Страница:
- Ешь, Жака, ешь, сирота.
И находя, что Жак ест не так, как бы следовало есть здоровому парнишке, Бастрюков обратился к Ковшикову:
- Ты ведь, милый человек, по-ихнему лопотать умеешь?
- Могу помалости...
- Так спроси Жаку, чего он лениво щи хлебает? Али не скусны?
- А вот сейчас мы твоего Жаку допросим! - довольно храбро отвечал Ковшиков.
И, хлопнув по плечу Жака, спросил:
- Жака! щи бон?
Жак, разумеется, ничего не понимал.
- Вот энто самое - бон?
И рыжий матрос указал своим, не особенно чистым, корявым пальцем на щи.
Жак понял. Он закивал головой и, весело щуря глаза, ответил:
- La soupe aux choux est exquise! (Щи вкусные!)
- Карош! - подтвердил и другой француз.
- Хвалит щи Жака.
- Чего же он лениво ест? - спросил Бастрюков.
- Не в охотку. Говорит: солонину буду, - сделал свой вдохновенный вольный перевод, ни на минуту не задумываясь, Ковшиков.
Когда бак со щами был опростан, артельщик вынул из него большой жирный кусок солонины, разрезал его на мелкие куски и свалил крошево обратно. Все ели мясо молча и не спеша, видимо стараясь не опередить один другого, чтобы всем досталось поровну.
Бастрюков свои куски стал было предлагать Жаку, но тот махал головой.
- Ешь, Жака! Ковшиков, скажи ему, чтоб он ел и мою порцию! Я и щами сыт.
- Анкор, Жака!
И так как мальчик-француз не понимал, чего от него хотят, то Ковшиков прибегнул к наглядному объяснению. Взяв в одну руку кусок солонины и указывая другой на крошево Бастрюкова, он сунул свой кусок в рот и повторял:
- Жака, валяй анкор. Вуле-ву... анкор!
Жак, казалось, сообразил. Он объяснил, что ему довольно, и благодарил.
- Мерси, говорит. Значит - благодарю. Ешь, Бастрюков, сам мясо-то. Галярка, не зевай, брат!
Затем принесли пшенную кашу и полили ее маслом. Она, видимо, понравилась французам, и Бастрюков довольными и веселыми глазами посматривал, как "сиротка" уписывал ее за обе щеки.
После обеда, когда подмели палубу и раздался обычный свисток, и вслед за ним разнеслась команда боцмана "отдыхать!", - все стали располагаться на отдых тут же на палубе, и скоро по всему корвету раздался храп и русских и французских матросов.
Но Бастрюков не отдыхал.
Примостившись у машинного люка и разложив около себя сапожные инструменты, он тачая сапоги, мурлыкая себе под нос какую-то песенку и бросая по временам ласковые взгляды на сладко спавшего рядом Жака.
Глава шестая
ПРОЩАЙ, ЕВРОПА!
I
Через четыре дня "Коршун", попыхивая дымком из своей белой горластой трубы, приближался ранним утром к берегам Англии, имея на грот-брам-стеньге флаг, призывающий лоцмана для входа в устье Темзы и следования затем по реке до Гревзенда, небольшого городка в двухчасовом расстоянии от Лондона.
Несколько лоцманских ботов, далеко вышедших в море, чтобы встречать суда, нуждающиеся в лоцманах, крейсировали в разных направлениях, и как только на них заметили призывной флаг, они понеслись к "Коршуну".
Несмотря на довольно свежий ветер и порядочное волнение, эти маленькие одномачтовые, пузатые лоцманские боты необыкновенно легко перепрыгивали с волны на волну и, накренившись, почти чертя бортами воду, под всеми своими парусами и не взявши рифов, взапуски летели, словно белокрылые чайки.
Все на корвете невольно любовались и этими крепкими, не боящимися свежей погоды, маленькими ботами и лихим управлением ими. Видно было, что на них прирожденные моряки, для которых море - привычная стихия.
Сперва все четыре бота неслись почти рядом. Но вот один из них выделился вперед и подлетел к корвету. В одно мгновение лоцман схватился рукой за трап и уже поднимался на корвет, а бот, круто повернувшись, уже мчался назад, ныряя в волнах.
На палубе появился крепкий и здоровый англичанин, с красным лицом, опушенным рыжими баками, с бритыми губами, в непромокаемом плаще, в высоких сапогах и с зюйд-весткой на голове. Не спеша поднялся он на мостик и, слегка поклонившись, стал у компаса в позе настоящего "морского волка".
С самым невозмутимым видом стоял он, имея в зубах маленькую глиняную трубочку, всматривался в плоские, низкие очертания берегов и по временам отрывисто и лаконично, точно лаясь, говорил вахтенному офицеру, каким курсом надо держать.
Чем дальше поднимался корвет по реке, тем оживленнее была картина реки и ее берегов. То и дело мелькали красивые города в зелени, поселки и фермы. А на реке, мутной, почти грязной, чувствовалась близость мирового торгового города. Суда всевозможных конструкций и величин, начиная с громадных океанских пароходов и больших индийских парусных хлопчатобумажников* и кончая маленькими клиперами и шхунами, поднимались и спускались по реке под парами, под парусами и, наконец, буксируемые маленькими пароходиками.
______________
* Так называются корабли, перевозящие хлопок.
Приближаясь к Лондону, "Коршун" все больше и больше встречал судов, и река становилась шумнее и оживленнее. Клубы дыма с заводов, с фабрик, с пароходов поднимались кверху, застилая небо. Когда корвет, подвигаясь самым тихим ходом среди чащи судов, бросил якорь против небольшого, утопавшего в зелени городка Гревзенда, солнце казалось каким-то медным, тусклым пятном.
А корабли все шли да шли, направляясь к Лондону, и казалось, конца им не будет. Впереди виднелся лес мачт.
Володя в первые минуты был ошеломлен. Эта масса судов всевозможных стран, эти снующие пароходики и шлюпки, эта кипучая деятельность казались чем-то сказочным для русского юноши... И это только, так сказать, у порога Лондона. Что же там, в самом Лондоне?
В тот же вечер решено было ранним утром отправиться в Лондон. "Коршун" должен был простоять в Гревзенде десять дней - необходимо было сделать кое-какие запасные части машины - и потому желающим офицерам и гардемаринам разрешено было, разделившись на две смены, отправиться в Лондон. Каждой смене можно было пробыть пять дней.
По жребию Ашанину досталось ехать в первой очереди.
