Страница:
– Сегодня пошагаете, – сказал мне Тихон Иванович Максимов, обходительный конюх, много лет работавший с Бондаревским. «Как это – «пошагаете»? – подумал я. – Рядом с лошадью, что ли?»
– Для начала сегодня пошагаешь, – подтвердил появившийся Бондаревский, – с Тихоном Ивановичем вместе.
Я уже хотел взорваться: мол, пошагать-то я и дома могу: не для этого же я в четыре часа утра с постели вскочил, но Бондаревский успел скомандовать: «Садись на Гвидона».
Когда я умостился в качалке, чуть вверх и вперед ноги, почти касаясь ими крупа Гвидона, и заполучил в руки вожжи, то прилив восторга отбросил меня на четвертьвековую дистанцию: Мишка Марьин, борона, вожжи, лошадь!..
Однако постепенно мой кураж шел на снижение. «Пошагать лошадь» – профессиональный термин. Ездок сидит в качалке, а лошадь шагает. Необходимый компонент тренировки, но нудный. Мы «шагали» с Тихоном Ивановичем ежедневно часа по два. Присоединялся к нам и «сам». Сидя бок о бок в качалках и вышагивая по дорожке бесчисленное количество кругов, я постигал премудрости достижения высших физических кондиций у рысака.
Потом я стал «работать» Гвидона «в размашку», то есть рысью со средней скоростью. Я жаждал езды, когда рысака можно запустить изо всех сил. И наконец дождался, Бондаревский сказал: «Сегодня работаем «в резвую».
Всю ночь шел дождь. Дорожка была грязная, но на кругу работа шла полным ходом. Мы развернулись по всем правилам старта, набрали скорость, «сам» на своей резвой лошади старшего возраста быстро двинулся вперед, а мы с Тихоном Ивановичем с поля поспешали за ним. Комья грязи полетели мне в физиономию, залепляя предусмотрительно надетые очки, которые очень ограничивали зрение. При том же в Гвидоне пробудился инстинкт соревнования, и им с каждым шагом все больше овладевал азарт: жеребец неистово тянул вожжи, и к полукругу я подъезжал весь покрытый грязью, с простоволосой головой (кепку сорвало ветром) и совершенно онемевшими от перенапряжения руками. Чем больше я старался удержать Гвидона вожжами, тем упорнее он их тянул. Сложность моего положения усугублялась тем, что сзади я слышал топот других лошадей, а Бондаревский и Тихон Иванович были далеко впереди. Знаешь, что лошадь на любом аллюре на упавшего на землю человека не наступит, но топот сзади все равно покою не дает.
И в этот самый момент, когда я почувствовал, что беспомощен полностью, что сейчас неминуемо свалюсь в грязь, под копыта, вдруг пришло облегчение. Вожжи ослабли, руки ожили, топот сзади прекратился: это Гвидон подхватил меня «на унос» и помчал полевым галопом мимо что-то испуганно кричащих мне Бондаревского и Тихона Ивановича. Я почти ничего не видел и совсем ничего не соображал, держась, сколько позволяли силы, за петли вожжей.
Не знаю, чем бы это дело кончилось, если бы Гвидон не оказался умнее меня. Доскакав до поворота с круга в конюшню, жеребенок перешел «на размашку» и, сменив рысь на шаг, остановился у самых конюшенных ворот, доставив меня до места, с которого я отправился на круг, воображая себя Вильямом Кэйтоном.
Все закончилось хорошо. На конюшне за завтраком после утренней работы стоял громкий хохот. Бондаревский уверял, что на ипподроме появился новый наездник – «лохматый, в черной маске», насмерть перепугавший Гвидона. Кажется, вместе с нами ржал и Гвидон.
Я не собирался менять мяч на вожжи, поэтому не был слишком огорчен неудавшейся «резвой работой». Я получил основное, чего добивался: познакомился, как говорится, с черного хода с методикой подготовки живого организма к высшим физическим напряжениям и к бегам не охладел.
Наверное, это наследственное увлечение. Отец и дядя Митя были неизменными посетителями ипподрома, Помню, с каким бравым видом они отправлялись на ипподром, досконально изучив афишку, а главное, надеясь на «сказал». Это сакраментальное «сказал» относилось к дальнему родственнику и другу нашей семьи Матвею Ивановичу Чуенко. Отец упомянутого выше Павла Матвеевича Чуенко, известный до революции наездник.
