Так прошло четыре или пять дней. Однажды мне удалось подстрелить оленя, и я содрал с него шкуру, а мясо разрезал на полоски на индейский манер и высушил. Потом я подправил навес и подремонтировал кое-что в доме, словом — делал, что мог. Пока я чинил дверь в комнату, которую выбил в первое утро, она внимательно наблюдала за мной с постели, а когда я закончил — похвалила меня.
   "Вы — молодец, Келлет", — вот что она сказала. Сейчас кажется, что это не Бог весть что, но.., все же она это сказала.
   Пауэре молча следил за тем, как полная луна, выбравшись, наконец, из-за холмистой гряды, цепляется за землю и дрожит в самой высокой точке, готовясь пуститься в самостоятельное плавание. Сухое дерево, одиноко торчавшее на вершине холма, четко вырисовывалось на лунном диске, напоминая прижатую к золотистому лицу руку в черной перчатке.
   Келлет сказал:
   — Взгляни на это старое дерево. Оно выглядит таким сильным и таким.., мертвым.
   Когда луна, наконец-то оторвавшись от земли, поплыла над холмами, Келлет вернулся к своему рассказу.
   — В общем, я починил эту дверь, поставил новый косяк и укрепил петли, так что каждому, кому вздумалось бы ее снова вышибить, пришлось бы как следует потрудиться. Она...
   Пауэре молча ждал.
   — ..Она ни разу не закрыла ее, даже когда окрепла настолько, что была в состоянии встать и дойти до кухни. Она просто оставляла ее открытой. Не знаю, может быть, ей это просто не пришло в голову. А может, наоборот...
   Как бы там ни было, вечерами я по-прежнему стелил свои одеяла в кухне, ложился и ждал. Обычно она говорила мне: "Спокойной ночи, Келлет", или "Приятных сновидений, Келлет". Такие слова — они, брат, дорогого стоят, так что за них не жалко маленько поплотничать или поковыряться в земле...
   Однажды ночью, на десятый или одиннадцатый день после того как я попал в этот дом, я неожиданно проснулся от какого-то странного звука. Сначала я не понял, что это такое, и только потом догадался, что она плачет в темноте. Я окликнул ее, спросил, что с ней, но она не ответила и продолжала реветь. Тогда я подумал, что у нее, верно, сильно болит голова, но когда я встал и спросил, не нужно ли ей что-нибудь, она опять не ответила.
   Но я слышал, что она продолжает плакать. Нет, конечно, она не рыдала в голос и не выла по-бабьи, но я знал, что она плачет по-настоящему. А такие вещи всегда заставляют мужчину чувствовать, будто у него внутри все наизнанку выворачивается.
   Я вошел в комнату и окликнул ее по имени. В ответ она только похлопала рукой по кровати — садись, мол. Я сел и потрогал рукой ее щеку, чтобы посмотреть, не вернулась ли лихорадка, но щека была прохладной и мокрой. И тут она сделала странную вещь. Она схватила мою ладонь обеими руками и так крепко прижала к губам, что я даже удивился. Я и не знал, что она такая сильная.
   Так мы сидели минуты две или три; потом я осторожно высвободил руку и спрашиваю: "О чем вы плачете, мэм?" А она отвечает: "Просто хорошо, что ты рядом". Тогда я встал и говорю: "Вам надо бы отдыхать, мэм". А она...
   Между этими и следующими его словами прошли целых две минуты, но, когда Келлет снова заговорил, его голос нисколько не изменился.
   — ..А она снова расплакалась и плакала, наверное, целый час, а потом как-то внезапно успокоилась. Не помню, спал ли я после этого, или нет — так все в голове перепуталось. Помню только, что утром она встала очень рано и сразу принялась готовить рагу — впервые с тех пор, как упала.
   "Эй, мэм, — говорю, — будьте осторожны. Вы же не хотите загнать себя до смерти?"
   А она этак сердито отвечает, что могла, мол, взяться за эту работу еще третьего дня. Не знаю, на кого из нас двоих она тогда сердилась, но завтрак у нее получился — пальчики оближешь.