Рано утром веселая и оживленная компания моряков с "Коршуна", одетых в штатское платье, была в Гревзенде. В Лондон решено было ехать по железной дороге, а оттуда на пароходе, чтобы увидать реку у самого Лондона. Торопливо взяли билеты... Примчался поезд... Остановка одна минута... и наши моряки, бросившись в вагон, помчались в Лондон со скоростью восьмидесяти верст в час.
Радостно-взволнованный ехал Ашанин. И эти невозмутимые физиономии молчаливых англичан, едущих в свои конторы с свежими газетами в руках, и мелькающие коттеджи, и эта быстрота езды, и минутные остановки на станциях, где мальчишки, газетные разносчики, выкрикивали названия газет, пробегая мимо окон вагонов, - все обращало на себя его внимание.
Лондон положительно ошеломил его своей, несколько мрачной, подавляющей грандиозностью и движением на улицах толпы куда-то спешивших людей, деловитых, серьезных и с виду таких же неприветливых, как и эти прокоптелые серые здания и как самая погода: серая, пронизывающая, туманная, заставляющая зажигать газ на улицах и в витринах магазинов чуть ли не с утра. Во все время пребывания в Лондоне Володя ни разу не видел солнца, а если и видел, то оно казалось желтым пятном сквозь густую сетку дыма и тумана.
Этот громадный муравейник людей, производящих колоссальную работу, делал впечатление чего-то сильного, могучего и в то же время страшного. Чувствовалось, что здесь, в этой кипучей деятельности, страшно напрягаются силы в борьбе за существование, и горе слабому - колесо жизни раздавит его, и, казалось, никому не будет до этого дела. Торжествуй, крепкий и сильный, и погибай, слабый и несчастный...
Фланируя по улицам, Ашанин невольно с ужасом думал о возможности очутиться в этом великане-городе без средств. Такие мысли приходили только в Лондоне и нигде более. Чужеземец в лондонской толпе чужих людей ощущал именно какое-то жуткое чувство одиночества и сиротливости.
Восхищаясь разными проявлениями могущества знания, техники и цивилизации, молодой человек вместе с тем поражался вопиющими контрастами кричащей роскоши какой-нибудь большой улицы рядом с поражающей нищетой соседнего узкого глухого переулка, где одичавшие от голода женщины с бледными полуголыми детьми останавливают прохожих, прося милостыню в то время, когда не смотрит полисмен. Ашанин из книг знал, что более ста тысяч человек в Лондоне не имеют крова, и знал также, что английский рабочий живет и ест так, как в других государствах не живут и не едят даже чиновники.
В первый же день Ашанин с партией своих спутников, решивших осматривать Лондон вместе, небольшой группой, состоящей из четырех человек (доктор, жизнерадостный мичман Лопатин, гардемарин Иволгин и Володя), побродил по улицам, был в соборе св. Павла, в Тоуэре, проехал под Темзой по железной дороге по сырому туннелю, был в громадном здании банка, где толпилась масса посетителей и где царил тем не менее образцовый порядок, и после сытного обеда в ресторане закончил свой обильный впечатлениями день в Ковентгарденском театре, слушая оперу и поглядывая на преобладающий красный цвет дамских туалетов. В театре с нашими моряками случилось маленькое недоразумение: им не дали, как они хотели, первых мест, так как они были не во фраках.
Возвратившись в гостиницу, в которой остановились все моряки с "Коршуна", заняв рядом несколько комнат, Ашанин принялся было за письмо к своим, но дальше второго листика не дошел и, усталый, бросился в мягкую постель с безукоризненным бельем и заснул как убитый.
В остальные четыре дня та же маленькая партия коряков, любознательность в вкусы которых оказались довольно подходящими, руководимая доктором Федором Васильевичем, бывавшим прежде в Лондоне, и пользовавшаяся услугами Ашанина как человека, довольно хорошо объясняющегося по-английски, побывала в Британском музее, в библиотеке и просидела два вечерних часа в парламенте, куда попала благодаря счастливой случайности.
Как парламент с его обстановкой и речами тогда еще молодых Гладстона и Дизраэли, так и митинг в одном из парков произвели на туристов впечатление. Особенно этот митинг в парке, где под открытым небом собралось до двухсот тысяч народа, которому какой-то оратор, взобравшийся на эстраду, говорил целый час громоносную речь против лордов и настоящего министерства. Толпа разражалась рукоплесканиями, выражала одобрение восклицаниями... и мирно разошлась.
Поразили и знаменитые лондонские "доки", осмотру которых туристы наши посвятили полдня. Тут можно было видеть, так сказать, пульс всей торговой деятельности Лондона и представить себе до известной степени колоссальность этого обмена товаров со всеми странами мира. Тысячи судов выгружались у гранитных пристаней при помощи элеваторов, кранов и разных приспособлений. Массы рабочих были заняты работой, и вся эта работа шла как-то скоро, умело, без шума, без криков, без брани, столь знакомой русскому уху у себя на родине. Каких только кораблей тут не было и каких только рас и цветов не было матросов. Рядом с белыми моряками всевозможных национальностей можно было встретить и индуса, и сингалезца, и малайца, и негра. И вся эта смесь "племен, наречий, состояний" толпилась на кораблях и на пристанях.
Громадные тюки и бочки под оглушительный шум и лязг цепей и лебедок подавались на берег и укладывались правильными рядами. Чего тут только не было? Пшеница, льняное семя, пенька, сало, шерсть, хлопчатая бумага, индиго, перец, кофе, чай и фрукты, среди которых ананасы, бананы и мандарины ласкали обоняние своим ароматом. И все это лежало в каком-то гигантском количестве.
Незаметно наполнялись тюками и бочками пристани, и так же незаметно исчезали задние ряды, увозимые на то и дело подходивших вагонах.
У других пристаней происходила нагрузка. Преимущественно грузились большие трехмачтовые корабли и пароходы грузом разных товаров и мануфактур, которыми англичане снабжают Индию, Китай и вообще Дальний Восток.
Обедали в этот день наши моряки в очень скромной таверне, чтобы иметь понятие о том, как кормят в Лондоне недостаточных людей.
В таверне, куда вошли русские, сидели преимущественно рабочие за большим столом, накрытым довольно чистой скатертью. К столу у каждого прибора были прикреплены на цепочках ложка, вилка и ножик. Посредине стола положены были маленькие рельсы, по которым двигалось огромное блюдо ростбифа, составляющее все меню этого обеда, стоящего шиллинг. Ростбиф и к нему обычный разварной картофель и зелень были безукоризненны и так же хороши, как и в первоклассном ресторане. Есть его можно было сколько угодно. Прислуживали одна горничная и сам хозяин, то и дело нарезывавший куски гигантского ростбифа, который все обедающие запивали кружками эля.
Как только из-за стола уходил кто-нибудь из обедающих, горничная немедленно снимала с цепочки ложку, ножик и вилку, уносила их и приносила назад чисто вымытыми и вычищенными.
- А ведь недурно, господа, не правда ли? Вы не раскаиваетесь, что я вас сюда привел? - сказал доктор.
Никто, конечно, не раскаивался. Все были сыты и благодарили доктора за то, что он дал им возможность пообедать в таверне для рабочих. Ведь очень немногие русские путешественники заглядывают в такие места.
На следующее утро первая смена моряков с "Коршуна" возвратилась в Гревзенд на пароходе, пробираясь буквально сквозь чащи кораблей у самого Лондона. Володя возвращался положительно ошеломленный от всего виденного и торопился поскорее поделиться впечатлениями со своими в Петербурге. Ах, как жалел он, что ни мать, ни сестра, ни брат не видали всех тех чудес, какие видел он! Ашанин об этом не раз вспоминал в Лондоне. Разумеется, он вез теперь с собой несколько подарков для своих и в том числе свои фотографические карточки в штатском платье. Не забыл он и своего вестового Ворсуньки, и когда тот, радостно встретив Володю, осведомился, как барин съездил, Володя поднес ему большой шелковый платок.
- Это для твоей жены, - проговорил он.
Нечего и говорить, что Ворсунька был в восторге.
Целых два дня все время, свободное от вахт, наш молодой моряк писал письмо-монстр домой. В этом письме он описывал и бурю в Немецком море, и спасение погибавших, и лондонские свои впечатления, и горячо благодарил дядю-адмирала за то, что дядя дал ему возможность посетить этот город.
И подарки и карточки (несколько штук их назначалось товарищам в морском корпусе) были отправлены вместе с громадным письмом в Петербург, а за два дня до ухода из Гревзенда и Володя получил толстый конверт с знакомым почерком родной материнской руки и, полный радости и умиления, перечитывал эти строки длинного письма, которое перенесло его в маленькую квартиру на Офицерской и заставило на время жить жизнью своих близких. Он был счастлив, что все там благополучно, что все здоровы - и няня не жалуется на ломоту в руках, и дядя не ворчит на ревматизм; он жалел, что не может повидать всех своих, но если бы ему предложили теперь вернуться в Петербург и остаться там, он ни за что не принял бы такого предложения.
Впечатлительного и отзывчивого юношу слишком уже захватили и заманчивая прелесть морской жизни с ее опасностями, закаляющими нервы, с ее борьбой со стихией, облагораживающей человека, и жажда путешествий, расширяющих кругозор и заставляющих чуткий ум задумываться и сравнивать. Слишком возбуждена была его любознательность уже и тем, что он видел, а сколько предстоит еще видеть новых стран, новых людей, новую природу!
Нет, нет! Как ни дороги близкие, а все-таки вперед, вперед по морям за новыми впечатлениями, чтобы сделаться и хорошим моряком и образованным человеком, подобно капитану!
II
"Коршун" вышел из Гревзенда с новым членом небольшого кружка офицеров и гардемаринов - англичанином (родом ирландцем) мистером Кенеди, приглашенным в кругосветное плавание для занятий английским языком с желающими. Это был молодой человек лет 26, охотно принявший предложение путешествовать на русском корабле, весьма милый и обязательный, добросовестно принявшийся за свое дело, кончивший курс в Оксфордском университете и вдобавок весьма недурной музыкант, доставлявший всем немалое развлечение своей игрой на пианино в кают-компании.
"Коршун" быстро прошел Английский канал, обыкновенно кишащий судами и замечательно освещенный с обеих сторон маяками, так что плавать по Английскому каналу ночью совершенно безопасно. Едешь словно по широкому проспекту, освещенному роскошными и яркими огнями маяков. Только что скроются огни одних, как уже открываются то постоянно светящиеся, то перемежающиеся огни других. Так от маяка до маяка и идет судно, вполне обеспеченное от опасности попасть на отмели, которыми усеяны берега Англии и Франции.
Одно только опасно - это возможность столкновения с судами, снующими по всем направлениям по этой, так сказать, столбовой дороге с севера на юг и обратно и между Францией и Англией.
Нечего и говорить, что и капитан и старший штурман всю ночь не покидали мостика. Часовые с бака и вахтенный гардемарин чуть ли не каждые пять минут тревожно давали знать, что "зеленый огонь под носом!", "красный огонь справа!" или просто: "огонь!"* - и "Коршуну" то и дело приходилось "расходиться огнями" со встречными пароходами или лавирующими парусными судами и подвигаться вперед не полным, а средним или даже и малым ходом.
______________
* На всех судах ночью должны быть "огни", то есть зажженные фонари. Таких "огней" на паровых судах во время хода три: на фор марсе - белый огонь, на правой стороне, у носа судна, - зеленый огонь и на левой стороне красный огонь.
Но занялась заря, вышло, словно из ярко пурпурных одежд, ослепительное солнце... и корвет на океанском просторе.
Берега скрылись. Вокруг одна беспредельная, холмистая водяная поверхность, ярко сверкающая на восточном горизонте под лучами быстро поднимающегося светила. Высокие волны с седыми гребешками мерно и величаво переливаются с глухим рокотом, который уже не оставит наших моряков во все время плавания по океанам. То грозный и бешеный, напоминающий разъяренного зверя, то тихий и ласкающий, словно бы нежный пестун, любовно укачивающий на своей исполинской груди доверившееся ему утлое суденышко, этот рокот будет навевать и грустные и хорошие думы, будет наводить и трепет и возбуждать восторг, но всегда раздаваться в ушах несмолкаемой музыкой.
"Так вот он, океан!" - мысленно повторял Ашанин, увидавший его впервые на своей утренней вахте.
И он впился в него восторженными глазами, пораженный его величием, его красотой, его беспредельностью.
А солнце все выше и выше поднималось по нежно-голубой синеве неба, по которому бежали нежные перистые облачка; в остром утреннем воздухе, полном какой-то бодрящей свежести, чувствовалась уже теплая струя благодатного юга.
- Господи! Как хорошо! - невольно прошептал юноша. И, весь душевно приподнятый, восторженный и умиленный, он отдался благоговейному созерцанию величия и красоты беспредельного океана. Нервы его трепетали, какая-то волна счастья приливала к его сердцу. Он чувствовал и радость и в то же время внутреннюю неудовлетворенность. Ему хотелось быть и лучше, и добрее, и чище. Ему хотелось обнять весь мир и никогда не сделать никому зла в жизни.