Матвей Иванович, загорелый до кофейного цвета, черноусый, коренастый украинец, был не очень говорлив вообще, а по части «сказал» в особенности. В то время наездники в тотализаторе заинтересованы не были. Крупные денежные призы и жалованье от владельцев вполне обеспечивали их бюджет. Да и строгий запрет общества на этот счет удерживал наездников от игры. Поэтому Матвей Иванович, говоря о конюшенных делах, ограничивался уклончивыми ответами «как сложится бег», «много от погоды зависит» и что-нибудь неопределенное в этом же роде. Но когда ронял «моего не выкидывайте», это уже значило «сказал».
По возвращении с бегов дядя Митя еще с порога громко возглашал: «От Матвея, что от козла молока». Но бывали случаи, когда независимо от Матвея егеря «угадывали». Тогда успех неизменно отмечался – на столе появлялось лом-печенье из розничного магазина при фабрике Сиу (ныне «Большевик»), колбаса, ветчина от Чичкина, бутылки с клюквенным квасом Калинкина. Вино в доме бывало только на рождество и на пасху. Оживления за столом хватало и без горячительных напитков. Лошадников роднит с охотниками и футболистами обилие азартных бездоказательных споров. Повышенная возбужденность обуславливается издержками по тотализатору. Из чисто спортивных побуждений на бега ходит незначительное число людей. Многие же, в той или иной степени, как говорят, «тотошники». Из них подавляющее большинство – легко недомогающие. Они несут обычные издержки тотализатора, но глубоких травм домашнему бюджету не наносят.
Однако есть и сжигаемые страстью к игре, верящие в возможность обогащения на бегах. В этом виновата не лошадь. Закроют бега, они найдут другое место, где можно «поставить» – карты, бильярд, домино, номер купюры, автомашины, наконец, кто дальше плюнет. В мире играющих такого рода «болельщиков» называют «сухой алкоголик».
Вот невыдуманная история о человеке, однажды спустившемся в подвал бильярдной при гостинице «Метрополь». В годы нэпа в этой бильярдной шла игра на крупные деньги. Все мастера кия с присвоенными им в кругу «играющих» псевдонимами «Бейлис», «Лебедянский», «Бузулуцкий», «Саратовский», в последующем чемпионы страны по бильярдному спорту, разыгрывавшемуся в тридцатых годах, с их настоящими фамилиями, соответственно Николай Березин, Николай Ольховиков, Василий Кочетков, Виктор Пономарев, показывали там свое артистическое исполнение ударов по шару во всем их многообразии – резаные, с оттяжкой, корамбольные, ползунки, клопштоссы, оборотные. На их игру можно было смотреть часами.
Появившийся в бильярдной респектабельного вида с бородкой «буланже» среднего возраста человек (как впоследствии выяснилось, он занимал солидное служебное положение), почтительно принятый маркером, сыграл две-три партии, откланялся и, благовоспитанно пожав маркеру руку, ушел. За короткое время он стал завсегдатаем бильярдной. Сделался безотказным партнером «на любой куш».
Вскоре он стал завсегдатаем и бегов. Энергично сновал в членских местах, разыскивая нужного букмекера. За порывистость в движениях, неудержимость нрава его прозвали «Алойша». Букмекеры остерегались принимать от него ставки, подозревая его связь с наездниками и жокеями.
По прошествии некоторого времени от его респектабельности не осталось и следа. Среди «играющих» людей, для которых игра была профессией, пронесся слух – «Алойша пустошвили»: надо сказать, в этом кругу иронические словообразования кличек на редкость точны. Наш герой говорил с грузинским акцентом и с деньгами у него действительно стало туго. На ипподроме появилась его жена, внушительная дама, и, довольно активно действуя, принудила Алойшу отправиться с ней домой.
Но к началу очередного заезда его уже видели порхающим с этажа на этаж. Надвигался финансовый крах. В кредит не верили. И он решил, как позже мне рассказывал, «поправить дела одним ударом». Договорился с пятью участниками заезда выпустить худшую лошадь на первое место. Но когда лошади подходили к столбу в обусловленном порядке, «какая-то кляча вышла вперед». Его «заложил» предпоследний по шансам участник, рассудивший, что раз три фаворита не едут, а последнюю «неходячку» он сам легко обыграет, то ему выгоднее найти другого хозяина.
Старая как мир перепродажа обусловленной беговой сделки доканала игровую карьеру Алойши, а вместе с ней и служебную. Он оказался растратчиком.
Впоследствии, отбыв срок наказания, он превратился в бегового «жучка». Перевоспитания не произошло: микроб «сухого алкоголизма» поразил его необратимо. Игра в любом проявлении стала его стихией. Он услужливо бегал в кассу, выполнял просьбу взять билет, ходил за папиросами, торговал с наценкой афишками. Семья – жена и дочь – махнула на него рукой: он нигде не работал, придумав себе отговорку, в которую якобы верил, – «покрою задолженность государству и тогда с чистой совестью пойду работать».
Беговые «жучки» – ракушки, налипшие на подводной части судна. На свои деньги они не играют, у них попросту их никогда нет. По мелочи подрабатывают на игру тем, что «жукуют», то есть назойливо советуют сыграть «вернячка» новоявленному посетителю. Лошадь проиграла – с него взятки гладки, выиграла – он тут как тут. Эта разновидность любителей легкой наживы, скорее, комическая, чем опасная, чрезвычайно назойлива. Излюбленной жертвой их прилипчивости были заметные в Москве люди из литературно-артистической среды.
Николай Робертович Эрдман, писатель-драматург, автор нашумевшей в двадцатые годы пьесы «Мандат», тонкий знаток человеческих душ, любивший наблюдать воскресную «суету сует» на ипподроме, не устоял под натиском погрузневшего – «ничего, кроме портвейна», – Алойши, вымогающего очередной рубль, чтобы поставить «вернячка».
Ритмично разделяя паузами свои громкие «ха-ха-ха», от души смеялся над ситуацией Николай Николаевич Асеев, хорошо разбиравшийся в рысистых лошадях, любивший беговое дело, в подтверждение чего преподнес А. Г. Бондаревскому сборник своих стихов с шутливой дарственной надписью:
В ложе беговых трибун Асеев потешался над доверчивостью драматурга, согласившегося поставить «на двух одров».
Опрокинув мнение знатоков, первый «одер» пришел к столбу победителем. По правилам игры надо ждать, что второй «одер» в последующем заезде также закончит дистанцию первым. Эрдман проверил билет, он был на месте: в верхнем кармашке пиджака. «Николай, зажми в кулак», – шутя сказал я, как и Асеев, не допуская выигрышного варианта. Нервически улыбался и Алойша: удача сулила большие деньги – щедрость Эрдмана была общеизвестна.
Несмолкаемый гул стоял на трибунах, когда эрдмановская кобыла, кажется ее звали Крушина, финишировала к столбу победительницей.
Выдача была баснословная. Алойша со всех ног бросился из ложи в кассу. Мы последовали веселой возбужденной гурьбой за ним.
Кассирша взглянула на билет и затем с молчаливой укоризной на Эрдмана. «Билет старый, проигранный в более ранних заездах», – усовещающим тоном сказала она.
Алойши и след простыл. Он прятался от нас где-то в самых отдаленных закоулках трибун, «в камышах». После войны я его больше не видел.
С годами я к бегам стал остывать. Посещаю ипподром только в праздники. Совсем перестал бывать Николай Эрдман. Заперся, не выходя на улицу из своей квартиры в проезде Художественного театра, Николай Николаевич Асеев, лишь по телефону интересовавшийся: «Что там делается на дорожке?» Потом они ушли из жизни.
А делается все то же: «порядок бьет класс!»
Глава 3
– Для начала сегодня пошагаешь, – подтвердил появившийся Бондаревский, – с Тихоном Ивановичем вместе.
Я уже хотел взорваться: мол, пошагать-то я и дома могу: не для этого же я в четыре часа утра с постели вскочил, но Бондаревский успел скомандовать: «Садись на Гвидона».
Когда я умостился в качалке, чуть вверх и вперед ноги, почти касаясь ими крупа Гвидона, и заполучил в руки вожжи, то прилив восторга отбросил меня на четвертьвековую дистанцию: Мишка Марьин, борона, вожжи, лошадь!..
Однако постепенно мой кураж шел на снижение. «Пошагать лошадь» – профессиональный термин. Ездок сидит в качалке, а лошадь шагает. Необходимый компонент тренировки, но нудный. Мы «шагали» с Тихоном Ивановичем ежедневно часа по два. Присоединялся к нам и «сам». Сидя бок о бок в качалках и вышагивая по дорожке бесчисленное количество кругов, я постигал премудрости достижения высших физических кондиций у рысака.
Потом я стал «работать» Гвидона «в размашку», то есть рысью со средней скоростью. Я жаждал езды, когда рысака можно запустить изо всех сил. И наконец дождался, Бондаревский сказал: «Сегодня работаем «в резвую».
Всю ночь шел дождь. Дорожка была грязная, но на кругу работа шла полным ходом. Мы развернулись по всем правилам старта, набрали скорость, «сам» на своей резвой лошади старшего возраста быстро двинулся вперед, а мы с Тихоном Ивановичем с поля поспешали за ним. Комья грязи полетели мне в физиономию, залепляя предусмотрительно надетые очки, которые очень ограничивали зрение. При том же в Гвидоне пробудился инстинкт соревнования, и им с каждым шагом все больше овладевал азарт: жеребец неистово тянул вожжи, и к полукругу я подъезжал весь покрытый грязью, с простоволосой головой (кепку сорвало ветром) и совершенно онемевшими от перенапряжения руками. Чем больше я старался удержать Гвидона вожжами, тем упорнее он их тянул. Сложность моего положения усугублялась тем, что сзади я слышал топот других лошадей, а Бондаревский и Тихон Иванович были далеко впереди. Знаешь, что лошадь на любом аллюре на упавшего на землю человека не наступит, но топот сзади все равно покою не дает.
И в этот самый момент, когда я почувствовал, что беспомощен полностью, что сейчас неминуемо свалюсь в грязь, под копыта, вдруг пришло облегчение. Вожжи ослабли, руки ожили, топот сзади прекратился: это Гвидон подхватил меня «на унос» и помчал полевым галопом мимо что-то испуганно кричащих мне Бондаревского и Тихона Ивановича. Я почти ничего не видел и совсем ничего не соображал, держась, сколько позволяли силы, за петли вожжей.
Не знаю, чем бы это дело кончилось, если бы Гвидон не оказался умнее меня. Доскакав до поворота с круга в конюшню, жеребенок перешел «на размашку» и, сменив рысь на шаг, остановился у самых конюшенных ворот, доставив меня до места, с которого я отправился на круг, воображая себя Вильямом Кэйтоном.
Все закончилось хорошо. На конюшне за завтраком после утренней работы стоял громкий хохот. Бондаревский уверял, что на ипподроме появился новый наездник – «лохматый, в черной маске», насмерть перепугавший Гвидона. Кажется, вместе с нами ржал и Гвидон.
Я не собирался менять мяч на вожжи, поэтому не был слишком огорчен неудавшейся «резвой работой». Я получил основное, чего добивался: познакомился, как говорится, с черного хода с методикой подготовки живого организма к высшим физическим напряжениям и к бегам не охладел.
Наверное, это наследственное увлечение. Отец и дядя Митя были неизменными посетителями ипподрома, Помню, с каким бравым видом они отправлялись на ипподром, досконально изучив афишку, а главное, надеясь на «сказал». Это сакраментальное «сказал» относилось к дальнему родственнику и другу нашей семьи Матвею Ивановичу Чуенко. Отец упомянутого выше Павла Матвеевича Чуенко, известный до революции наездник.
Матвей Иванович, загорелый до кофейного цвета, черноусый, коренастый украинец, был не очень говорлив вообще, а по части «сказал» в особенности. В то время наездники в тотализаторе заинтересованы не были. Крупные денежные призы и жалованье от владельцев вполне обеспечивали их бюджет. Да и строгий запрет общества на этот счет удерживал наездников от игры. Поэтому Матвей Иванович, говоря о конюшенных делах, ограничивался уклончивыми ответами «как сложится бег», «много от погоды зависит» и что-нибудь неопределенное в этом же роде. Но когда ронял «моего не выкидывайте», это уже значило «сказал».
По возвращении с бегов дядя Митя еще с порога громко возглашал: «От Матвея, что от козла молока». Но бывали случаи, когда независимо от Матвея егеря «угадывали». Тогда успех неизменно отмечался – на столе появлялось лом-печенье из розничного магазина при фабрике Сиу (ныне «Большевик»), колбаса, ветчина от Чичкина, бутылки с клюквенным квасом Калинкина. Вино в доме бывало только на рождество и на пасху. Оживления за столом хватало и без горячительных напитков. Лошадников роднит с охотниками и футболистами обилие азартных бездоказательных споров. Повышенная возбужденность обуславливается издержками по тотализатору. Из чисто спортивных побуждений на бега ходит незначительное число людей. Многие же, в той или иной степени, как говорят, «тотошники». Из них подавляющее большинство – легко недомогающие. Они несут обычные издержки тотализатора, но глубоких травм домашнему бюджету не наносят.
Однако есть и сжигаемые страстью к игре, верящие в возможность обогащения на бегах. В этом виновата не лошадь. Закроют бега, они найдут другое место, где можно «поставить» – карты, бильярд, домино, номер купюры, автомашины, наконец, кто дальше плюнет. В мире играющих такого рода «болельщиков» называют «сухой алкоголик».
Вот невыдуманная история о человеке, однажды спустившемся в подвал бильярдной при гостинице «Метрополь». В годы нэпа в этой бильярдной шла игра на крупные деньги. Все мастера кия с присвоенными им в кругу «играющих» псевдонимами «Бейлис», «Лебедянский», «Бузулуцкий», «Саратовский», в последующем чемпионы страны по бильярдному спорту, разыгрывавшемуся в тридцатых годах, с их настоящими фамилиями, соответственно Николай Березин, Николай Ольховиков, Василий Кочетков, Виктор Пономарев, показывали там свое артистическое исполнение ударов по шару во всем их многообразии – резаные, с оттяжкой, корамбольные, ползунки, клопштоссы, оборотные. На их игру можно было смотреть часами.
Появившийся в бильярдной респектабельного вида с бородкой «буланже» среднего возраста человек (как впоследствии выяснилось, он занимал солидное служебное положение), почтительно принятый маркером, сыграл две-три партии, откланялся и, благовоспитанно пожав маркеру руку, ушел. За короткое время он стал завсегдатаем бильярдной. Сделался безотказным партнером «на любой куш».
Вскоре он стал завсегдатаем и бегов. Энергично сновал в членских местах, разыскивая нужного букмекера. За порывистость в движениях, неудержимость нрава его прозвали «Алойша». Букмекеры остерегались принимать от него ставки, подозревая его связь с наездниками и жокеями.
По прошествии некоторого времени от его респектабельности не осталось и следа. Среди «играющих» людей, для которых игра была профессией, пронесся слух – «Алойша пустошвили»: надо сказать, в этом кругу иронические словообразования кличек на редкость точны. Наш герой говорил с грузинским акцентом и с деньгами у него действительно стало туго. На ипподроме появилась его жена, внушительная дама, и, довольно активно действуя, принудила Алойшу отправиться с ней домой.
Но к началу очередного заезда его уже видели порхающим с этажа на этаж. Надвигался финансовый крах. В кредит не верили. И он решил, как позже мне рассказывал, «поправить дела одним ударом». Договорился с пятью участниками заезда выпустить худшую лошадь на первое место. Но когда лошади подходили к столбу в обусловленном порядке, «какая-то кляча вышла вперед». Его «заложил» предпоследний по шансам участник, рассудивший, что раз три фаворита не едут, а последнюю «неходячку» он сам легко обыграет, то ему выгоднее найти другого хозяина.
Старая как мир перепродажа обусловленной беговой сделки доканала игровую карьеру Алойши, а вместе с ней и служебную. Он оказался растратчиком.
Впоследствии, отбыв срок наказания, он превратился в бегового «жучка». Перевоспитания не произошло: микроб «сухого алкоголизма» поразил его необратимо. Игра в любом проявлении стала его стихией. Он услужливо бегал в кассу, выполнял просьбу взять билет, ходил за папиросами, торговал с наценкой афишками. Семья – жена и дочь – махнула на него рукой: он нигде не работал, придумав себе отговорку, в которую якобы верил, – «покрою задолженность государству и тогда с чистой совестью пойду работать».
Беговые «жучки» – ракушки, налипшие на подводной части судна. На свои деньги они не играют, у них попросту их никогда нет. По мелочи подрабатывают на игру тем, что «жукуют», то есть назойливо советуют сыграть «вернячка» новоявленному посетителю. Лошадь проиграла – с него взятки гладки, выиграла – он тут как тут. