Страница:
А на деле занимался вот чем: искал Латча, чтобы его убить. Можно было лопнуть, слушая, как они надрываются на сыгровках. Взять мелодию, поймать старину Латча и все перемешать, чтоб вышло что-то новое, такое, чему не суждено умереть. Так они помогали мне.
Можно было убить Латча, поубивав нескольких лабухов. От этой мысли я не отказывался. Но я ленив, наверное. Где-то внутри ансамбля помещалась сущность Латча. Если ее выудить и убить, Латч наконец помрет. Я знал это. Задача была только в том, чтобы ее найти. Особых сложностей не ожидалось.
Черт побери, я знал эту группу насквозь, знал всех исполнителей и аранжировщиков — даже их любимые блюда. Я уже говорил: текучесть у них была низкая, невероятно низкая. А в музыкальном бизнесе в два счета становится видно, на что годен человек.
Но задача предстояла не из легких.
Ансамбль был похож на машину, созданную в особых целях — но собирали-то ее из стандартных деталей, которые можно найти в свободной продаже. Не буду спорить, некоторые детали были по-настоящему первоклассные — но теперь их штампуют тысячами. Так вот, я не мог поверить, что штуковина, которую Латч называл "сообществом", могла превратить группу в личность, да еще выдающуюся. При Латче можно было думать, что он превращает хорошую машину во что-то живое. Но Латча не было, а это "что-то" оставалась живым. Латч вдохнул в машину жизнь, правильно подобрав все детали и подтолкнув в верную сторону. А потом эту штуковину гнала вперед ее собственная энергия — энергия жизни, — и Латч Кроуфорд не мог умереть, пока не кончится ее жизнь. Кто кого: он меня или я его.
Так вот, я помогал им. Мы гастролировали по клубам и гостиницам, накручивали записи, и я помогал им сохранять жизнь Латчу.
А они помогали мне. Каждый раз, как новая мелодия начинала пробиваться в первую десятку или у кого-то появлялся номер, который выглядел козырным, мы аранжировали его для своей группы, и на этих сходках разбирались в мельчайших деталях работы джаза, спорили, проверяли все насквозь. Я не пропускал ни слова... Вот так они мне помогали.
Сущая была мука. Если у тебя хватило потрохов убить человека, ты должен довести дело до конца. Латч был жив. Вне джаза от него было не продохнуть: на любом радио или музавтомате по всей стране гонят творения Латча. И внутри джаза не продохнуть — иногда прямо-таки его видишь!
...Клуб, играют нашу коронную мелодию, и софиты те же, что всегда, и джаз тот же, только теперь снаряжение Криспина стоит у рампы, в середине. Поворачиваются раструбы медных, выдувают свое "хуу-хаа", и потом соло Скида в "Дабу-дабай", и Мофф дает облигато на кларнете. Правда, Мофф не выходит к рампе. Он позади, как раньше был Криспин. Сам Криспин отбивает такт барабаннным шепотом, уставившись вверх и вдаль — как прежде, когда сидел во тьме, — и Скид такой же, как был: смотрит на свои пальцы.., во всех книжках написано, что хороший гитарист не смотрит на пальцы, но думается, Скид этих книжек не читал.., однако я вижу, что из-под опущенных бровей он следит за кем-то. Не за Криспином. Но еще больше, чем в других, Латч присутствует в Фоун. Отблески золотого света падают на ее лицо, уплывают, голова склоняется набок — густые волосы сваливаются вперед через круглое голое плечо, и выражение ее лица совсем прежнее, эта полуулыбка, выражение голода — словно Латч здесь, словно он смотрит на нее и никуда не исчезал.
"Дабу-дабай"... — наших фэнов эта штука просто гипнотизирует. Мы непременно начинаем с нее — иногда концерт передают по радио целых три раза по получасу, и мы каждый раз играем главную тему в начале и в конце. Всегда одну и ту же. Я часто думал: догадываются ли наши слушатели, которые преданно аплодируют при каждом взрыве "хуу-хаа", что мелодия всегда иная, что это.., воскрешение. До восьми раз за вечер.
Поначалу я был уверен, что дело в медных, в их низах, где была особенная живая энергия. Понимаете, я сосредоточился на этой мелодии потому, что видеть Латча — видеть — можно было только здесь, хоть он и нависал над всем, что мы делали. Когда играли "Дабу", я сосредоточивался на ее звучании, а не на сути. Вечер за вечером дожидался этого номера и, когда слушал, отсекал все, кроме медных в низах. Слушал не ноты, а тональность, манеру — слушал Латча. Примерно через неделю уловил: вторая труба и тромбон. Я был уверен, что поймал верно: кроуфордовское звучание шло от них, когда звук был низкий и полный.
И поломал это дело. Запер тромбониста Карписа и трубача Хайнца.
Понимаете, когда мы играли в Спокане, их поселили в одном гостиничном номере. И вот, однажды вечером они не поспели в клуб к началу концерта.
Гостиница была вроде мышеловки — никаких пожарных лестниц. Из номера можно выйти только через дверь. И телефона нет. Узкая форточка и та закрыта наглухо и закрашена. Запереть дверь снаружи и замотать ключ проволочной вешалкой-плечиками, чтобы не поворачивался, было проще простого. Только через сорок минут коридорный выпустил парней на волю.
Я дважды прослушал мелодию без этих музыкантов, а потом спросил Криспина насчет всего этого. Он ответил кратко:
— Жиденько, но все равно настоящий Латч.
Именно так я и сам думал.
Ясное дело, разузнать, кто запер парней, не удалось. Я работаю чисто.
Не узнали и кто в ответе за то, что две трубы и фагот по дороге в Сент-Луис отстали на много миль. Мы наняли автобус и пару машин — с нами был квартет и еще два вокалиста. И вот, одна из машин просто исчезла где-то позади, в тумане. Кто подлил воды в бензин? А, какой-то идиот на заправке — ладно, проехали и забыли.
На этом концерте главной мелодии вообще не было. Убрав троих музыкантов, я не послал в нокаут штуковину, которая была Латчем, а просто вышиб дух из оркестра. Так что ответа не получил. Я должен был найти сердце Латча и остановить его, остановить, чтобы оно больше не билось.
На второй вечер в Сент-Луисе кто-то прихватил контрабасиста Сторми, когда он спал, и измолотил. Парня отвезли в больницу и сейчас же нашли другого басиста. Не такого, как Сторми, но хорошего. Было слышно, что бас иной, но Латч оставался в оркестре.
До каких пор это могло тянуться? Временами казалось, что я вот-вот рехнусь. По-настоящему. Иногда хотелось спрыгнуть к столикам и бить слушателей наотмашь — чудилось, они могут знать, чего я ищу. Едва сдерживался. То, что было Латчем, могло включаться и отключаться в ходе номера, а я мог упустить это, напряженно прислушиваясь к одному инструменту или всему ансамблю. Кто-то мог понимать все — кто-то, сидящий в зале, — а я не понимал ничего. Временами думал, что теряю разум.