Он переживал одни из тех счастливых и значительных минут, которые переживаются только в молодости, и словно бы перед лицом океана обнажал свою душу и внутренне молился идеалу правды и добра.
В эту самую минуту его духовного умиления он увидал, что боцман Федотов съездил по уху молодого маленького матроса, и ему сделалось невыразимо больно.
Взволнованный, подбежал он к боцману и проговорил:
- Драться нельзя... слышишь ли, нельзя... Нельзя! - вдруг крикнул он неестественно визгливым голосом.
На глазах у него появились слезы. Он почувствовал себя словно бы сконфуженным и в эту минуту решительно ненавидел это скуластое, сердитое на вид лицо боцмана, с нависшими бровями и с толстым мясистым носом багрово-красного цвета.
Боцман нахмурился и сердито проговорил:
- Я так... легонько съездил, ваше благородие!
- Легонько! - продолжал с укором юноша. - Не все ли равно? Тут дело не в том... ты оскорбляешь человеческое достоинство.
Боцман смотрел на Ашанина во все глаза. О чем это он говорит?
- И вовсе я не оскорбил матроса, ваше благородие. Это вы напрасно на меня! - обидчиво проговорил он. - Я, слава богу, сам из матросов и матроса очень даже уважаю, а не то чтобы унизить его. Меня матросы любят, вот что я вам доложу!
Действительно, Ашанин знал, что матросы любили Федотова, считая его справедливым и добрым человеком и охотно прощая ему служебные тычки.
Реплика боцмана еще более смутила Володю, и он уже более мягким тоном и несколько сконфуженно проговорил:
- Но все-таки... ты, братец, пойми, что драться нехорошо, Федотов.
- Ежели с рассудком, так вовсе даже обязательно, ваше благородие! авторитетно и убежденно заявил боцман.
И так как Ашанин всем своим видом протестовал против такого утверждения, то Федотов продолжал:
- Вы, ваше благородие, с позволения сказать, еще настоящей службы не знаете. Вот извольте-ка послужить, тогда и увидите... Меня тоже учили, и, слава богу, вышел человек. Пять лет уже боцманом! И матросы на меня не забиждаются... Извольте-ка спросить у этого самого матросика, ваше благородие! А что эти самые новые порядки, чтоб боцман, ежели за дело, да не смел вдарить матроса, - так это пустое. Без эстого никак невозможно, прибавил боцман, видимо вполне уверенный в правоте своей и сам прошедший суровую школу прежней морской учебы.
Ашанин отошел неудовлетворенный и сконфуженный. Прежней ненависти к этому лихому боцману не осталось и следа.
А боцман сердито заходил по баку, и потом Володя слышал, как Федотов насмешливо говорил одному старому матросу:
- Туда же... лезет! Оскорбил, говорит, матроса. Вы-то, господа, не забиждайте матроса, а свой брат, небось, не забидит. Может, и крепостных имеет, живет в холе и трудов настоящих не знает, а учит. Ты поживи-ка на свете, послужи-ка как следовает, тогда посмотрим, как-то ты сам не вдаришь никого... Так, зря мелет! - закончил боцман и плюнул за борт.
Возвышенное настроение юноши сразу пропало, и ему сделалось почему-то совестно перед боцманом, который ударил матроса.
III
Ветер дул попутный, и потому "Коршун" прекратил пары и поставил паруса.
Плавно раскачиваясь по океанской волне, громадной и в то же время необыкновенно спокойной, равномерно и правильно поднимающей и опускающей судно, "Коршун" взял курс на Брест. Там корвет должен был пополнить запас провизии и в лице этого военного порта надолго распроститься с Европой.
Под вечер ноябрьского дня просвистала дудка и раздался затем крик боцмана: "Пошел все наверх на якорь становиться!"
Корвет проходил между серых скал с видневшимися на них батареями, около которых мирно шагали по эспланадам часовые, закутанные в серые плащи.
Французы-пассажиры радостно смотрели на родные берега.
- Что, Галярка, небось, рад? - говорил Ковшиков.
- Кто, братец ты мой, не рад своей стороне? - заметил Бастрюков, сочувственно посматривая на своего любимца Жака, который щеголял в новых крепких сапогах, сработанных на славу Бастрюковым. - Небось, пойдет к отцу, к матери в свою деревню? - прибавил он.
- Ишь, улыбаются... Свою землю почуяли! - раздалось чье-то замечание.
Рейд начал открываться. Корвет прибавил хода и кинул якорь вблизи одного французского военного фрегата. Город виднелся вдали на возвышенности.
Тотчас же спустили баркас и предложили французам собираться. Сборы бедных моряков были недолги. Старик-капитан был тронут до слез, когда при прощании ему была выдана собранная в кают-компании сумма в триста франков для раздачи матросам, и вообще прощанье было трогательное.
Особенно горячо тряс руку Жака Бастрюков, и когда баркас с французами отвалил от борта, Бастрюков еще долго махал шапкой, и Жак, в свою очередь, не оставался в долгу. И долго еще смотрел матрос вслед удаляющемуся баркасу.
- Что, Бастрюков, жалко французов? - спросил Володя.
- Тоже чужие, а жалко... Теперь пока они еще места найдут... А главное, баринок, сиротки Жаку жалко... Такой щуплый, беспризорный... А сердце в ем доброе, ваше благородие... Уж как он благодарил за хлеб, за соль нашу матросскую. И век будут французы нас помнить, потому от смерти спасли... Все человек забудет, а этого ни в жисть не забудет!
Не прошло и получаса, что корвет бросил якорь, как из города приехали портные, сапожники и прачки с предложением своих услуг и с рекомендательными удостоверениями в руках. В кают-компании и в гардемаринской каюте толкотня страшная.
Ворсунька в палубе отдает белье Ашанина и сердится, что пожилая бретонка не умеет считать по-русски, и старается ее вразумить:
- Ну, считай, тетка, за мной: одна, две, три, четыре...
Бретонка улыбается и, словно попугай, повторяет за матросом:
- Одна, деве, тьри, читирь... - но затем сбивается и продолжает: sinq, six...*
______________
* Пять, шесть (франц.).
- Опять загалдела, тетка... Ишь лопочет, мне и не понять. Уж вы, барин, не извольте опосля с меня спрашивать... я по-ихнему не умею! - обращается Ворсунька к Володе. - Може, чего не хватит, я не ответчик... А барыня, маменька, значит, ваша, велела беречь белье.
Володя вмешивается в спор вестового с прачкой, и дело скоро кончается. Прачка забрала узел и пошла к другой каюте брать белье.
- А фитанец, тетка? - испуганно восклицает Ворсунька.
- Ничего не надо! - успокаивает его Ашанин. - Она дала мне счет белья. Этого довольно.