   Словом, этот день вроде и похож был на предыдущие, да только не совсем. До этого мы если и разговаривали, то только о делах: о гусеницах, объевших помидоры, о щели в коптильне, которую надо было заделать, и о всем таком. И в тот день мы говорили, вроде, о тех же самых вещах, но разница состояла в том, то нам обоим приходилось очень стараться, чтобы поддерживать этот разговор. И еще: ни один из нас ни разу не обмолвился о делах, которые надо сделать завтра.
   Около полудня я собрал свои пожитки, упаковал в седельные сумки, привел лошадь и поставил под навес, чтобы напоить как следует. Ее я почти не видел, но знал, что она наблюдает за мной из дома. Когда все было готово, мне вздумалось потрепать мою конягу по шее, но тут на меня словно что-то нашло. Я не рассчитал удара и так хватил ее по холке, что она попятилась и чуть не встала на дыбы. А я не мог взять в толк, что это со мной.
   Тут она вышла, чтобы попрощаться. Стоит и смотрит на меня. Потом говорит:
   "До свидания, Келлет. Да благословит вас Господь".
   Ну, я тоже с ней попрощался, а она все стоит и молчит, и я тоже молчу. Наконец она говорит:
   "Вы, наверное, думаете, что я — скверная женщина".
   "Ничего подобного, — говорю, — мэм. Просто вы были больны, и вам, наверное, было здорово одиноко. Но теперь, надеюсь, с вами все в порядке".
   "Да, — отвечает, — со мной все в порядке и, пока я живу, всегда будет в порядке. А все благодаря вам, Келлет. Вам, — говорит, — пришлось думать за нас двоих, и вы справились. Вы — настоящий джентльмен, Келлет", — вот как она сказала.
   Потом я вскочил в седло и выехал со двора. На холме, правда, обернулся и увидел, что она все стоит подле навеса и глядит мне вслед. Ну, я махнул ей на прощание шляпой и поскакал дальше. Вот и вся история...
   Ночь из черно-синей сделалась белой, ибо луна уже сменила золотую роскошь вечернего пеньюара на серебристое дорожное платье. Келлет заворочался, и Пауэре понял, что теперь и он тоже может что-нибудь сказать, если, конечно, захочет.
   Где-то коротко пискнула мышь, попавшая в когти бесшумной летунье-сове, и голодный лай койота разбудил в холмах одинокое эхо.
   — Значит, вот что такое джентльмен... — промолвил Пауэре. — Мужчина, который, когда надо, умеет думать за двоих, так что ли?
   — Не-а... — насмешливо отозвался Келлет. — Она решила, что я джентльмен, потому что я ее не тронул.
   — А почему? — спросил Пауэре напрямик. Человек иногда высказывает мысли, которые растут у него внутри, как мозоли на руках, и которые являются такой же неотъемлемой частью его самого, как разорванное ухо или след пулевого ранения на животе. И тот, кому он открывает душу, должен уметь молчать об услышанном и после того, как взойдет солнце, и после смерти напарника, и вообще — всегда. И Келлет сказал:
   — Я просто не мог.

Руки Бьянки

   Рэн впервые увидел Бьянку, когда мать привела ее с собой в лавку. Она была приземистой, широкой в кости, с редкими сальными волосами и гнилыми зубами. Из безвольно распущенного рта стекала на подбородок беловатая струйка слюны. Двигалась она так, словно была слепой, или же ей было совершенно наплевать, на что она налетит через следующие два шага. Ей и в самом деле было все равно, потому что Бьянка от рождения была идиоткой, и только ее руки…
   Это были очень красивые, очень изящные руки — мягкие, гладкие, белые, как снежные хлопья, с едва заметным розовым оттенком, напоминавшим отблеск планеты Марс на снегу. Руки лежали на прилавке бок о бок и смотрели на Рэна. Полусжатые кисти, обращенные ладонями вниз, были чем-то неуловимо похожи на двух припавших к земле зверьков, и точно так же, как какая-нибудь лесная тварь, они слегка раздувались и опадали, словно дыша. И они смотрели на него. Не наблюдали — наблюдать и следить они будут потом. Пока же они только смотрели, и Рэн, отчетливо ощущавший на себе их пристальные взгляды, почувствовал, как сердце у него забилось сильно и часто.
