зашел в так называемый "устричный салон", то есть маленький ресторан, где специально ели устрицы и пили пиво, разносимое молодой чешкой, - почти вся прислуга и в отелях и частных домах была в то время из представителей славянского племени (чехов) и чернокожих - и среди ряда стульев у столиков сел вместе с доктором за один столик, Володя просто-таки ошалел в первое мгновение, когда, опершись на спинку своего стула, увидал по бокам своей головы две широкие грязные подошвы сапог. Он обернулся, но какой-то приличный с вида господин, вытянувший ноги на спинку Володиного стула, не моргнул глазом, и Ашанин предпочел более не облокачиваться.
   - Не ваша одна голова в рамке, - улыбнулся доктор. - Смотрите.
   И действительно, несколько джентльменов бесцеремонно протянули ноги на чужие стулья. Потом к этим обычаям Ашанин привык, но в первый раз ему очень хотелось обидеться.
   Но - боже! - как обидно было ему в тот же вечер в театре. Пела какая-то молодая красивая певица, и пела отлично, так что Ашанин был в восторге и мысленно был далек от этой залы, где в задних рядах тоже бесцеремонно поднимались ноги на спинки чужих кресел, - как вдруг по окончании акта, когда певица, вызванная бурными рукоплесканиями, вышла на сцену, вместо букетов на сцену полетели монеты - и большие (в пять долларов), и доллары, и маленькие золотые... Американцы как-то ловко бросали их с ногтя большого пальца на далекое расстояние, и певица раскланивалась и собирала...
   - Доктор! Да что же это? - воскликнул до глубины души возмущенный Ашанин.
   - Америка! - смеясь ответил доктор.
   - Да разве так можно оскорблять певицу?
   - Как видите, она не только не оскорбляется, но очень рада... Такие нравы!
   - Отвратительные нравы!
   Вечер был испорчен, и та же самая певица - казалось теперь Володе пела уж не так и не уносила его своим пением в мир неопределенных грез и мечтаний.
   И многое, очень многое оскорбляло подчас Володю.
   Но зато каким ангелом показалась ему две недели спустя мисс Клэр, с которой он встретился на балу и, представленный ей русским консулом, танцевал с нею все вальсы согласно обычаю американцев танцевать с одной и той же дамой все танцы, на которые она приглашена: с одной все кадрили, с другой все польки и т.д. Он решительно обомлел, пораженный ее красотой, и долгое время не находил слов в ответ на бойкие вопросы молодой американки, а после бала сочинял на корвете стихи, на другой день поехал с визитом к родителям мисс Клэр и затем зачастил, зачастил...
   Его в доме обласкали, как родного, сама мисс Клэр что-то очень подробно стала расспрашивать о России, о том, как там живут, о родных Володи.
   И родители мисс Клэр испугались, что она может уехать в Россию... И Ашанин что-то часто говорил, что он скоро будет мичманом, и уж собирался сделать предложение, как, вовремя предупрежденный, хороший знакомый этой семьи, русский консул в свою очередь предупредил капитана, как бы молодой человек не свершил серьезной глупости.
   И вот однажды, когда Володя, отстояв вахту, собирался было ехать на берег, его потребовали к капитану.
   - Садитесь, Ашанин, - по обыкновению приветливо проговорил капитан. Извините, что я вас потревожил... Вы, кажется, собирались на берег?
   - Да, Василий Федорович...
   - И... простите за нескромность... вероятно, к Макдональдам?
   - Да, Василий Федорович, - отвечал Ашанин, краснея до корней волос.
   - Вот по этому-то поводу я и хотел с вами поговорить - не как капитан, конечно, а как искренний ваш друг, желающий вам добра... Надеюсь, вы позволите коснуться щекотливой темы и дать вам маленький совет?
   Еще бы не позволить ему, Василию Федоровичу! И Ашанин порывисто ответил:
   - Я с благодарностью постараюсь исполнить всякий ваш совет, Василий Федорович.
   - Ну, спасибо за доверенность... Так я вот какой вам дам дружеский совет; не бывайте слишком часто у Макдональдов.
   Володя зарделся, как маков цвет. Он никак не ожидал, что его "тайна" известна кому-нибудь - недаром же он тщательно скрывал от всех свои частые посещения.