И находя, что Жак ест не так, как бы следовало есть здоровому парнишке, Бастрюков обратился к Ковшикову:
- Ты ведь, милый человек, по-ихнему лопотать умеешь?
- Могу помалости...
- Так спроси Жаку, чего он лениво щи хлебает? Али не скусны?
- А вот сейчас мы твоего Жаку допросим! - довольно храбро отвечал Ковшиков.
И, хлопнув по плечу Жака, спросил:
- Жака! щи бон?
Жак, разумеется, ничего не понимал.
- Вот энто самое - бон?
И рыжий матрос указал своим, не особенно чистым, корявым пальцем на щи.
Жак понял. Он закивал головой и, весело щуря глаза, ответил:
- La soupe aux choux est exquise! (Щи вкусные!)
- Карош! - подтвердил и другой француз.
- Хвалит щи Жака.
- Чего же он лениво ест? - спросил Бастрюков.
- Не в охотку. Говорит: солонину буду, - сделал свой вдохновенный вольный перевод, ни на минуту не задумываясь, Ковшиков.
Когда бак со щами был опростан, артельщик вынул из него большой жирный кусок солонины, разрезал его на мелкие куски и свалил крошево обратно. Все ели мясо молча и не спеша, видимо стараясь не опередить один другого, чтобы всем досталось поровну.
Бастрюков свои куски стал было предлагать Жаку, но тот махал головой.
- Ешь, Жака! Ковшиков, скажи ему, чтоб он ел и мою порцию! Я и щами сыт.
- Анкор, Жака!
И так как мальчик-француз не понимал, чего от него хотят, то Ковшиков прибегнул к наглядному объяснению. Взяв в одну руку кусок солонины и указывая другой на крошево Бастрюкова, он сунул свой кусок в рот и повторял:
- Жака, валяй анкор. Вуле-ву... анкор!
Жак, казалось, сообразил. Он объяснил, что ему довольно, и благодарил.
- Мерси, говорит. Значит - благодарю. Ешь, Бастрюков, сам мясо-то. Галярка, не зевай, брат!
Затем принесли пшенную кашу и полили ее маслом. Она, видимо, понравилась французам, и Бастрюков довольными и веселыми глазами посматривал, как "сиротка" уписывал ее за обе щеки.
После обеда, когда подмели палубу и раздался обычный свисток, и вслед за ним разнеслась команда боцмана "отдыхать!", - все стали располагаться на отдых тут же на палубе, и скоро по всему корвету раздался храп и русских и французских матросов.
Но Бастрюков не отдыхал.
Примостившись у машинного люка и разложив около себя сапожные инструменты, он тачая сапоги, мурлыкая себе под нос какую-то песенку и бросая по временам ласковые взгляды на сладко спавшего рядом Жака.
Глава шестая
ПРОЩАЙ, ЕВРОПА!
I
Через четыре дня "Коршун", попыхивая дымком из своей белой горластой трубы, приближался ранним утром к берегам Англии, имея на грот-брам-стеньге флаг, призывающий лоцмана для входа в устье Темзы и следования затем по реке до Гревзенда, небольшого городка в двухчасовом расстоянии от Лондона.
Несколько лоцманских ботов, далеко вышедших в море, чтобы встречать суда, нуждающиеся в лоцманах, крейсировали в разных направлениях, и как только на них заметили призывной флаг, они понеслись к "Коршуну".
Несмотря на довольно свежий ветер и порядочное волнение, эти маленькие одномачтовые, пузатые лоцманские боты необыкновенно легко перепрыгивали с волны на волну и, накренившись, почти чертя бортами воду, под всеми своими парусами и не взявши рифов, взапуски летели, словно белокрылые чайки.
Все на корвете невольно любовались и этими крепкими, не боящимися свежей погоды, маленькими ботами и лихим управлением ими. Видно было, что на них прирожденные моряки, для которых море - привычная стихия.
Сперва все четыре бота неслись почти рядом. Но вот один из них выделился вперед и подлетел к корвету. В одно мгновение лоцман схватился рукой за трап и уже поднимался на корвет, а бот, круто повернувшись, уже мчался назад, ныряя в волнах.
На палубе появился крепкий и здоровый англичанин, с красным лицом, опушенным рыжими баками, с бритыми губами, в непромокаемом плаще, в высоких сапогах и с зюйд-весткой на голове. Не спеша поднялся он на мостик и, слегка поклонившись, стал у компаса в позе настоящего "морского волка".
С самым невозмутимым видом стоял он, имея в зубах маленькую глиняную трубочку, всматривался в плоские, низкие очертания берегов и по временам отрывисто и лаконично, точно лаясь, говорил вахтенному офицеру, каким курсом надо держать.
Чем дальше поднимался корвет по реке, тем оживленнее была картина реки и ее берегов. То и дело мелькали красивые города в зелени, поселки и фермы. А на реке, мутной, почти грязной, чувствовалась близость мирового торгового города. Суда всевозможных конструкций и величин, начиная с громадных океанских пароходов и больших индийских парусных хлопчатобумажников* и кончая маленькими клиперами и шхунами, поднимались и спускались по реке под парами, под парусами и, наконец, буксируемые маленькими пароходиками.
______________
* Так называются корабли, перевозящие хлопок.
Приближаясь к Лондону, "Коршун" все больше и больше встречал судов, и река становилась шумнее и оживленнее. Клубы дыма с заводов, с фабрик, с пароходов поднимались кверху, застилая небо. Когда корвет, подвигаясь самым тихим ходом среди чащи судов, бросил якорь против небольшого, утопавшего в зелени городка Гревзенда, солнце казалось каким-то медным, тусклым пятном.
А корабли все шли да шли, направляясь к Лондону, и казалось, конца им не будет. Впереди виднелся лес мачт.
Володя в первые минуты был ошеломлен. Эта масса судов всевозможных стран, эти снующие пароходики и шлюпки, эта кипучая деятельность казались чем-то сказочным для русского юноши... И это только, так сказать, у порога Лондона. Что же там, в самом Лондоне?
В тот же вечер решено было ранним утром отправиться в Лондон. "Коршун" должен был простоять в Гревзенде десять дней - необходимо было сделать кое-какие запасные части машины - и потому желающим офицерам и гардемаринам разрешено было, разделившись на две смены, отправиться в Лондон. Каждой смене можно было пробыть пять дней.
По жребию Ашанину досталось ехать в первой очереди.