   Мать Бьянки скрипучим, резким голосом потребовала сыра, и Рэн не торопясь принес ей его. Пока он ходил, женщина честила его на чем свет стоит и, наверное, она имела на это право, как имеет право быть ожесточенной и раздражительной любая женщина, у которой нет мужа, а единственная дочь слабоумная уродина.
   Рэн отдал ей сыр и взял деньги, и хотя женщина заплатила меньше, чем следовало, он не обратил на это никакого внимания. Виноваты в этом были руки Бьянки. Когда мать попыталась взять дочь за одну из них, руки отпрянули так, словно не желали этого прикосновения. При этом они даже не оторвались от прилавка, а, приподнявшись на пальцах, быстро-быстро отбежали к краю столешницы и, соскочив вниз, скрылись в складках платья Бьянки. Мать, однако, это нисколько не смутило. Схватив дочь за локоть, оказавшийся не таким норовистым, она выволокла ее из лавки.
   Рэн остался стоять за прилавком, раздумывая о руках Бьянки. Он был здоровым, молодым, до красноты загорелым и не особенно умным парнем, которого никто никогда не учил различать прекрасное и удивительное, но ему это и не требовалось. Плечи у него были широкими, руки — сильными и крепкими, глаза большими и добрыми, а ресницы — длинными и густыми. Сейчас они были опущены, но несмотря на это Рэн продолжал видеть перед собой руки Бьянки, и отчего-то ему было трудно дышать.
   Хлопнула входная дверь — это вернулся Хардинг, хозяин лавки. Это был крупный, полный мужчина с такими толстыми щеками, что они почти сходились посередине лица, совершенно скрывая нос, губы и все остальное.
   – Прибери-ка здесь, Рэн, — сказал Хардинг. — Сегодня закрываемся пораньше.
   И с этими словами он встал за прилавок, с трудом протиснувшись мимо Рэна.
   Рэн взял метлу и начал задумчиво мести пол.
   – Только что одна женщина купила сыр, — сказал он неожиданно. — Бедная женщина в очень старой, поношенной одежде. Она была с дочерью, но как выглядит девочка я совсем не помню, если не считать… Ты не знаешь, кто она?
   – Я видел, как они выходили, — ответил Хардинг. — Эта женщина — мать Бьянки, а девчонка, соответственно, сама Бьянка. Как зовут мать я даже не знаю — они почти никогда ни с кем не разговаривают. И лучше бы они сюда вовсе не приходили!.. Давай, Рэн, живей поворачивайся.
   Рэн домел пол и убрал метлу в угол. Прежде чем уйти, он спросил:
   – А где они живут? Ну, Бьянка и ее.., ее мать?
   – На другом конце деревни, на выселках. Там и улицы-то никакой нет. Спокойной ночи, Рэн.
***
   Рэн не стал дожидаться ужина и, выйдя из лавки, прямиком отправился на другой конец деревни. Он легко нашел указанный дом, потому что он действительно стоял вдалеке от дороги. Со всех сторон его окружали пустыри, словно жители поселка сознательно стремились отгородиться от него и его обитателей.
   – Что тебе надо? — хрипло спросила мать Бьянки, отворяя ему дверь.
   – Можно мне войти?
   – Зачем?
   – Можно мне войти? — повторил Рэн.
   Мать Бьянки сделала такое движение, будто собиралась захлопнуть дверь прямо перед его носом, потом неожиданно отступила в сторону.
   – Проходи.
   Рэн вошел и остановился на пороге. Мать Бьянки пересекла комнату и села в густой тени, которое, отбрасывало донышко старой масляной лампы. Рэн опустился на шаткий трехногий табурет напротив. Бьянки в комнате не было.