   А капитан между тем продолжал, отводя взгляд от смущенного лица Ашанина:
   - Я, конечно, не сомневаюсь, что вы ни на минуту не думали о женитьбе на хорошенькой мисс Клэр... Думать об этом в ваши годы, в семнадцать лет, было бы безумием... согласитесь. Впереди у вас еще целая жизнь... Перед вами служба... плавание... Вы имеете все данные быть дельным, образованным моряком... и вдруг все это променять на пару хорошеньких глаз?.. Не правда ли, смешно?.. А слишком частые посещения ваши могут, пожалуй, внушить молодой девушке, что вы совсем потеряли голову и имеете серьезные намерения жениться на ней, когда будете мичманом. А вы не имеете, да и не можете иметь таких намерений.
   Володя совсем растерялся. Именно он их имел, но после слов капитана ему совестно было в этом признаться.
   - Совсем перестану бывать у Макдональдов! - с отвагой отчаяния произнес он.
   - Отчего же? Изредка навещайте... За что быть невежливым с людьми, которые вас обласкали... Непременно побывайте, но только... Ну, да вы понимаете...
   И, пожав руку Ашанину, капитан прибавил:
   - Вероятно, скоро придет приказ о вашем производстве, и вы будете стоять офицерскую вахту...
   Тем не менее в первые дни после этого разговора С.-Франциско потерял в глазах Володи всю свою прелесть, и он целую неделю не съезжал на берег.
   Наконец не выдержал, и первый визит его был к Макдональдам.
   Толстая негритянка, отворившая ему двери, ласково улыбаясь своими большими глазами, объявила, что мистрис и мистера нет дома.
   - А мисс Клэр?
   - Мисс вчера уехала из города.
   - Уехала? Куда?
   - О, далеко, мистер, на север, к тетке - погостить на месяц... А вы что же долго не были?
   Володя отошел от подъезда с поникшей головой. Медленно шагал он по тротуару, грустный и обиженный, что мисс Клэр уехала и даже не простилась. Занятый этими мыслями, он как-то невольно вслух обмолвился словом досады.
   - Мое нижайшее почтение, ваше благородие! - раздалось вдруг около него по-русски.
   Володя поднял голову и увидал перед собой молодого человека лет тридцати, в черном сюртуке, поверх которого был передник, в чистом белье и цилиндре, держащего в руке трубку, из которой струя воды обливала улицы. Это был поливальщик улиц, и с первого взгляда Володя принял его за американца.
   - Вы говорите по-русски?
   - Как же не говорить, коли я русский, ваше благородие, - радостно улыбаясь, говорил незнакомец, заворачивая кран водопроводной трубы и вытряхивая трубку. - Коренной русский, Иван Рябков, а по-здешнему так Джон Ряб... Так и зовут меня: Ряб да Ряб заместо Рябкова... Очень уж обрадовался, услыхамши русское слово... Давно не слыхал.
   - Да вы как же попали в Америку?
   - Не обессудьте, ваше благородие. Два года тому назад бежал с клипера "Пластуна"... Очень уж боем обижал капитан. Может, слышали барона Шлигу?
   - Вы были матросом?
   - Точно так, ваше благородие. Фор-марсовым.
   - Ну, и что же... хорошо вам здесь?
   - Очень даже хорошо, ваше благородие... По крайности я вольный человек, и никто меня по здешним правам не смеет вдарить. Сам по себе господин... И зарабатываю, слава богу! Вот за это самое занятие три доллара в день платят, а как скоплю денег, так я другим делом займусь. Очень я здесь доволен, ваше благородие; вот только по России иной раз заскучишь, так и полетел бы на родную сторону... Ну, да что делать... Нарушил присягу, так придется в американцах оставаться...
   - Вы, конечно, научились по-английски?
   - А то как же? В полном аккурате могу говорить. За два года-то выучился... А вы, должно, с конверта "Коршуна?"
   - Да.
   - То-то в газетах читал. Очень даже хорошо принимают здесь русских... Страсть мне хочется повидать земляков, ваше благородие. Уж я по вечерам, когда должность свою отправлю, несколько раз ходил в гавань, думал, встречу матросиков, да все как-то не приходилось...
   - А отчего вы не приедете на корвет?
   - Боюсь, ваше благородие, как бы не задержали да не отправили в Россию... А там за мое бегство не похвалят, небось...
   - Все-таки приходите на пристань. Завтра после полудня команду спустят на берег... Прощайте, Рябков. Дай вам бог счастья на чужбине! - проговорил Володя.
   - Спасибо на ласковом слове, ваше благородие! - с чувством отвечал Рябков. - Счастливо оставаться!..