Рано утром веселая и оживленная компания моряков с "Коршуна", одетых в штатское платье, была в Гревзенде. В Лондон решено было ехать по железной дороге, а оттуда на пароходе, чтобы увидать реку у самого Лондона. Торопливо взяли билеты... Примчался поезд... Остановка одна минута... и наши моряки, бросившись в вагон, помчались в Лондон со скоростью восьмидесяти верст в час.
Радостно-взволнованный ехал Ашанин. И эти невозмутимые физиономии молчаливых англичан, едущих в свои конторы с свежими газетами в руках, и мелькающие коттеджи, и эта быстрота езды, и минутные остановки на станциях, где мальчишки, газетные разносчики, выкрикивали названия газет, пробегая мимо окон вагонов, - все обращало на себя его внимание.
Лондон положительно ошеломил его своей, несколько мрачной, подавляющей грандиозностью и движением на улицах толпы куда-то спешивших людей, деловитых, серьезных и с виду таких же неприветливых, как и эти прокоптелые серые здания и как самая погода: серая, пронизывающая, туманная, заставляющая зажигать газ на улицах и в витринах магазинов чуть ли не с утра. Во все время пребывания в Лондоне Володя ни разу не видел солнца, а если и видел, то оно казалось желтым пятном сквозь густую сетку дыма и тумана.
Этот громадный муравейник людей, производящих колоссальную работу, делал впечатление чего-то сильного, могучего и в то же время страшного. Чувствовалось, что здесь, в этой кипучей деятельности, страшно напрягаются силы в борьбе за существование, и горе слабому - колесо жизни раздавит его, и, казалось, никому не будет до этого дела. Торжествуй, крепкий и сильный, и погибай, слабый и несчастный...
Фланируя по улицам, Ашанин невольно с ужасом думал о возможности очутиться в этом великане-городе без средств. Такие мысли приходили только в Лондоне и нигде более. Чужеземец в лондонской толпе чужих людей ощущал именно какое-то жуткое чувство одиночества и сиротливости.
Восхищаясь разными проявлениями могущества знания, техники и цивилизации, молодой человек вместе с тем поражался вопиющими контрастами кричащей роскоши какой-нибудь большой улицы рядом с поражающей нищетой соседнего узкого глухого переулка, где одичавшие от голода женщины с бледными полуголыми детьми останавливают прохожих, прося милостыню в то время, когда не смотрит полисмен. Ашанин из книг знал, что более ста тысяч человек в Лондоне не имеют крова, и знал также, что английский рабочий живет и ест так, как в других государствах не живут и не едят даже чиновники.
В первый же день Ашанин с партией своих спутников, решивших осматривать Лондон вместе, небольшой группой, состоящей из четырех человек (доктор, жизнерадостный мичман Лопатин, гардемарин Иволгин и Володя), побродил по улицам, был в соборе св. Павла, в Тоуэре, проехал под Темзой по железной дороге по сырому туннелю, был в громадном здании банка, где толпилась масса посетителей и где царил тем не менее образцовый порядок, и после сытного обеда в ресторане закончил свой обильный впечатлениями день в Ковентгарденском театре, слушая оперу и поглядывая на преобладающий красный цвет дамских туалетов. В театре с нашими моряками случилось маленькое недоразумение: им не дали, как они хотели, первых мест, так как они были не во фраках.
Возвратившись в гостиницу, в которой остановились все моряки с "Коршуна", заняв рядом несколько комнат, Ашанин принялся было за письмо к своим, но дальше второго листика не дошел и, усталый, бросился в мягкую постель с безукоризненным бельем и заснул как убитый.
В остальные четыре дня та же маленькая партия коряков, любознательность в вкусы которых оказались довольно подходящими, руководимая доктором Федором Васильевичем, бывавшим прежде в Лондоне, и пользовавшаяся услугами Ашанина как человека, довольно хорошо объясняющегося по-английски, побывала в Британском музее, в библиотеке и просидела два вечерних часа в парламенте, куда попала благодаря счастливой случайности.
Как парламент с его обстановкой и речами тогда еще молодых Гладстона и Дизраэли, так и митинг в одном из парков произвели на туристов впечатление. Особенно этот митинг в парке, где под открытым небом собралось до двухсот тысяч народа, которому какой-то оратор, взобравшийся на эстраду, говорил целый час громоносную речь против лордов и настоящего министерства. Толпа разражалась рукоплесканиями, выражала одобрение восклицаниями... и мирно разошлась.
Поразили и знаменитые лондонские "доки", осмотру которых туристы наши посвятили полдня. Тут можно было видеть, так сказать, пульс всей торговой деятельности Лондона и представить себе до известной степени колоссальность этого обмена товаров со всеми странами мира. Тысячи судов выгружались у гранитных пристаней при помощи элеваторов, кранов и разных приспособлений. Массы рабочих были заняты работой, и вся эта работа шла как-то скоро, умело, без шума, без криков, без брани, столь знакомой русскому уху у себя на родине. Каких только кораблей тут не было и каких только рас и цветов не было матросов. Рядом с белыми моряками всевозможных национальностей можно было встретить и индуса, и сингалезца, и малайца, и негра. И вся эта смесь "племен, наречий, состояний" толпилась на кораблях и на пристанях.
Громадные тюки и бочки под оглушительный шум и лязг цепей и лебедок подавались на берег и укладывались правильными рядами. Чего тут только не было? Пшеница, льняное семя, пенька, сало, шерсть, хлопчатая бумага, индиго, перец, кофе, чай и фрукты, среди которых ананасы, бананы и мандарины ласкали обоняние своим ароматом. И все это лежало в каком-то гигантском количестве.
Незаметно наполнялись тюками и бочками пристани, и так же незаметно исчезали задние ряды, увозимые на то и дело подходивших вагонах.
У других пристаней происходила нагрузка. Преимущественно грузились большие трехмачтовые корабли и пароходы грузом разных товаров и мануфактур, которыми англичане снабжают Индию, Китай и вообще Дальний Восток.
Обедали в этот день наши моряки в очень скромной таверне, чтобы иметь понятие о том, как кормят в Лондоне недостаточных людей.
В таверне, куда вошли русские, сидели преимущественно рабочие за большим столом, накрытым довольно чистой скатертью. К столу у каждого прибора были прикреплены на цепочках ложка, вилка и ножик. Посредине стола положены были маленькие рельсы, по которым двигалось огромное блюдо ростбифа, составляющее все меню этого обеда, стоящего шиллинг. Ростбиф и к нему обычный разварной картофель и зелень были безукоризненны и так же хороши, как и в первоклассном ресторане. Есть его можно было сколько угодно. Прислуживали одна горничная и сам хозяин, то и дело нарезывавший куски гигантского ростбифа, который все обедающие запивали кружками эля.