   Женщина хотела что-то сказать, но неловкость помешала ей произнести хоть слово, и тогда она, как щитом, снова закрылась своим молчаливым горем. Лишь время от времени она бросала на Рэна короткие взгляды исподлобья. Рэн сидел спокойно, сложив руки на коленях, и в его глазах тлел огонек неуверенности.
   – Гхм… — откашлялась мать и снова надолго замолчала, впрочем, уже простив юношу за его непрошеное вторжение. Неожиданно она сказала:
   – ..Дело в том, что ко мне уже давно никто не заходит. Раньше-то все было по-другому. Когда-то я была красива…
   И она снова замолчала. Потом слегка наклонилась вперед, ее лицо вынырнуло из тени, и Рэн увидел, какое оно сморщенное и затравленное. Женщина была сломлена невзгодами, задавлена нищетой и не хотела, чтобы над ней смеялись.
   – Да, — сказал он мягко, и женщина со вздохом откинулась назад, так что ее лицо снова исчезло. Некоторое время она ничего не говорила — просто сидела, рассматривая Рэна и чувствуя, что он начинает ей нравиться.
   – Мы были счастливы вдвоем, — сказала она немного погодя. — А потом родилась Бьянка. Он не смог полюбить ее, бедняжку, как не смогла и я. В конце концов он бросил нас и ушел. Я осталась, потому что была ее матерью. Нет, если б я могла, я бы тоже бросила ее и бежала куда глаза глядят, но меня здесь слишком хорошо знают, а у меня нет и никогда не было ни гроша.., просто ни гроша. В конце концов меня все равно заставили бы вернуться, чтобы заботиться о дочери. Впрочем, сейчас это уже не имеет значения, потому что я никому не нужна. Люди не хотят видеть ни меня, ни мою дочь; они…
   Рэн неловко пошевелился, потому что женщина плакала.
   – У тебя найдется для меня комната? — спросил он.
   Ее голова снова показалась из тени, и Рэн быстро добавил:
   – Я буду платить каждую неделю, и принесу свою постель и прочее…
   Он буквально трепетал при мысли, что ему откажут. Женщина снова слилась с темнотой.
   – Если хочешь… — сказала она, еще не в силах поверить в свою невероятную удачу. — Только зачем тебе?.. Впрочем, я думаю, что если бы у меня были хоть какие-то продукты и желание возиться с кастрюльками, я сумела бы сделать так, что у меня любому человеку было бы хорошо. Но… Зачем это тебе?
   Она поднялась, но Рэн, поспешно вскочил и заставил ее снова сесть. Сам он остался стоять, грозно возвышаясь над ней.
   – Ты не должна задавать мне этот вопрос. Никогда, — проговорил он с расстановкой. — Никогда, слышишь?
   С трудом сглотнув, она утвердительно кивнула.
   – Я вернусь завтра с постелью и с вещами, — подвел он окончательный итог.
   С этими словами Рэн вышел, оставив ее, обернутую, как в кокон, в свое несчастье и удивление, сидеть в тени от лампы и моргать глазами.
   В деревне много говорили об этом его поступке.
   – Рэн переехал к матери Бьянки, — говорили одни. — Должно быть, затем, чтобы…
   – Ах! — восклицали другие. — Рэн всегда был странным. Наверняка это потому, что…
   – О, нет! — с негодованием возражали третьи. — Наш Рэн — хороший парень, он не стал бы…
   Узнал об этом и Хардинг. Узнал — и чуть не до смерти напугал одну непоседливую кумушку, которая принесла ему эти новости.
   – Рэн, конечно, тихоня, — сказал Хардинг, — но он — честный парень, и работящий. Покуда он приходит по утрам в лавку и отрабатывает деньги, которые я ему плачу, он может делать, что хочет, и жить, где хочет, и я не стану лезть в его дела.
   Он сказал это таким резким тоном, что кумушка не посмела больше ничего добавить.