   И он снова стал поливать улицу.
   * * *
   Прошла еще неделя, и образ мисс Клэр понемногу затягивался дымкой. Новые встречи и новые впечатления охватили юного моряка, нетерпеливо ждавшего приказа о производстве в гардемарины и обещанной капитаном офицерской вахты. А пока он, в числе нескольких офицеров, принимал деятельное участие в приготовлениях к балу-пикнику, который собирались дать русские моряки в ответ на балы и обеды радушных и милых калифорнийцев. Предполагалось пригласить гостей на целый день: сходить на корвете на один из островов и к вечеру вернуться.
   Приглашенных было множество, и все американцы, и в особенности американки, с нетерпением ждали дня этого, как они называют, "экскуршен" (экскурсия) и изготовляли новые костюмы, чтобы блеснуть перед русскими офицерами.
   Володя часто ездил к консулу справляться, нет ли на его имя письма, ожидая найти в нем приказ и быть на балу в красивой гардемаринской форме с аксельбантами; но хотя письма и получались, и он радовался, читая весточки от своих, но желанного приказа все не было, и, к большой досаде, ему пришлось быть на балу в кадетском мундирчике.
   Бал-пикник удался на славу.
   К назначенному дню все приготовления были окончены, и палуба корвета, от кормы до грот-мачты, представляла собой изящную залу-палатку, украшенную по бортам красиво повешенными ружьями, палашами и топорами, перевитыми массой зелени и цветов. Сверху был тент из разнообразных флагов. Орудия были убраны, и для танцев оставалось широкое пространство. Кают-компания и капитанская каюта были обращены в столовые, и столы с вазами цветов были уставлены разнообразными закусками и яствами и бутылками. Фруктовый буфет был в гардемаринской каюте, и несколько офицерских кают были обращены в прелестные дамские уборные.
   Главный распорядитель, лейтенант Невзоров, хлопотавший несколько дней, вызывал общие похвалы. Все находили, что корвет убран изящно и что "Коршун" не ударит лицом в грязь.
   С одиннадцати часов чудного, почти летнего дня все шлюпки "Коршуна" были на пристани и привозили гостей. Многие приезжали и на своих шлюпках. При входе на палубу каждой даме вручался букетик, перевитый белыми и голубыми лентами (цвета русского военного флага). К двенадцати часам палуба корвета была полна разряженными дамами и мужчинами, в числе которых были и губернатор штата, и шериф, и все почетные лица города. Но дам, и особенно молодых, было больше, и каждому из офицеров приходилось водить целую группу дам, показывая им корвет.
   После роскошного завтрака, с обильно лившимся шампанским и, как водится, со спичами, корвет тихо тронулся из залива, и на палубе раздались звуки бального оркестра, расположенного за грот-мачтой. Тотчас же все выбежали наверх, а палуба покрылась парами, которые кружились в вальсе. Володя добросовестно исполнял свой долг и танцевал без устали то с одной, то с другой, то с третьей и, надо признаться, в этот день ни разу даже не вспомнил о мисс Клэр, хотя отец ее, доктор, и был на корвете.
   Часа через полтора корвет пристал к зеленому острову, прямо к берегу, вблизи которого был большой барак, нанятый и приготовленный для пикника. Музыканты перешли первые, а за ними вся молодежь, и тотчас же возобновились танцы, танцевали до семи часов, гуляли, бегали по острову, а в семь часов, вернувшись на корвет, сели за столы, уставленные на палубе, ярко освещенные фонарями и разноцветными фонариками, и сели обедать... Тостам в честь американцев и русских не было конца, и когда корвет возвратился в десять часов на рейд, столы были убраны и снова танцевали... Только в третьем часу разъехались гости, рассыпаясь в благодарности за радушный прием и блестящий бал.
   Нечего и прибавлять, что в этот день русские и американцы наговорили друг другу много самых приятных вещей, и Володя на другой день, поздно проснувшись, увидел у себя на столике пять женских перчаток и множество ленточек разных цветов, подаренных ему на память, и вспомнил, как он горячо целовался с почтенным шерифом и двумя репортерами, когда пил вместе с ними шампанское в честь освобождения негров и в честь полной свободы во всем мире.
   Такие же атрибуты, то есть перчатки и ленточки, были в каютах и у других молодых офицеров и гардемаринов, и подобные же воспоминания о поцелуях и тостах проносились и в их головах.