Я даже добыл нового пианиста на один вечер. Для этого пришлось уйти в город, но риска в том не было. Околачивался у консерватории, пока не зацепился за малыша, который прямо засиял, услыхав о Латче Кроу форде. Я действовал как настоящий открыватель талантов. Малыш был хорошенький, но прыщеватый. Зато правая лапа, как у пантеры, не хуже чем у Арта Тейтема [2]— или станет такой через несколько лет. Я рассказал Фоун о мальчишке, и что я его заманил. Изложил как надо. Ну, вы понимаете. Вы знаете старину Флука. И Фоун знаете с ее добрым сердцем.., она не только согласилась принять малыша, она еще заставила Криспина пустить его на сцену на целый вечер!
Он вышел. И работал хорошо. Ноты читал как бешеный, сыграл каждую ноту, что была на бумаге, и сыграл верно. И много импровизировал — тоже как надо. Но для "Парней" он не подходил. А потом случилась забавная вещь. Она не относится к истории с убийством Латча. Малыш для нас не годился, но он был так хорош, что Криспин поговорил с Форуэем, нашим импресарио, и сегодня мальчик записывает пластинки, которые расходятся по три четверти миллиона штук. И все из-за того, что я устроил этот трюк, притащил парня, чтобы на один вечер Фоун оставила свои клавиши. Неплохо, а?
Однако в тот вечер я установил, что Фоун не была "сутью Латча", за которой я охотился. Джаз оставался группой Латча Кроуфорда и с другим фортепьяно, и все тут. Может, было бы правильно не давать Латчу прятаться — где-то среди моих острот и пошлятины. Хотелось вскочить на сцену, заткнуть эту музыку и завопить: "Вылезай, проклятая вонючка! Вылезай, и я до тебя доберусь!"
Я был рад, что это не Фоун. Если бы так, пришлось бы заткнуть ее, но мне бы это не особо понравилось.
Он все время был рядышком — смотрел на меня, и я смотрел на него, но соображения не хватало, чтоб его увидеть.
Мы с вирусом "икс" его нашли. Вирус "икс" — что-то вроде гриппа и вроде дизентерии, и радости от него никакой. Он валил нас, как штормовой ветер. Я свалился первым, но пролежал всего два дня. А вот Мофф отрубился на две недели. Однако отменить пришлось только два концерта. Остальное время кое-как управлялись, иногда собирая что-то вроде полного джаза, иногда в сокращенном составе. И на время пригласили парня играть на гитаре — на инструменте Скида Портли.
Скид давно говорил, что если дать его гитару любому парню из деревенского джаза, тот сыграет не хуже. Я этому верил. Почему бы и нет? Я сам баловался с этим инструментом. Все просто: положи пальцы на гриф и перебирай струны. Есть педаль: надави, и звук будет громче. Нажимая кнопки, можешь заставить гитару щебетать, или порыкивать, или бархатно вздыхать. Есть переключатель: захочешь, звук будет в точности как у клавесина или органа. Рычагом, заведенным под локоть, можешь заставить все шесть струн взвыть, как шесть пожарных сирен — разом, почти до полного звука. На этой гитаре не играют. Ею управляют.
Скид свалился с вирусом "икс", и мы пригласили человечка из Восточного Сент-Луиса по имени Сильвиро Джиондонато. Лабух с прилизанными волосами и оливковой кожей. От счастья у него глаза выкатились — как у малыша-пианиста, которого я приводил. Он-то играл на дерьмовой гитарке, и когда взял в руки инструмент Скида, едва не заплакал от счастья. Десять часов проторчал в гостиничном номере Скида, осваивая гитарные примочки, а полудохлый Скид учил его всем хитростям. Я знаю, что Джиондонато вытворял такие штуки с этой гитарой, на которые никогда бы не осмелился Скид. У парня был сумасшедший слух, как у Райнхарда или Эдди Саута [3] - правда, Эдди не играет на гитаре.
И вот, этим вечером джаз выступал без Латча. Джионни — мы называли его Джонни — был настоящей звездой. Слушатели едва потолок в зале не снесли. Полный успех. Но Латча не было.
Наконец Криспин отбил "детки, домой" на большом барабане: сигнал к пятнадцатиминутному перерыву. Кажется, я его не слышал — скрючился в углу сцены, повторял про себя снова и снова: "Латча нет! Латча нет!" и старался не хохотать. Долго так сидел. Когда Криспин тронул меня за плечо, я едва из штанов не выскочил. И крикнул:
— Латча нет! — Ничего не мог с собой поделать.
— Ну-ну, — сказал Криспин. — Сбавь обороты. Значит, ты тоже это заметил?
— Братишка...
— И не думал, что от работы одного человека так много зависит, а?
— Не понимаю этого, — сказал я. Сказал честно. — Джонни — убойный гитарист. Слушай, я думаю, что он лучше Скида.
— Лучше. Но... Кажется, я знаю, почему Латча не слышно, когда играет Джонни. Он дает потрясающую гитару. Скид дает потрясающую электрогитару. Усек? Они играют абсолютно одно и то же — как виолончель с альтом. Только атаки [4] у них разные. Джонни использует гитару так, как мне не доводилось слышать. Но Скид работает на инструменте за гранью всего.
— И причем здесь Латч?
— Флук, ты вспомни. Когда Скид начинал, у него был усилитель — и все, и точка. Сравни, что у него есть сейчас, и на какой уровень вышли мы. Ты же знаешь, как сильно мы от него зависим.
— Я думал, мы зависим от его гитары. Криспин покачал своей здоровенной головой, повел прямым носом.
— От Скида. Кажется, я сам этого не понимал до нынешнего вечера.
— Ну, спасибо, — сказал я.
Он удивленно посмотрел на меня.
— За что?
Я потянулся и ответил:
— Ну, теперь я лучше себя чувствую. Вот и все.
— Вечно у тебя какие-то флучки-дрючки, — сказал он.
— Ничего, все давно привыкли, — сказал я.
Иногда проходит много времени, пока убьешь человека.
На следующий день репетиция началась в полнейшем унынии. Криспин собрал всю группу. Когда мы пришли и сбились в кучу, он поднялся на нижнюю площадку эстрады. Народ был как побитый — кроме меня, но я тогда не смеялся вслух. Криспин разжал стиснутые челюсти и пролаял:
— Я спрашивал Фоун, что теперь делать, как обычно спрашивал Латч. Она сказала: "А как бы поступил Латч?" Я думаю, он прежде всего посмотрел бы, сумеем ли мы делать свое дело как обычно. Чтобы понять, как сильно мы пострадали. Правильно?