   А Рэн был совершенно счастлив на новом месте. Не тратя лишних слов скажем, что он начал знакомиться с руками Бьянки.
   Особенно часто Рэн смотрел, как мать кормит Бьянку. Руки девушки — эти две прелестных аристократки — не принимали в этом процессе ни малейшего участия. Очаровательные паразитки, нежные нахлебницы, они получали свою жизненную силу от неповоротливого, неуклюжего тела, которому принадлежали, но ничего не давали ему взамен. Обычно они лежали по обеим сторонам тарелки и только тихо подрагивали, пока мать Бьянки отправляла ложку за ложкой в равнодушный, слюнявый рот дочери. Но под пристальным взглядом Рэна эти руки слегка смущались; застигнутые им на ярком свете, на открытом пространстве скатерти, они спешили отползти к краю стола и скрыться за ним, так что на виду оставались только розовые и внимательные кончики пальцев.
   И еще эти руки никогда не отрывались от поверхности, на которой лежали. Когда Бьянка ходила, они не болтались свободно, а, вцепившись в ткань платья, копошились в складках, словно живя своей особой жизнью. Когда она подходила к столу или каминной полке, ее кисти быстро вскарабкивались по ткани вверх, прыгали и, приземлившись на какой-нибудь подходящей поверхности, бесшумно укладывались рядом, странно подрагивая и настороженно приглядываясь к обстановке.
   Руки явно заботились друг о друге. Саму Бьянку они никогда не трогали, но одна рука часто растирала и ухаживала за другой и наоборот. Это, кстати, была единственная работа, до которой они снисходили.
   Как-то вечером, на третий день после своего переезда, Рэн впервые попытался взять одну из этих рук в свои. Бьянка была в комнате одна, и Рэн сел на скамью подле нее. Она не отодвинулась, и ее руки тоже остались там, где лежали — на маленьком столике, где они прихорашивались и приводили друг друга в порядок.
   Именно тогда они начали следить за Рэном. Он чувствовал это всей своей душой, всем своим очарованным" сердцем. Руки продолжали нежно поглаживать одна другую, но вместе с тем они, несомненно, осознавали его присутствие и догадывались о его страсти. Словно зная, что он на них смотрит, руки томно изгибались и потягивались, и Рэн чувствовал, как кровь вскипает в его жилах.
   И, не сумев сдержаться, он потянулся, чтобы схватить их. Рэн был силен, и его движение было быстрым и резким. Тем не менее одна рука исчезла, словно ее и не было — так быстро она соскользнула под стол, на колени Бьянки. Зато другая…
   Длинные, сильные пальцы Рэна сомкнулись на белой кисти Бьянки и сжали ее. Рука попыталась освободиться, вывернуться из его хватки, и это ей почти удалось. Похоже, кисти Бьянки пользовались отнюдь не силой тела или предплечий, потому что от запястья до плеча конечности Бьянки были дряблыми и неизменно расслабленными. Сила ее рук, как и их красота, казались чем-то совершенно отдельным, самостоятельным, и Рэну удалось удержать руку Бьянки в своей только тогда, когда он перехватил ее за холеное, пухлое запястье.
   Он был так сосредоточен на том, чтобы сначала прикоснуться, а потом и удержать эту прелестную руку, что даже не заметил, как вторая кисть, взлетев с колен слабоумной, приземлилась на краю стола. Сначала она попятилась, по паучьи подбирая под себя сложенные пальцы, потом вдруг метнулась вперед, схватив за запястье его самого. Тонкие белые пальцы сжались с невероятной силой, и Рэн вдруг услышал, как трещат его собственные кости.
   Вскрикнув, он выпустил запястье девушки. Руки тотчас же улеглись рядом на столике и принялись ощупывать друг друга в поисках ран и повреждений, которые он мог нечаянно причинить им в порыве страсти. Потом Рэн, по-прежнему сидевший на скамье и потиравший свое пострадавшее запястье, увидел, как руки, приподнявшись на пальцах, подбежали к краю стола и, зацепившись за него, заставили Бьянку подняться. Никакой своей воли у этой идиотки, разумеется, не могло быть, но зато у ее рук она была! Карабкаясь по стенам, цепляясь за едва заметные выступы и щели в их деревянной обшивке, они выволокли Бьянку из комнаты.
   Оставшись один, Рэн заплакал, и вовсе не от боли в запястье, которое уже начало опухать, а от стыда за свой поступок. И что это ему пришло в голову действовать так грубо? Гораздо скорее ему удалось бы завоевать их, если бы он предпочел грубой силе ласку и нежность…
   Он сидел, низко опустив голову, и вдруг снова почувствовал на себе их взгляд. Рэн поднял голову достаточно быстро, чтобы заметить, как одна из рук юркнула за косяк двери. Значит, понял Рэн, они вернулись, чтобы понаблюдать за ним…
   Он поднялся и вышел через другую дверь, унося с собой свой стыд. За порогом он, однако, остановился, чтобы посмотреть, что будет дальше. Из этого укрытия хорошо просматривалась вся комната, и вскоре Рэн увидел, как руки возвращаются, таща за собой равнодушную Бьянку. Подведя ее к скамье, на которой они с Рэном сидели несколько минут назад, руки заставили девушку сесть, а сами вспрыгнули на столик и принялись самым любопытным образом кататься по столешнице, то ложась на нее плашмя, то поворачиваясь тыльной стороной. Сначала Рэн был очень этим озадачен, но потом сообразил, что на столе осталось нечто, принадлежавшее ему, и немного утешился, ибо руки Бьянки с жадностью пили его упавшие на стол слезы, катались в них, наслаждались ими, как кошки наслаждаются разлитой валерьянкой.
   Потом — на протяжении девятнадцати дней — руки сердились на Рэна и заставляли его страдать, и он понял, что они наделены упрямым и мстительным характером. Руки намеренно не показывались ему на глаза, прячась от него то в складках платья Бьянки, то под обеденным столом. И, надо сказать, они своего добились. Во всяком случае, желание и страсть Рэна росли день ото дня. Больше того, его любовь превратилась в истинное чувство, поскольку только настоящая любовь знает, что такое уважение и благоговейный трепет. Желание обладать этими руками сделалось для Рэна смыслом его существования и единственной целью его жизни.
   В конце концов руки простили его. Они застенчиво целовали Рэна, когда он смотрел в другую сторону, робко брали за запястье, а однажды даже схватили его и удерживали несколько сладостных мгновений. Это случилось за столом, и Рэн, неожиданно почувствовав необычайный прилив сил и решимости, дерзко взглянул на руки, успевшие вернуться на колени слабоумной. На скулах его, то вздуваясь, то опадая, играли огромные желваки. Счастье, словно золотое сияние, захлестывало его с ног до головы, комната тихо кружилась, а все тело негромко пело от пронизывающих его странных, щекочущих токов. Борясь с собой и, в то же время, чувствуя непреодолимую внутреннюю потребность отдаться великолепию нового удивительного чувства, Рэн замер, ощущая себя и рабом неведомого мира, заключенного в белых руках Бьянки, и его полновластным владыкой. Чудесные кисти девушки тоже порозовели больше обычного, и, если когда-нибудь две руки вообще способны были улыбаться друг другу, то именно это они сейчас и проделывали.
   Рэн встал из-за стола так резко, что опрокинул стул, но это нисколько его не смутило. В эти минуты он с особенной остротой ощущал всю свою силу, всю ширину своих плеч и мощь спины. Мать Бьянки, которую давно ничто не удивляло, только покосилась на него и сразу же отвернулась. В глазах Рэна было что-то непонятное, и это ей очень не нравилось, однако гадать, что бы это могло быть, она не хотела, инстинктивно чувствуя, что это принесет ей лишь новые тревоги. А Рэн уже вышел вон — вышел, чтобы побыть одному и попытаться разобраться в этом незнакомом ощущении, которое владело всем его существом.
   Был вечер. Горбатый горизонт, как губка, впитывал великолепие заходящего солнца, притягивал к себе, жадно высасывал сплющенное оранжево-красное яйцо. Стоя на небольшом пригорке, Рэн тяжело дышал, раздувая ноздри и до отказа наполняя воздухом грудь. Вечерний воздух был чист и прохладен, и все же ему казалось, что он пахнет как-то по особенному, словно в нем, как в воде, действительно были растворены тончайшие краски заката.
   Так прошло несколько минут. Затем Рэн напряг ноги и посмотрел на свои большие, твердые кулаки. Подняв руки над головой, он потянулся всем телом и издал такой громкий и протяжный крик, что солнце, словно испугавшись, тотчас закатилось. Рэн проводил его взглядом, думая только о том, как он силен и высок, и заново переживая владевшие им чувства притяжения и принадлежности. Потом он лег на сухую, чистую землю и заплакал.
***
   Рэн вернулся в дом лишь через час после того, как луна, осмелившаяся вскарабкаться на остывшее от закатного огненного буйства небо, не только повторила дневной путь солнца, но и, в свою очередь, зашла за далекие холмы. Войдя в комнату матери Бьянки, где та спала на заменявшем ей постель ворохе старой одежды, он зажег лампу и сел рядом, ожидая, пока свет разбудит ее. Действительно, очень скоро мать Бьянки недовольно застонала и, повернувшись к нему, открыла глаза.
   И в испуге отпрянула.
   – Рэн…? Что тебе надо?!
   – Бьянку. Я хочу жениться на ней. Женщина с присвистом дышала сквозь стиснутые зубы.
   – Нет…! — Этот возглас, однако, означал не отказ, а свидетельствовал лишь о крайнем изумлении, и Рэн нетерпеливо схватил ее за плечо.
   Тогда женщина расхохоталась.
   – Жениться?!.. На Бьянке?! Послушай, приятель, для шуток уже слишком поздно. Ступай-ка ты обратно в постель и выкинь свою блажь из головы. К утру ты как пить дать забудешь все, что сейчас мне наговорил.
   – Ты отдашь ее за меня? Она молчала, и Рэн вздохнул.
   – Я не спал, — сказал он все еще сдерживаясь, хотя в душе у него все кипело. — Я даже еще не ложился.
   Мать Бьянки зашевелилась и села, подтянув к подбородку шершавые, сморщенные колени.
   – Ты правильно поступил, что спросил у меня, у матери… И ты был добр к нам — ко мне и к Бьянке. Ты неплохой парень, Рэн, но — прости меня за эти слова — сейчас ты и сам похож на слабоумного. Бьянка настоящая уродина; даже я не стану этого отрицать, хотя сама произвела ее на свет. Можешь проделывать с ней все, что тебе угодно, — я и словечка не скажу. Впрочем, ты и сам мог бы догадаться, но ты зачем-то заговорил со мной. А мне лучше бы ничего об этом не знать… Нет, парень, я тебя совсем не понимаю, но… В общем, делай с ней, что хочешь.
   И она украдкой бросила на него быстрый взгляд, но, пораженная страхом, вдруг застыла, не в силах отвести глаз от его лица. Рэн так медленно и тщательно прятал руки за спину, что ей стало ясно — если бы не это, он прихлопнул бы ее как муху.
   – Значит.., я могу жениться на ней? — прошептал Рэн.
   Мать Бьянки поспешно кивнула.
   – Как хочешь, парень, — повторила она. Рэн задул лампу и выбежал из комнаты.
***
   Он много работал, откладывая каждый грош, и в конце концов сумел вполне сносно обставить одну из комнат для себя и Бьянки. Рэн сам смастерил мягкое кресло и сколотил столик, который должен был служить алтарем для ее божественных рук. Кроме этих двух предметов обстановки, в комнате появилась широкая кровать, щербатые стены были затянуты плотной тканью, а на рассохшийся пол лег небольшой ковер.