   III
   Счастливая стоянка в С.-Франциско близилась к концу. Все делали прощальные визиты - через три дня "Коршун" собирался уходить; а между тем на корвете не досчитывались одного матроса - забулдыги и пьяницы Ковшикова, который, съехавши с первой вахтой на берег, не явился и словно бы в воду канул, несмотря на энергические розыски консула и полиции.
   Многие были уверены, что Ковшиков дезертировал, но капитан отрицал такое предположение.
   - Зачем ему бежать? У нас матросам, кажется, недурно живется, и я почти уверен, что никто не захочет убежать. Вернее, что его напоили, свезли куда-нибудь ночью на купеческий корабль, и он проснулся в океане среди чужих людей невольным матросом чужого судна. Жаль беднягу...
   Оставалось два дня до отхода, как вдруг рано утром на корвет приезжает Ковшиков в отчаянном оборванном виде, бледный, изможденный... При виде "Коршуна", при виде товарищей он заплакал от радости...
   - Вызволил-таки господь, братцы... Довелось своих повидать, а то я думал, совсем пропаду, - взволнованно говорил он.
   Все обрадовались возвращению Ковшикова. Предположения капитана оказались верными - Ковшиков и не думал бежать.
   Вот что рассказывал он капитану о своих злоключениях:
   - Зашел я этто, вашескобродие, в салун виски выпить, как ко мне увязались трое мериканцев и стали угощать... "Фрейнд", говорят... Ну, я, виноват, вашескобродие, предела не упомнил и помню только, что был пьян. А дальше проснулся я, вашескобродие, на купеческом бриге в море, значит, промеж чужих людей и почти голый, с позволения сказать... И такая меня тоска взяла, вашескобродие, что и обсказать никак невозможно. А только понял я из ихнего разговора, что бриг идет в Африку.
   - Как же ты ушел с судна?
   - А я, вашескобродие, на отчаянность пошел. Думаю: пропаду или доберусь до своих и явлюсь на корвет, чтобы не было подозрения, что я нарушил присягу и бежал... Увидал я, значит, раз, что близко судно идет, близко так, я перекрестился да незаметно и бултых в море... На судне, значит, увидали и подняли из воды. На счастье оно шло сюда, и сегодня, как мы пришли, отвезли меня на корвет... Извольте допросить французов.
   Действительно, два француза-гребца на шлюпке подтвердили, что подняли Ковшикова из воды.
   - Хоть ты и виноват, а все-таки молодец, Ковшиков... Надеюсь, вперед не будешь напиваться до бесчувствия, а то во второй раз не так-то легко выпутаешься из беды... Ну, ступай, да оденься, как следует.
   - В рот больше не возьму этой водки, вашескобродие! - говорил Ковшиков, несколько удивленный, что ему не вышло никакого наказания.
   Накануне ухода из С.-Франциско на "Коршуне" праздновали годовщину выхода из Кронштадта, и в этот день капитан был приглашен обедать в кают-компанию. Перед самым обедом Володя получил письмо от дяди-адмирала и приказ о производстве его в гардемарины. Он тотчас же оделся в новую форму и встречен был общими поздравлениями. За обедом капитан предложил тост за нового гардемарина и просил старшего офицера назначить его начальником шестой вахты.
   Володя сиял от удовольствия и в тот же вечер получил от ревизора кучу денег.
   А на другой день, когда корвет уже был далеко от С.-Франциско, Ашанин первый раз вступил на офицерскую вахту с 8 до 12 ночи и, гордый новой и ответственной обязанностью, зорко и внимательно посматривал и на горизонт, и на паруса и все представлял себе опасности: то ему казалось, что брам-стеньги гнутся и надо убрать брамсели, то ему мерещились в темноте ночи впереди огоньки встречного судна, то казалось, что на горизонте чернеет шквалистое облачко, - и он нервно и слишком громко командовал: "на марс-фалах стоять!" или "вперед смотреть!", посылал за капитаном и смущался, что напрасно его беспокоил.
   Но капитан ободрял новичка ласковым словом и велел будить себя, не стесняясь, при каждом сомнительном случае.
   - Лучше грешить осторожностью, чем быть беспечным или самонадеянным... Ведь вам, как вахтенному начальнику, доверена жизнь всех людей на корвете, прибавил капитан.
   И Володя, сознававший всю святость долга, лежащего на нем, был весь внимание.
   К концу вахты, после того как он вовремя убрал брамсели вследствие засвежевшего ветра, за что получил одобрение капитана, Ашанин уже несколько свыкся с новым своим положением и волновался менее. Когда в полночь его сменил начальник первой вахты и, взглянув на паруса, нашел, что они стоят превосходно, Володя был очень польщен и спустился в свою каюту, как бы нравственно возмужавший от сознания новых своих обязанностей.
   Лежа в койке, он долго еще думал о том, как бы оправдать доверие Василия Федоровича, быть безукоризненным служакой и вообще быть похожим на него. И он чувствовал, что серьезно любит и море, и службу, и "Коршуна", и капитана, и товарищей, и матросов. За этот год он привязался к матросам и многому у них научился, главное - той простоте отношений и той своеобразной гуманной морали, полной прощения и любви, которая поражала его в людях, жизнь которых была не из легких.
   И Ашанин заснул, полный бодрости и надежд на будущее... Еще два года, и он мичманом и лихим моряком вернется домой к своим горячо любимым родным и за самоваром будет рассказывать им о всем том, что пережил, что перевидал...
   Конец первой части
   Часть вторая
   Глава первая
   В ТИХОМ ОКЕАНЕ
   I
   Великий, или Тихий, океан этот раз словно бы хотел оправдать свое название, которое совершенно несправедливо дали ему моряки-португальцы, впервые побывавшие в нем и не встретившие ни разу бурь. Обрадованные, они легкомысленно окрестили его кличкой "Тихого", остающейся за ним и поныне, но уже никого не вводящей в заблуждение, так как этот океан давным-давно доказал неверность слишком торопливой характеристики, сделанной первыми мореплавателями, которые случайно застали старика в добром расположении духа.
   Моряки "Коршуна", знавшие, какой это коварный "тихоня", и познакомившиеся уже с ним на переходе из Печелийского залива в С.-Франциско, тем не менее были им теперь решительно очарованы. Не знай они его коварства, то, пожалуй, и русские моряки "Коршуна", подобно португальским морякам, назвали бы его тихим.
   Еще бы не назвать!
   Во все время плавания от берегов Калифорнии до Гонолулу - столицы Гавайского королевства на Сандвичевых* островах - океан был необыкновенно милостив и любезен и рокотал, переливаясь своими могучими темно-синими волнами, тихо и ласково, словно бы добрый дедушка, напевающий однообразно-ласкающий мотив. Ни разу он не изменял ему, не разразился бешеным воем шторма или урагана и не бил в слепой ярости бока корвета, пытаясь его поглотить в своей бездне.
   ______________
   * Гавайские острова были названы английским мореплавателем Джемсом Куком Сандвичевыми в честь тогдашнего морского министра Англии лорда Сандвича. - Ред.
   И солнце, ослепительно яркое, каждый день приветливо смотрит с голубой высокой прозрачной выси, по которой стелются белые, как только что павший снег, кудрявые, причудливо узорчатые перистые облачка. Они быстро движутся, нагоняют друг друга, чтобы удивить наблюдателя прелестью какой-нибудь фантастической фигуры или волшебного пейзажа, и снова разрываются и одиноко несутся дальше.
   Горячие лучи солнца переливаются на верхушках волн золотистым блеском, заливают часть горизонта, где порой белеют в виде маленьких точек паруса кораблей, и играют на палубе "Коршуна", нежа и лаская моряков. Ровный норд-ост и влага океана умеряют солнечную теплоту. Томительного зноя нет; дышится легко, чувствуется привольно среди этой громадной волнистой морской равнины.
   И "Коршун", слегка и плавно раскачиваясь, несет на себе все паруса, какие только у него есть, и с ровным попутным ветром, дующим почти в корму, бежит себе узлов* по девяти, по десяти в час, радуя своих обитателей хорошим ходом.
   ______________
   * Узлом измеряют пройденное кораблем расстояние, он равняется 1/120 части итальянской мили, то есть 50 ф. 8 д. [Узел - 1 миля (1852 м) в час. Ред.]
   Степан Ильич особенно доволен, что "солнышко", как нежно он его называет, всегда на месте и не прячется за облака. И не потому только рад он ему, что не чувствует приступов ревматизма, а главным образом потому, что можно ежедневно делать наблюдения, брать высоты солнца и точно знать в каждый полдень широту и долготу места корвета и верное пройденное расстояние.
   И он все время находится в отличном расположении духа - не то что во время плавания у берегов или в пасмурную погоду; он не ворчит, порою шутит, посвистывает, находясь наверху, себе под нос какой-то веселый мотивчик и по вечерам, за чаем, случается, рассказывает, по настоятельной просьбе молодежи, какой-нибудь эпизод из своих многочисленных плаваний по разным морям и океанам. Много на своем веку повидал Степан Ильич, и его рассказы, правдивые и потому всегда необыкновенно простые, интересны и поучительны, и молодежь жадно внимает им и остерегается перебивать Степана Ильича, зная, что он в таком случае обидится и перестанет рассказывать.
   Старый штурман любил молодежь и снисходительно слушал ее даже и тогда, когда она, по его мнению, "завиралась", то есть высказывала такие взгляды, которые ему, как старику, служаке старого николаевского времени, казались чересчур уже крайними.
   И хотя Ашанин тоже нередко "завирался", и даже более других, объясняя старому штурману, что в будущем не будет ни войн, ни междоусобиц, ни богатых, ни бедных, ни титулов, ни отличий, тем не менее он пользовался особенным расположением Степана Ильича - и за то, что отлично, не хуже штурмана, брал высоты и делал вычисления, и за то, что был исправный и добросовестный служака и не "зевал" на вахте, и за то, что не лодырь и не белоручка и, видимо, рассчитывает на себя, а не на протекцию дяди-адмирала.
   "Маменькиных сынков" и "белоручек", спустя рукава относящихся к службе и надеющихся на связи, чтобы сделать карьеру, Степан Ильич терпеть не мог и называл почему-то таких молодых людей "мамзелями", считая эту кличку чем-то весьма унизительным.
   - Есть-таки и во флоте такие мамзели-с, - говорил иногда ворчливо Степан Ильич, прибавляя к словам "ерсы". - Маменька там адмиральша-с, бабушка княгиня-с, так он и думает, что он мамзель-с и ему всякие чины да отличия за лодырство следуют... Небось, видели флаг-офицера при адмирале? Егозит и больше ничего, совершенно невежественный офицер, а его за уши вытянут... эту мамзель... Как же-с, нельзя, племянничек важной персоны... тьфу!
   И старик, сердито крякнув, умолкал и неистово курил папироску, не замечая, что Ашанин любуется им, радостно слушая эти слова и мысленно давая себе зарок никогда не пользоваться протекцией.
   Расположение Степана Ильича к Ашанину выражалось в нередких приглашениях "покалякать" к себе в каюту, что считалось знаком большой милости, особенно для такого юнца. И там старик и юноша спорили и, несмотря на то что никак не могли согласиться друг с другом насчет "будущего", все более и более привязывались друг к другу. Старику нравилась горячая, светлая вера юнца, а Володя невольно проникался уважением к этому скромному рыцарю долга, к этому вечному труженику, труды которого даже и не вознаграждаются, к этому добряку, несмотря на часто напускаемую им на себя личину суровости. И Володя всегда охотно откликался на зов Степана Ильича, а гостеприимный старый штурман всегда предлагал какое-нибудь угощение: или стаканчик эля, до которого он сам был большой охотник, или чего-нибудь сладенького, к которому Володя, в свою очередь, был далеко не равнодушен и давным-давно проел и проугощал изрядный запас варенья, которым снабдила его мать. А у Степана Ильича еще сохранилось вкусное русское варенье, которым он нередко угощал Володю в своей аккуратно прибранной, чистой, уютной каюте, с образком Николая Чудотворца в уголке и фотографиями жены и взрослых детей над койкой, где все было как-то особенно умело приспособлено и где пахло запахом самого Степана Ильича - табаком и еще чем-то неуловимым, но приятным.
   После капитана старый штурман и доктор пользовались самым большим уважением Ашанина. Нравились Володе и мичман Лопатин, жизнерадостный, веселый, с открытой, прямой душой, и старший офицер, как ретивый служака и добрый человек, и мистер Кенеди, и лейтенант Невзоров, меланхолический блондин, сильно грустивший о своей молодой жене. К остальным офицерам Володя был равнодушен, а к двоим - к ревизору, лейтенанту Первушину, и старшему артиллеристу - питал даже не особенно дружелюбные чувства, главным образом за то, что они дантисты и, несмотря на обещание, данное капитану, дерутся и, видимо, не сочувствуют его гуманным стремлениям просветить матроса. И если бы не капитан, то они еще не так бы дрались. Недаром же обоих их матросы называют "мордобоями" и не любят их, особенно артиллериста, который, сам выслужившись из кантонистов, отвратительно обращался с нижними чинами.