Как только из-за стола уходил кто-нибудь из обедающих, горничная немедленно снимала с цепочки ложку, ножик и вилку, уносила их и приносила назад чисто вымытыми и вычищенными.
- А ведь недурно, господа, не правда ли? Вы не раскаиваетесь, что я вас сюда привел? - сказал доктор.
Никто, конечно, не раскаивался. Все были сыты и благодарили доктора за то, что он дал им возможность пообедать в таверне для рабочих. Ведь очень немногие русские путешественники заглядывают в такие места.
На следующее утро первая смена моряков с "Коршуна" возвратилась в Гревзенд на пароходе, пробираясь буквально сквозь чащи кораблей у самого Лондона. Володя возвращался положительно ошеломленный от всего виденного и торопился поскорее поделиться впечатлениями со своими в Петербурге. Ах, как жалел он, что ни мать, ни сестра, ни брат не видали всех тех чудес, какие видел он! Ашанин об этом не раз вспоминал в Лондоне. Разумеется, он вез теперь с собой несколько подарков для своих и в том числе свои фотографические карточки в штатском платье. Не забыл он и своего вестового Ворсуньки, и когда тот, радостно встретив Володю, осведомился, как барин съездил, Володя поднес ему большой шелковый платок.
- Это для твоей жены, - проговорил он.
Нечего и говорить, что Ворсунька был в восторге.
Целых два дня все время, свободное от вахт, наш молодой моряк писал письмо-монстр домой. В этом письме он описывал и бурю в Немецком море, и спасение погибавших, и лондонские свои впечатления, и горячо благодарил дядю-адмирала за то, что дядя дал ему возможность посетить этот город.
И подарки и карточки (несколько штук их назначалось товарищам в морском корпусе) были отправлены вместе с громадным письмом в Петербург, а за два дня до ухода из Гревзенда и Володя получил толстый конверт с знакомым почерком родной материнской руки и, полный радости и умиления, перечитывал эти строки длинного письма, которое перенесло его в маленькую квартиру на Офицерской и заставило на время жить жизнью своих близких. Он был счастлив, что все там благополучно, что все здоровы - и няня не жалуется на ломоту в руках, и дядя не ворчит на ревматизм; он жалел, что не может повидать всех своих, но если бы ему предложили теперь вернуться в Петербург и остаться там, он ни за что не принял бы такого предложения.
Впечатлительного и отзывчивого юношу слишком уже захватили и заманчивая прелесть морской жизни с ее опасностями, закаляющими нервы, с ее борьбой со стихией, облагораживающей человека, и жажда путешествий, расширяющих кругозор и заставляющих чуткий ум задумываться и сравнивать. Слишком возбуждена была его любознательность уже и тем, что он видел, а сколько предстоит еще видеть новых стран, новых людей, новую природу!
Нет, нет! Как ни дороги близкие, а все-таки вперед, вперед по морям за новыми впечатлениями, чтобы сделаться и хорошим моряком и образованным человеком, подобно капитану!
II
"Коршун" вышел из Гревзенда с новым членом небольшого кружка офицеров и гардемаринов - англичанином (родом ирландцем) мистером Кенеди, приглашенным в кругосветное плавание для занятий английским языком с желающими. Это был молодой человек лет 26, охотно принявший предложение путешествовать на русском корабле, весьма милый и обязательный, добросовестно принявшийся за свое дело, кончивший курс в Оксфордском университете и вдобавок весьма недурной музыкант, доставлявший всем немалое развлечение своей игрой на пианино в кают-компании.
"Коршун" быстро прошел Английский канал, обыкновенно кишащий судами и замечательно освещенный с обеих сторон маяками, так что плавать по Английскому каналу ночью совершенно безопасно. Едешь словно по широкому проспекту, освещенному роскошными и яркими огнями маяков. Только что скроются огни одних, как уже открываются то постоянно светящиеся, то перемежающиеся огни других. Так от маяка до маяка и идет судно, вполне обеспеченное от опасности попасть на отмели, которыми усеяны берега Англии и Франции.
Одно только опасно - это возможность столкновения с судами, снующими по всем направлениям по этой, так сказать, столбовой дороге с севера на юг и обратно и между Францией и Англией.
Нечего и говорить, что и капитан и старший штурман всю ночь не покидали мостика. Часовые с бака и вахтенный гардемарин чуть ли не каждые пять минут тревожно давали знать, что "зеленый огонь под носом!", "красный огонь справа!" или просто: "огонь!"* - и "Коршуну" то и дело приходилось "расходиться огнями" со встречными пароходами или лавирующими парусными судами и подвигаться вперед не полным, а средним или даже и малым ходом.
______________
* На всех судах ночью должны быть "огни", то есть зажженные фонари. Таких "огней" на паровых судах во время хода три: на фор марсе - белый огонь, на правой стороне, у носа судна, - зеленый огонь и на левой стороне красный огонь.
Но занялась заря, вышло, словно из ярко пурпурных одежд, ослепительное солнце... и корвет на океанском просторе.
Берега скрылись. Вокруг одна беспредельная, холмистая водяная поверхность, ярко сверкающая на восточном горизонте под лучами быстро поднимающегося светила. Высокие волны с седыми гребешками мерно и величаво переливаются с глухим рокотом, который уже не оставит наших моряков во все время плавания по океанам. То грозный и бешеный, напоминающий разъяренного зверя, то тихий и ласкающий, словно бы нежный пестун, любовно укачивающий на своей исполинской груди доверившееся ему утлое суденышко, этот рокот будет навевать и грустные и хорошие думы, будет наводить и трепет и возбуждать восторг, но всегда раздаваться в ушах несмолкаемой музыкой.
"Так вот он, океан!" - мысленно повторял Ашанин, увидавший его впервые на своей утренней вахте.
И он впился в него восторженными глазами, пораженный его величием, его красотой, его беспредельностью.
А солнце все выше и выше поднималось по нежно-голубой синеве неба, по которому бежали нежные перистые облачка; в остром утреннем воздухе, полном какой-то бодрящей свежести, чувствовалась уже теплая струя благодатного юга.
- Господи! Как хорошо! - невольно прошептал юноша. И, весь душевно приподнятый, восторженный и умиленный, он отдался благоговейному созерцанию величия и красоты беспредельного океана. Нервы его трепетали, какая-то волна счастья приливала к его сердцу. Он чувствовал и радость и в то же время внутреннюю неудовлетворенность. Ему хотелось быть и лучше, и добрее, и чище. Ему хотелось обнять весь мир и никогда не сделать никому зла в жизни.
Он переживал одни из тех счастливых и значительных минут, которые переживаются только в молодости, и словно бы перед лицом океана обнажал свою душу и внутренне молился идеалу правды и добра.