Все утвердительно похмыкали. Именно так Латч бы и поступил. Кто-то подал голос:
— А как Скид? Криспин огрызнулся:
— Ты играешь на трубе. Как бы ты себя чувствовал, если бы у тебя отрезали губу? — Помолчал и добавил:
— Извини меня, Риф...
— Да ничего, все в порядке, — сказал Риф. Они расселись по местам.
Фоун выглядела, как первую неделю после Батон-Ружа. Джиондонато подошел к гитаре. Криспин поднял руку и сказал:
— Погоди, Джонни.
Посмотрел на гитару. Она была наготовлена, стояла на стуле Скида — гриф прислонен к спинке. Криспин потрогал ее, любовно поставил попрямее. Наклонился и немного отвел микрофон. Подошел к своему снаряжению. Скомандовал: "Вступление". Взглянул на меня. Я поднял свой микрофон, дунул в него, проверяя усилитель.
Криспин взмахнул рукой: раз — два... Фоун дала первый аккорд. Медные развернулись направо: "хуу"...
И налево — "хаа"...
Фоун перекрыла их ритм аккордом. Я посмотрел на нее.
В первый раз за все время она не глядела в эту точку пола, что перед оркестром. Она глядела на Криспина.
"Хуу-хаа"...
Мосс поднял кларнет, поправил язычок, сунул в рот мундштук, нервно прошелся по клапанам и заиграл.
С первой нотой кларнета раздался — внезапно и потрясающе — густой, вибрирующий голос гитары Скида: "Дабу-дабай, дабай-дабу..."
И сразу после ее верхней ноты грянул громоподобный, звериный вздох, а потом хохот, хохот — всхлипывающий, с раскатами. И голос — могучий, безумный и гаснущий, как эхо:
— Он не умер, он не у-умер...
Мне нужно было вдохнуть воздуха, и тут я понял, что эти звуки издаю я, что оцепенело стою, глядя на сверкающую гитару и прижимая к щеке микрофон. И начал рыдать. Не мог остановиться. Отшвырнул микрофон — по ушам ударило громом, — выхватил из кармана свернутый носовой платок и метнул в гитару, которая все играла тему Латча, играла так, как этого хотел Латч. Платок развернулся в полете. Две штуки ударились об инструмент — он тренькнул. Третий отскочил от скатерти и, вертясь, залетел под стул. Мофф кинулся туда. Я визжал:
— Попробуй эти, сукин сын! Мофф нагнулся, чтобы поднять, выпрямился.
Крикнул:
— Криспин, это.., это пальцы!
Сложился пополам и рухнул на пол между стульями.
Криспин издал такой же звук, какой получился у меня, когда я дунул в микрофон. И бросился вперед. Схватил меня за пиджак и за пояс и поднял в воздух. Фоун завизжала: "Дон!!", и тут он швырнул меня на пол. Я завизжал еще сильнее, чем Фоун.
Должно быть, я на секунду отключился. Открыл глаза и увидел, что лежу на полу. На левой руке было два локтя. Я пока этого не чувствовал. Криспин стоял надо мной — нога слева, нога справа. Остальных он отпихивал; все рычали, как псы. Казалось, в Криспине миля росту. Он спросил:
— Почему ты так поступил со Скидом? — Голос у него был спокойный, глаза — нет. Я простонал:
— Что-то с рукой... Криспин дал мне пинка.
— Дон! Позволь мне... — Началась толкотня, и сквозь толпу пробилась Фоун. Упала на колени рядом со мной и неожиданно сказала:
— Привет, Флук.
Я снова заплакал. Тогда она сказала:
— Бедняжка. Он сошел с ума.
— Бедняжка?! — заорал Сторми. — Да он...
— Флук, зачем ты это сделал? — спросила Фоун.
— Он никак не умирал, — сказал я.
— Кто не умирал? Скид?
Они меня совсем достали. Тупицы.
— Латч, — объяснил я. — Латч не хотел оставаться мертвецом.
— Что тебе известно о Латче? — прохрипел Криспин.
— Обожди! — огрызнулась Фоун. — Что дальше, Флук?
Я спокойно объяснил:
— Латч жил в гитаре Скида. Я должен был его выгнать.
Криспин выругался — никогда раньше не слышал, чтобы он ругался. Рука начала болеть. Фоун медленно поднялась с колен.
— Дон... — Криспин в ответ фыркнул. Фоун гнула свое:
— Дон, пойми, Латч всегда беспокоился о Флуке. Он хотел, чтобы Флук понял, что он нам нужен. В нем есть что-то, чего нет ни у кого, только Флук не хотел в это верить. Он думал, Латч его жалеет. И мы все жалеем.
Гитара все играла. Поднялась в крещендо. Я дернулся и завыл:
— Скид!..
— Мофф, выключи эту штуку, — приказал Криспин. Через секунду гитара смолкла, и он посмотрел на меня. — Я знал: кто-то попадет в ловушку, но и думать не мог, что ты. Это запись, она воспроизводится через усилитель гитары. Когда я ее налаживал, сделал сотни записей... Я давно забеспокоился из-за наших непрятностей: то группа медных пропадет перед концертом, то музыкант, то целая компания. Чем больше думал об этом, тем картина становилась яснее: кто-то все подстраивает. И после несчастья со Скидом я подумал, что этот человек выдаст себя — хоть на секунду, — когда заиграет гитара. Но такого не ждал, нет!
— Отстань от него, — устало попросила Фоун. — Он же тебя не понимает.
Она плакала. Криспин повернулся к ней.
— А что прикажешь с ним делать? Поцеловать и простить?
— Я убить его хочу! — завизжала Фоун. Выставила пальцы с полированными ногтями — скрюченные, как когти. — Убить! Своими руками! Ты что, не понимаешь?
Криспина это ошеломило. Он отступил.
— Впрочем, все неважно, — тихо проговорила Фоун. — Мы и теперь не можем не спросить себя: чего бы хотел Латч?
Наступила мертвая тишина. Фоун спросила:
— Вы знаете, что Флука в военное время освободили от армии?
Никто не ответил.
— Крайняя уродливость лица. Такое было основание для отсрочки.
Наведите справки, если не верите. — Она медленно покачала головой и посмотрела на меня. — Латч так старался щадить его чувства.., и мы все старались. Латч хотел, чтобы Флуку поправили лицо, но не знал, как подступиться — насчет этого Флук был патологически чувствителен. Понимаете, Латч слишком долго медлил, и я медлила, и вот что вышло. Говорю вам, теперь надо это сделать и спасти то, что осталось от.., этого существа.
— Заплати добром за зло, а? Так можно далеко зайти... — сказал Сторми.
Остальные заворчали. Фоун подняла руки и снова спросила:
— Так чего бы хотел Латч?
— Я убил Латча, — сказал я.
— Заткнись, мразь, — сказал Криспин. — Договорились, Фоун. Но послушай. После того, как он выйдет из больницы, — мне плевать, пусть выглядит, как Хиди Ламар [5]— чтобы он мне не попадался, иначе я его скручу и разделаю тупой пилкой для ногтей.
Тут я наконец-то вырубился.
Потом было время, когда я лежал, уставясь в белый потолок с закругленными краями, уходящий во все стороны, и было время, когда я смотрел сквозь дырочки в бинтах. Ни разу не проронил ни слова, и мне тоже мало что говорили. Кругом были чужие люди, они знали свое дело, и мне это было в самый раз.
Нынче утром они сняли бинты и дали мне зеркало. Я ничего не сказал.
Они ушли. Я посмотрел на себя.
Не бог весть что. Но клянусь Богом — могу назвать вам сотни людей, более уродливых, чем я. Перемена, в которую не всякий поверит.
Так что, убил ли я Латча Кроуфорда?
Кто был этот мудрец-хитрец, фокусник-покусник, остряк за так, книжник-подвижник, что сказал: "Зло, которое творят люди, живет и после них..."? Болван не знал Латча Кроуфорда. Он творит добро.
Посмотри на парня в зеркале. Это сотворил Латч.
Латч не умер. Я никого не убивал.
Ведь говорил я вам, говорил, говорил, что хочу жить на свой треклятый манер! Не нужно мне этого лица! И теперь я все это написал и ухожу. Не удалось тебе заодно сделать меня хорошим парнем, а, Латч? Уйду через фрамугу. Смогу пролезть. И — мимо шести этажей, лицом вниз.
Фоун...
Музыка
Это был не сизигий
Можно было убить Латча, поубивав нескольких лабухов. От этой мысли я не отказывался. Но я ленив, наверное. Где-то внутри ансамбля помещалась сущность Латча. Если ее выудить и убить, Латч наконец помрет. Я знал это. Задача была только в том, чтобы ее найти. Особых сложностей не ожидалось.
Черт побери, я знал эту группу насквозь, знал всех исполнителей и аранжировщиков — даже их любимые блюда. Я уже говорил: текучесть у них была низкая, невероятно низкая. А в музыкальном бизнесе в два счета становится видно, на что годен человек.
Но задача предстояла не из легких.
Ансамбль был похож на машину, созданную в особых целях — но собирали-то ее из стандартных деталей, которые можно найти в свободной продаже. Не буду спорить, некоторые детали были по-настоящему первоклассные — но теперь их штампуют тысячами. Так вот, я не мог поверить, что штуковина, которую Латч называл "сообществом", могла превратить группу в личность, да еще выдающуюся. При Латче можно было думать, что он превращает хорошую машину во что-то живое. Но Латча не было, а это "что-то" оставалась живым. Латч вдохнул в машину жизнь, правильно подобрав все детали и подтолкнув в верную сторону. А потом эту штуковину гнала вперед ее собственная энергия — энергия жизни, — и Латч Кроуфорд не мог умереть, пока не кончится ее жизнь. Кто кого: он меня или я его.
Так вот, я помогал им. Мы гастролировали по клубам и гостиницам, накручивали записи, и я помогал им сохранять жизнь Латчу.
А они помогали мне. Каждый раз, как новая мелодия начинала пробиваться в первую десятку или у кого-то появлялся номер, который выглядел козырным, мы аранжировали его для своей группы, и на этих сходках разбирались в мельчайших деталях работы джаза, спорили, проверяли все насквозь. Я не пропускал ни слова... Вот так они мне помогали.
Сущая была мука. Если у тебя хватило потрохов убить человека, ты должен довести дело до конца. Латч был жив. Вне джаза от него было не продохнуть: на любом радио или музавтомате по всей стране гонят творения Латча. И внутри джаза не продохнуть — иногда прямо-таки его видишь!
...Клуб, играют нашу коронную мелодию, и софиты те же, что всегда, и джаз тот же, только теперь снаряжение Криспина стоит у рампы, в середине. Поворачиваются раструбы медных, выдувают свое "хуу-хаа", и потом соло Скида в "Дабу-дабай", и Мофф дает облигато на кларнете. Правда, Мофф не выходит к рампе. Он позади, как раньше был Криспин. Сам Криспин отбивает такт барабаннным шепотом, уставившись вверх и вдаль — как прежде, когда сидел во тьме, — и Скид такой же, как был: смотрит на свои пальцы.., во всех книжках написано, что хороший гитарист не смотрит на пальцы, но думается, Скид этих книжек не читал.., однако я вижу, что из-под опущенных бровей он следит за кем-то. Не за Криспином. Но еще больше, чем в других, Латч присутствует в Фоун. Отблески золотого света падают на ее лицо, уплывают, голова склоняется набок — густые волосы сваливаются вперед через круглое голое плечо, и выражение ее лица совсем прежнее, эта полуулыбка, выражение голода — словно Латч здесь, словно он смотрит на нее и никуда не исчезал.
"Дабу-дабай"... — наших фэнов эта штука просто гипнотизирует. Мы непременно начинаем с нее — иногда концерт передают по радио целых три раза по получасу, и мы каждый раз играем главную тему в начале и в конце. Всегда одну и ту же. Я часто думал: догадываются ли наши слушатели, которые преданно аплодируют при каждом взрыве "хуу-хаа", что мелодия всегда иная, что это.., воскрешение. До восьми раз за вечер.
Поначалу я был уверен, что дело в медных, в их низах, где была особенная живая энергия. Понимаете, я сосредоточился на этой мелодии потому, что видеть Латча — видеть — можно было только здесь, хоть он и нависал над всем, что мы делали. Когда играли "Дабу", я сосредоточивался на ее звучании, а не на сути. Вечер за вечером дожидался этого номера и, когда слушал, отсекал все, кроме медных в низах. Слушал не ноты, а тональность, манеру — слушал Латча. Примерно через неделю уловил: вторая труба и тромбон. Я был уверен, что поймал верно: кроуфордовское звучание шло от них, когда звук был низкий и полный.
И поломал это дело. Запер тромбониста Карписа и трубача Хайнца.
Понимаете, когда мы играли в Спокане, их поселили в одном гостиничном номере. И вот, однажды вечером они не поспели в клуб к началу концерта.
Гостиница была вроде мышеловки — никаких пожарных лестниц. Из номера можно выйти только через дверь. И телефона нет. Узкая форточка и та закрыта наглухо и закрашена. Запереть дверь снаружи и замотать ключ проволочной вешалкой-плечиками, чтобы не поворачивался, было проще простого. Только через сорок минут коридорный выпустил парней на волю.
Я дважды прослушал мелодию без этих музыкантов, а потом спросил Криспина насчет всего этого. Он ответил кратко:
— Жиденько, но все равно настоящий Латч.
Именно так я и сам думал.
Ясное дело, разузнать, кто запер парней, не удалось. Я работаю чисто.
Не узнали и кто в ответе за то, что две трубы и фагот по дороге в Сент-Луис отстали на много миль. Мы наняли автобус и пару машин — с нами был квартет и еще два вокалиста. И вот, одна из машин просто исчезла где-то позади, в тумане. Кто подлил воды в бензин? А, какой-то идиот на заправке — ладно, проехали и забыли.
На этом концерте главной мелодии вообще не было. Убрав троих музыкантов, я не послал в нокаут штуковину, которая была Латчем, а просто вышиб дух из оркестра. Так что ответа не получил. Я должен был найти сердце Латча и остановить его, остановить, чтобы оно больше не билось.
На второй вечер в Сент-Луисе кто-то прихватил контрабасиста Сторми, когда он спал, и измолотил. Парня отвезли в больницу и сейчас же нашли другого басиста. Не такого, как Сторми, но хорошего. Было слышно, что бас иной, но Латч оставался в оркестре.
До каких пор это могло тянуться? Временами казалось, что я вот-вот рехнусь. По-настоящему. Иногда хотелось спрыгнуть к столикам и бить слушателей наотмашь — чудилось, они могут знать, чего я ищу. Едва сдерживался. То, что было Латчем, могло включаться и отключаться в ходе номера, а я мог упустить это, напряженно прислушиваясь к одному инструменту или всему ансамблю. Кто-то мог понимать все — кто-то, сидящий в зале, — а я не понимал ничего. Временами думал, что теряю разум.
Я даже добыл нового пианиста на один вечер. Для этого пришлось уйти в город, но риска в том не было. Околачивался у консерватории, пока не зацепился за малыша, который прямо засиял, услыхав о Латче Кроу форде. Я действовал как настоящий открыватель талантов. Малыш был хорошенький, но прыщеватый. Зато правая лапа, как у пантеры, не хуже чем у Арта Тейтема [2]— или станет такой через несколько лет. Я рассказал Фоун о мальчишке, и что я его заманил. Изложил как надо. Ну, вы понимаете. Вы знаете старину Флука. И Фоун знаете с ее добрым сердцем.., она не только согласилась принять малыша, она еще заставила Криспина пустить его на сцену на целый вечер!
Он вышел. И работал хорошо. Ноты читал как бешеный, сыграл каждую ноту, что была на бумаге, и сыграл верно. И много импровизировал — тоже как надо. Но для "Парней" он не подходил. А потом случилась забавная вещь. Она не относится к истории с убийством Латча. Малыш для нас не годился, но он был так хорош, что Криспин поговорил с Форуэем, нашим импресарио, и сегодня мальчик записывает пластинки, которые расходятся по три четверти миллиона штук. И все из-за того, что я устроил этот трюк, притащил парня, чтобы на один вечер Фоун оставила свои клавиши. Неплохо, а?
Однако в тот вечер я установил, что Фоун не была "сутью Латча", за которой я охотился. Джаз оставался группой Латча Кроуфорда и с другим фортепьяно, и все тут. Может, было бы правильно не давать Латчу прятаться — где-то среди моих острот и пошлятины. Хотелось вскочить на сцену, заткнуть эту музыку и завопить: "Вылезай, проклятая вонючка! Вылезай, и я до тебя доберусь!"
Я был рад, что это не Фоун. Если бы так, пришлось бы заткнуть ее, но мне бы это не особо понравилось.
***
Но я его нашел. Я его нашел!Он все время был рядышком — смотрел на меня, и я смотрел на него, но соображения не хватало, чтоб его увидеть.
Мы с вирусом "икс" его нашли. Вирус "икс" — что-то вроде гриппа и вроде дизентерии, и радости от него никакой. Он валил нас, как штормовой ветер. Я свалился первым, но пролежал всего два дня. А вот Мофф отрубился на две недели. Однако отменить пришлось только два концерта. Остальное время кое-как управлялись, иногда собирая что-то вроде полного джаза, иногда в сокращенном составе. И на время пригласили парня играть на гитаре — на инструменте Скида Портли.
Скид давно говорил, что если дать его гитару любому парню из деревенского джаза, тот сыграет не хуже. Я этому верил. Почему бы и нет? Я сам баловался с этим инструментом. Все просто: положи пальцы на гриф и перебирай струны. Есть педаль: надави, и звук будет громче. Нажимая кнопки, можешь заставить гитару щебетать, или порыкивать, или бархатно вздыхать. Есть переключатель: захочешь, звук будет в точности как у клавесина или органа. Рычагом, заведенным под локоть, можешь заставить все шесть струн взвыть, как шесть пожарных сирен — разом, почти до полного звука. На этой гитаре не играют. Ею управляют.
Скид свалился с вирусом "икс", и мы пригласили человечка из Восточного Сент-Луиса по имени Сильвиро Джиондонато. Лабух с прилизанными волосами и оливковой кожей. От счастья у него глаза выкатились — как у малыша-пианиста, которого я приводил. Он-то играл на дерьмовой гитарке, и когда взял в руки инструмент Скида, едва не заплакал от счастья. Десять часов проторчал в гостиничном номере Скида, осваивая гитарные примочки, а полудохлый Скид учил его всем хитростям. Я знаю, что Джиондонато вытворял такие штуки с этой гитарой, на которые никогда бы не осмелился Скид. У парня был сумасшедший слух, как у Райнхарда или Эдди Саута [3] - правда, Эдди не играет на гитаре.
И вот, этим вечером джаз выступал без Латча. Джионни — мы называли его Джонни — был настоящей звездой. Слушатели едва потолок в зале не снесли. Полный успех. Но Латча не было.
Наконец Криспин отбил "детки, домой" на большом барабане: сигнал к пятнадцатиминутному перерыву. Кажется, я его не слышал — скрючился в углу сцены, повторял про себя снова и снова: "Латча нет! Латча нет!" и старался не хохотать. Долго так сидел. Когда Криспин тронул меня за плечо, я едва из штанов не выскочил. И крикнул:
— Латча нет! — Ничего не мог с собой поделать.
— Ну-ну, — сказал Криспин. — Сбавь обороты. Значит, ты тоже это заметил?
— Братишка...
— И не думал, что от работы одного человека так много зависит, а?
— Не понимаю этого, — сказал я. Сказал честно. — Джонни — убойный гитарист. Слушай, я думаю, что он лучше Скида.
— Лучше. Но... Кажется, я знаю, почему Латча не слышно, когда играет Джонни. Он дает потрясающую гитару. Скид дает потрясающую электрогитару. Усек? Они играют абсолютно одно и то же — как виолончель с альтом. Только атаки [4] у них разные. Джонни использует гитару так, как мне не доводилось слышать. Но Скид работает на инструменте за гранью всего.
— И причем здесь Латч?
— Флук, ты вспомни. Когда Скид начинал, у него был усилитель — и все, и точка. Сравни, что у него есть сейчас, и на какой уровень вышли мы. Ты же знаешь, как сильно мы от него зависим.
— Я думал, мы зависим от его гитары. Криспин покачал своей здоровенной головой, повел прямым носом.
— От Скида. Кажется, я сам этого не понимал до нынешнего вечера.
— Ну, спасибо, — сказал я.
Он удивленно посмотрел на меня.
— За что?
Я потянулся и ответил:
— Ну, теперь я лучше себя чувствую. Вот и все.
— Вечно у тебя какие-то флучки-дрючки, — сказал он.
— Ничего, все давно привыкли, — сказал я.
***
На третий вечер после этого я оглоушил Скида, подобравшись к нему сзади. И прикончил Латча Кроуфорда кусачками для арматуры. Вот он где, этот Латч, весь целиком, со всей его музыкой и выдающимися качествами, его известностью и гордостью. У меня в ладони. Буквально у меня в ладони: три червяка — розоватые, на одном конце ноготь, на другом кровь. Я подбросил их, поймал, сунул в карман и пошел себе, насвистывая "Дабу-дабай". За восемь лет, что я ее слышал, первый раз получил от нее удовольствие.Иногда проходит много времени, пока убьешь человека.
На следующий день репетиция началась в полнейшем унынии. Криспин собрал всю группу. Когда мы пришли и сбились в кучу, он поднялся на нижнюю площадку эстрады. Народ был как побитый — кроме меня, но я тогда не смеялся вслух. Криспин разжал стиснутые челюсти и пролаял:
— Я спрашивал Фоун, что теперь делать, как обычно спрашивал Латч. Она сказала: "А как бы поступил Латч?" Я думаю, он прежде всего посмотрел бы, сумеем ли мы делать свое дело как обычно. Чтобы понять, как сильно мы пострадали. Правильно?
Все утвердительно похмыкали. Именно так Латч бы и поступил. Кто-то подал голос:
— А как Скид? Криспин огрызнулся:
— Ты играешь на трубе. Как бы ты себя чувствовал, если бы у тебя отрезали губу? — Помолчал и добавил:
— Извини меня, Риф...
— Да ничего, все в порядке, — сказал Риф. Они расселись по местам.
Фоун выглядела, как первую неделю после Батон-Ружа. Джиондонато подошел к гитаре. Криспин поднял руку и сказал:
— Погоди, Джонни.
Посмотрел на гитару. Она была наготовлена, стояла на стуле Скида — гриф прислонен к спинке. Криспин потрогал ее, любовно поставил попрямее. Наклонился и немного отвел микрофон. Подошел к своему снаряжению. Скомандовал: "Вступление". Взглянул на меня. Я поднял свой микрофон, дунул в него, проверяя усилитель.
Криспин взмахнул рукой: раз — два... Фоун дала первый аккорд. Медные развернулись направо: "хуу"...
И налево — "хаа"...
Фоун перекрыла их ритм аккордом. Я посмотрел на нее.
В первый раз за все время она не глядела в эту точку пола, что перед оркестром. Она глядела на Криспина.
"Хуу-хаа"...
Мосс поднял кларнет, поправил язычок, сунул в рот мундштук, нервно прошелся по клапанам и заиграл.
С первой нотой кларнета раздался — внезапно и потрясающе — густой, вибрирующий голос гитары Скида: "Дабу-дабай, дабай-дабу..."
И сразу после ее верхней ноты грянул громоподобный, звериный вздох, а потом хохот, хохот — всхлипывающий, с раскатами. И голос — могучий, безумный и гаснущий, как эхо:
— Он не умер, он не у-умер...
Мне нужно было вдохнуть воздуха, и тут я понял, что эти звуки издаю я, что оцепенело стою, глядя на сверкающую гитару и прижимая к щеке микрофон. И начал рыдать. Не мог остановиться. Отшвырнул микрофон — по ушам ударило громом, — выхватил из кармана свернутый носовой платок и метнул в гитару, которая все играла тему Латча, играла так, как этого хотел Латч. Платок развернулся в полете. Две штуки ударились об инструмент — он тренькнул. Третий отскочил от скатерти и, вертясь, залетел под стул. Мофф кинулся туда. Я визжал:
— Попробуй эти, сукин сын! Мофф нагнулся, чтобы поднять, выпрямился.
Крикнул:
— Криспин, это.., это пальцы!
Сложился пополам и рухнул на пол между стульями.
Криспин издал такой же звук, какой получился у меня, когда я дунул в микрофон. И бросился вперед. Схватил меня за пиджак и за пояс и поднял в воздух. Фоун завизжала: "Дон!!", и тут он швырнул меня на пол. Я завизжал еще сильнее, чем Фоун.
Должно быть, я на секунду отключился. Открыл глаза и увидел, что лежу на полу. На левой руке было два локтя. Я пока этого не чувствовал. Криспин стоял надо мной — нога слева, нога справа. Остальных он отпихивал; все рычали, как псы. Казалось, в Криспине миля росту. Он спросил:
— Почему ты так поступил со Скидом? — Голос у него был спокойный, глаза — нет. Я простонал:
— Что-то с рукой... Криспин дал мне пинка.
— Дон! Позволь мне... — Началась толкотня, и сквозь толпу пробилась Фоун. Упала на колени рядом со мной и неожиданно сказала:
— Привет, Флук.
Я снова заплакал. Тогда она сказала:
— Бедняжка. Он сошел с ума.
— Бедняжка?! — заорал Сторми. — Да он...
— Флук, зачем ты это сделал? — спросила Фоун.
— Он никак не умирал, — сказал я.
— Кто не умирал? Скид?
Они меня совсем достали. Тупицы.
— Латч, — объяснил я. — Латч не хотел оставаться мертвецом.
— Что тебе известно о Латче? — прохрипел Криспин.
— Обожди! — огрызнулась Фоун. — Что дальше, Флук?
Я спокойно объяснил:
— Латч жил в гитаре Скида. Я должен был его выгнать.
Криспин выругался — никогда раньше не слышал, чтобы он ругался. Рука начала болеть. Фоун медленно поднялась с колен.
— Дон... — Криспин в ответ фыркнул. Фоун гнула свое:
— Дон, пойми, Латч всегда беспокоился о Флуке. Он хотел, чтобы Флук понял, что он нам нужен. В нем есть что-то, чего нет ни у кого, только Флук не хотел в это верить. Он думал, Латч его жалеет. И мы все жалеем.
Гитара все играла. Поднялась в крещендо. Я дернулся и завыл:
— Скид!..
— Мофф, выключи эту штуку, — приказал Криспин. Через секунду гитара смолкла, и он посмотрел на меня. — Я знал: кто-то попадет в ловушку, но и думать не мог, что ты. Это запись, она воспроизводится через усилитель гитары. Когда я ее налаживал, сделал сотни записей... Я давно забеспокоился из-за наших непрятностей: то группа медных пропадет перед концертом, то музыкант, то целая компания. Чем больше думал об этом, тем картина становилась яснее: кто-то все подстраивает. И после несчастья со Скидом я подумал, что этот человек выдаст себя — хоть на секунду, — когда заиграет гитара. Но такого не ждал, нет!
— Отстань от него, — устало попросила Фоун. — Он же тебя не понимает.
Она плакала. Криспин повернулся к ней.
— А что прикажешь с ним делать? Поцеловать и простить?
— Я убить его хочу! — завизжала Фоун. Выставила пальцы с полированными ногтями — скрюченные, как когти. — Убить! Своими руками! Ты что, не понимаешь?
Криспина это ошеломило. Он отступил.
— Впрочем, все неважно, — тихо проговорила Фоун. — Мы и теперь не можем не спросить себя: чего бы хотел Латч?
Наступила мертвая тишина. Фоун спросила:
— Вы знаете, что Флука в военное время освободили от армии?
Никто не ответил.
— Крайняя уродливость лица. Такое было основание для отсрочки.
Наведите справки, если не верите. — Она медленно покачала головой и посмотрела на меня. — Латч так старался щадить его чувства.., и мы все старались. Латч хотел, чтобы Флуку поправили лицо, но не знал, как подступиться — насчет этого Флук был патологически чувствителен. Понимаете, Латч слишком долго медлил, и я медлила, и вот что вышло. Говорю вам, теперь надо это сделать и спасти то, что осталось от.., этого существа.
— Заплати добром за зло, а? Так можно далеко зайти... — сказал Сторми.
Остальные заворчали. Фоун подняла руки и снова спросила:
— Так чего бы хотел Латч?
— Я убил Латча, — сказал я.
— Заткнись, мразь, — сказал Криспин. — Договорились, Фоун. Но послушай. После того, как он выйдет из больницы, — мне плевать, пусть выглядит, как Хиди Ламар [5]— чтобы он мне не попадался, иначе я его скручу и разделаю тупой пилкой для ногтей.
Тут я наконец-то вырубился.
Потом было время, когда я лежал, уставясь в белый потолок с закругленными краями, уходящий во все стороны, и было время, когда я смотрел сквозь дырочки в бинтах. Ни разу не проронил ни слова, и мне тоже мало что говорили. Кругом были чужие люди, они знали свое дело, и мне это было в самый раз.
Нынче утром они сняли бинты и дали мне зеркало. Я ничего не сказал.
Они ушли. Я посмотрел на себя.
Не бог весть что. Но клянусь Богом — могу назвать вам сотни людей, более уродливых, чем я. Перемена, в которую не всякий поверит.
Так что, убил ли я Латча Кроуфорда?
Кто был этот мудрец-хитрец, фокусник-покусник, остряк за так, книжник-подвижник, что сказал: "Зло, которое творят люди, живет и после них..."? Болван не знал Латча Кроуфорда. Он творит добро.
Посмотри на парня в зеркале. Это сотворил Латч.
Латч не умер. Я никого не убивал.
Ведь говорил я вам, говорил, говорил, что хочу жить на свой треклятый манер! Не нужно мне этого лица! И теперь я все это написал и ухожу. Не удалось тебе заодно сделать меня хорошим парнем, а, Латч? Уйду через фрамугу. Смогу пролезть. И — мимо шести этажей, лицом вниз.
Фоун...
Музыка
Больница…
Отсюда не выпускают, даже когда звон тарелок и бессмысленная болтовня и жалобы раздражают меня. Они знают, что это раздражает меня, должны знать. Кругом крахмал, скука и ярко-белый запах смерти. Они знают. Знают, что я ненавижу это, поэтому каждый вечер повторяется одно и то же.
Я могу уйти. Не на самом деле, не туда, где люди ходят не в серых халатах и не в длинном белье, вызывающем зуд во всем теле. Но я могу выйти во двор, где видно небо, где пахнет рекой, где можно выкурить сигарету. Если плотно закрыть дверь, направиться прямо к забору, осторожно смотреть и осторожно вдыхать воздух, можно забыть о том, что творится внутри здания и внутри меня самого.
Я люблю вечера. Зажигаю сигарету и смотрю на небо. Оно покрыто облаками, а между ними — просветы. Холодный воздух бодрит меня, а внизу, на реке, длинная золотая лента лежит на воде и тянется к свету на другом берегу. И снова ко мне приходит моя музыка, потихоньку, потихоньку, настраивается. Я горжусь этой музыкой, потому что она моя. Она принадлежит мне, а не больнице, как какое-нибудь белье, от которого чешется тело, или серые халаты. Больница — это старые здания и заборы красного кирпича и множество санитарок, которые ловко справляются с подкладными суднами, но ни в ком, ни в чем там нет никакой музыки.
Легкая полоса тумана лежит над самой землей; туда, подальше, где стоят рядком мусорные баки, туман не может проникнуть, потому что он очень чистый. Раздается музыка: она предваряет и сопровождает появление кота.
Кот черно-белый, облезлый. Он вылезает на прогалину перед баками и стоит, склонив голову на бок, помахивая хвостом. Он худ, и движения его прекрасны.
Затем появляется крыса, жирный маленький комочек с длинным хвостом, похожим на червя. Крыса выскальзывает из щели между баками, замирает, припадает к земле. Музыка становится напряженнее и громче: кот готовится к прыжку. Я ощущаю боль и смутно понимаю, что впился ногтями в собственный язык. Моя крыса, мой кот, моя музыка. Кот бросается на крысу, она взвизгивает и затихает на открытом пространстве, где ей видна собственная кровь. Кот припадает к ее ране, и мяучит, и рвет дрожащее тельце. Кровь на крысе, кровь на коте, кровь у меня во рту.
Музыка эхом повторяет тему смерти, и я оборачиваюсь, потрясенный и ликующий. Из здания выходит она. Там, в больнице, это мисс Крахмальный Чепчик. А сейчас — просто коричневый комочек, маленький жирный комочек. Я худ, и движения мои прекрасны… Улыбнувшись мне, она направляется куда-то. Я очень доволен, я иду рядом, поглядывая на ее нежную шейку. Мы вместе входим в полосу тумана. Около мусорных баков она останавливается и смотрит на меня широко раскрытыми глазами.
Кот продолжает есть, с любопытством наблюдая происходящее. Мы продолжаем есть и слушать музыку.
Отсюда не выпускают, даже когда звон тарелок и бессмысленная болтовня и жалобы раздражают меня. Они знают, что это раздражает меня, должны знать. Кругом крахмал, скука и ярко-белый запах смерти. Они знают. Знают, что я ненавижу это, поэтому каждый вечер повторяется одно и то же.
Я могу уйти. Не на самом деле, не туда, где люди ходят не в серых халатах и не в длинном белье, вызывающем зуд во всем теле. Но я могу выйти во двор, где видно небо, где пахнет рекой, где можно выкурить сигарету. Если плотно закрыть дверь, направиться прямо к забору, осторожно смотреть и осторожно вдыхать воздух, можно забыть о том, что творится внутри здания и внутри меня самого.
Я люблю вечера. Зажигаю сигарету и смотрю на небо. Оно покрыто облаками, а между ними — просветы. Холодный воздух бодрит меня, а внизу, на реке, длинная золотая лента лежит на воде и тянется к свету на другом берегу. И снова ко мне приходит моя музыка, потихоньку, потихоньку, настраивается. Я горжусь этой музыкой, потому что она моя. Она принадлежит мне, а не больнице, как какое-нибудь белье, от которого чешется тело, или серые халаты. Больница — это старые здания и заборы красного кирпича и множество санитарок, которые ловко справляются с подкладными суднами, но ни в ком, ни в чем там нет никакой музыки.
Легкая полоса тумана лежит над самой землей; туда, подальше, где стоят рядком мусорные баки, туман не может проникнуть, потому что он очень чистый. Раздается музыка: она предваряет и сопровождает появление кота.
Кот черно-белый, облезлый. Он вылезает на прогалину перед баками и стоит, склонив голову на бок, помахивая хвостом. Он худ, и движения его прекрасны.
Затем появляется крыса, жирный маленький комочек с длинным хвостом, похожим на червя. Крыса выскальзывает из щели между баками, замирает, припадает к земле. Музыка становится напряженнее и громче: кот готовится к прыжку. Я ощущаю боль и смутно понимаю, что впился ногтями в собственный язык. Моя крыса, мой кот, моя музыка. Кот бросается на крысу, она взвизгивает и затихает на открытом пространстве, где ей видна собственная кровь. Кот припадает к ее ране, и мяучит, и рвет дрожащее тельце. Кровь на крысе, кровь на коте, кровь у меня во рту.
Музыка эхом повторяет тему смерти, и я оборачиваюсь, потрясенный и ликующий. Из здания выходит она. Там, в больнице, это мисс Крахмальный Чепчик. А сейчас — просто коричневый комочек, маленький жирный комочек. Я худ, и движения мои прекрасны… Улыбнувшись мне, она направляется куда-то. Я очень доволен, я иду рядом, поглядывая на ее нежную шейку. Мы вместе входим в полосу тумана. Около мусорных баков она останавливается и смотрит на меня широко раскрытыми глазами.
Кот продолжает есть, с любопытством наблюдая происходящее. Мы продолжаем есть и слушать музыку.
Это был не сизигий
Лучше вам этого и не читать. Правда, правда. Это вовсе не предостережение, вроде: "возможно, такое может с вами случиться". Гораздо хуже. Вполне вероятно, что такое происходит с вами именно сейчас. А вам этого не понять, пока все не закончится. Не понять по самой сути происходящего.
(Интересно, что на самом деле представляют собой люди, живущие на Земле?)
С другой стороны, возможно, не так важно, расскажу я вам об этом или нет. Если вы освоитесь с этой мыслью, то, возможно, сможете даже расслабиться и неплохо провести время. Ей-Богу, здесь есть чему порадоваться — я снова повторяю — по самой сути происходящего.
Ну да ладно, если вы думаете, что сумеете понять…
Я встретил ее в ресторанчике. Возможно, вы знаете, — ресторанчик Мэрфи. Там большой овальный бар, а за перегородкой маленькие столики, затем, за проходом — отдельные кабинки.
Глория сидела за одним из маленьких столиков. Все кабинки, кроме двух, были пусты; все столики, кроме одного, незаняты, можно было сесть, где угодно.
Но для меня могло найтись место только за ее столиком. Потому что, когда я увидел Глорию, все остальное перестало существовать. В жизни не испытывал ничего подобного. Я застыл на месте и, выронив портфель, уставился на нее. У нее были блестящие рыжеватые волосы и смуглая кожа. Тонкие, изящно вырезанные ноздри, прекрасно очерченный рот: верхняя губа изогнута, как распластанные в полете крылья чайки, а нижняя — полная. Глаза — цвета старого коньяка глубоки, как ночь в горах.
Не сводя взгляда с ее лица, я ощупью нашел стул и уселся напротив нее, забыв обо всем, даже о том, что был голоден. Но Хелен не забыла. Щеголиха Хелен была главной официанткой в этом заведении. Сорокалетняя, всегда довольная жизнью толстушка. Моего имени она не знала, и обычно звала меня Обжорой. Мне и заказывать ничего не приходилось. Как только я появлялся, она наполняла мне кружку пива и наваливала на огромную тарелку двойную порцию фирменного блюда. И сейчас она принесла пиво, подняла с пола мой портфель и отправилась за едой. Я продолжал смотреть на Глорию, лицо которой выражало явное изумление, смешанное со страхом. Страх, как она потом объясняла, был вызван лишь размерами моей пивной кружки, но у меня на этот счет есть сомнения.
(Интересно, что на самом деле представляют собой люди, живущие на Земле?)
С другой стороны, возможно, не так важно, расскажу я вам об этом или нет. Если вы освоитесь с этой мыслью, то, возможно, сможете даже расслабиться и неплохо провести время. Ей-Богу, здесь есть чему порадоваться — я снова повторяю — по самой сути происходящего.
Ну да ладно, если вы думаете, что сумеете понять…
Я встретил ее в ресторанчике. Возможно, вы знаете, — ресторанчик Мэрфи. Там большой овальный бар, а за перегородкой маленькие столики, затем, за проходом — отдельные кабинки.
Глория сидела за одним из маленьких столиков. Все кабинки, кроме двух, были пусты; все столики, кроме одного, незаняты, можно было сесть, где угодно.
Но для меня могло найтись место только за ее столиком. Потому что, когда я увидел Глорию, все остальное перестало существовать. В жизни не испытывал ничего подобного. Я застыл на месте и, выронив портфель, уставился на нее. У нее были блестящие рыжеватые волосы и смуглая кожа. Тонкие, изящно вырезанные ноздри, прекрасно очерченный рот: верхняя губа изогнута, как распластанные в полете крылья чайки, а нижняя — полная. Глаза — цвета старого коньяка глубоки, как ночь в горах.
Не сводя взгляда с ее лица, я ощупью нашел стул и уселся напротив нее, забыв обо всем, даже о том, что был голоден. Но Хелен не забыла. Щеголиха Хелен была главной официанткой в этом заведении. Сорокалетняя, всегда довольная жизнью толстушка. Моего имени она не знала, и обычно звала меня Обжорой. Мне и заказывать ничего не приходилось. Как только я появлялся, она наполняла мне кружку пива и наваливала на огромную тарелку двойную порцию фирменного блюда. И сейчас она принесла пиво, подняла с пола мой портфель и отправилась за едой. Я продолжал смотреть на Глорию, лицо которой выражало явное изумление, смешанное со страхом. Страх, как она потом объясняла, был вызван лишь размерами моей пивной кружки, но у меня на этот счет есть сомнения.