В эту самую минуту его духовного умиления он увидал, что боцман Федотов съездил по уху молодого маленького матроса, и ему сделалось невыразимо больно.
Взволнованный, подбежал он к боцману и проговорил:
- Драться нельзя... слышишь ли, нельзя... Нельзя! - вдруг крикнул он неестественно визгливым голосом.
На глазах у него появились слезы. Он почувствовал себя словно бы сконфуженным и в эту минуту решительно ненавидел это скуластое, сердитое на вид лицо боцмана, с нависшими бровями и с толстым мясистым носом багрово-красного цвета.
Боцман нахмурился и сердито проговорил:
- Я так... легонько съездил, ваше благородие!
- Легонько! - продолжал с укором юноша. - Не все ли равно? Тут дело не в том... ты оскорбляешь человеческое достоинство.
Боцман смотрел на Ашанина во все глаза. О чем это он говорит?
- И вовсе я не оскорбил матроса, ваше благородие. Это вы напрасно на меня! - обидчиво проговорил он. - Я, слава богу, сам из матросов и матроса очень даже уважаю, а не то чтобы унизить его. Меня матросы любят, вот что я вам доложу!
Действительно, Ашанин знал, что матросы любили Федотова, считая его справедливым и добрым человеком и охотно прощая ему служебные тычки.
Реплика боцмана еще более смутила Володю, и он уже более мягким тоном и несколько сконфуженно проговорил:
- Но все-таки... ты, братец, пойми, что драться нехорошо, Федотов.
- Ежели с рассудком, так вовсе даже обязательно, ваше благородие! авторитетно и убежденно заявил боцман.
И так как Ашанин всем своим видом протестовал против такого утверждения, то Федотов продолжал:
- Вы, ваше благородие, с позволения сказать, еще настоящей службы не знаете. Вот извольте-ка послужить, тогда и увидите... Меня тоже учили, и, слава богу, вышел человек. Пять лет уже боцманом! И матросы на меня не забиждаются... Извольте-ка спросить у этого самого матросика, ваше благородие! А что эти самые новые порядки, чтоб боцман, ежели за дело, да не смел вдарить матроса, - так это пустое. Без эстого никак невозможно, прибавил боцман, видимо вполне уверенный в правоте своей и сам прошедший суровую школу прежней морской учебы.
Ашанин отошел неудовлетворенный и сконфуженный. Прежней ненависти к этому лихому боцману не осталось и следа.
А боцман сердито заходил по баку, и потом Володя слышал, как Федотов насмешливо говорил одному старому матросу:
- Туда же... лезет! Оскорбил, говорит, матроса. Вы-то, господа, не забиждайте матроса, а свой брат, небось, не забидит. Может, и крепостных имеет, живет в холе и трудов настоящих не знает, а учит. Ты поживи-ка на свете, послужи-ка как следовает, тогда посмотрим, как-то ты сам не вдаришь никого... Так, зря мелет! - закончил боцман и плюнул за борт.
Возвышенное настроение юноши сразу пропало, и ему сделалось почему-то совестно перед боцманом, который ударил матроса.
III
Ветер дул попутный, и потому "Коршун" прекратил пары и поставил паруса.
Плавно раскачиваясь по океанской волне, громадной и в то же время необыкновенно спокойной, равномерно и правильно поднимающей и опускающей судно, "Коршун" взял курс на Брест. Там корвет должен был пополнить запас провизии и в лице этого военного порта надолго распроститься с Европой.
Под вечер ноябрьского дня просвистала дудка и раздался затем крик боцмана: "Пошел все наверх на якорь становиться!"
Корвет проходил между серых скал с видневшимися на них батареями, около которых мирно шагали по эспланадам часовые, закутанные в серые плащи.
Французы-пассажиры радостно смотрели на родные берега.
- Что, Галярка, небось, рад? - говорил Ковшиков.
- Кто, братец ты мой, не рад своей стороне? - заметил Бастрюков, сочувственно посматривая на своего любимца Жака, который щеголял в новых крепких сапогах, сработанных на славу Бастрюковым. - Небось, пойдет к отцу, к матери в свою деревню? - прибавил он.
- Ишь, улыбаются... Свою землю почуяли! - раздалось чье-то замечание.
Рейд начал открываться. Корвет прибавил хода и кинул якорь вблизи одного французского военного фрегата. Город виднелся вдали на возвышенности.
Тотчас же спустили баркас и предложили французам собираться. Сборы бедных моряков были недолги. Старик-капитан был тронут до слез, когда при прощании ему была выдана собранная в кают-компании сумма в триста франков для раздачи матросам, и вообще прощанье было трогательное.
Особенно горячо тряс руку Жака Бастрюков, и когда баркас с французами отвалил от борта, Бастрюков еще долго махал шапкой, и Жак, в свою очередь, не оставался в долгу. И долго еще смотрел матрос вслед удаляющемуся баркасу.
- Что, Бастрюков, жалко французов? - спросил Володя.
- Тоже чужие, а жалко... Теперь пока они еще места найдут... А главное, баринок, сиротки Жаку жалко... Такой щуплый, беспризорный... А сердце в ем доброе, ваше благородие... Уж как он благодарил за хлеб, за соль нашу матросскую. И век будут французы нас помнить, потому от смерти спасли... Все человек забудет, а этого ни в жисть не забудет!
Не прошло и получаса, что корвет бросил якорь, как из города приехали портные, сапожники и прачки с предложением своих услуг и с рекомендательными удостоверениями в руках. В кают-компании и в гардемаринской каюте толкотня страшная.
Ворсунька в палубе отдает белье Ашанина и сердится, что пожилая бретонка не умеет считать по-русски, и старается ее вразумить:
- Ну, считай, тетка, за мной: одна, две, три, четыре...
Бретонка улыбается и, словно попугай, повторяет за матросом:
- Одна, деве, тьри, читирь... - но затем сбивается и продолжает: sinq, six...*
______________
* Пять, шесть (франц.).
- Опять загалдела, тетка... Ишь лопочет, мне и не понять. Уж вы, барин, не извольте опосля с меня спрашивать... я по-ихнему не умею! - обращается Ворсунька к Володе. - Може, чего не хватит, я не ответчик... А барыня, маменька, значит, ваша, велела беречь белье.
Володя вмешивается в спор вестового с прачкой, и дело скоро кончается. Прачка забрала узел и пошла к другой каюте брать белье.
- А фитанец, тетка? - испуганно восклицает Ворсунька.
- Ничего не надо! - успокаивает его Ашанин. - Она дала мне счет белья. Этого довольно.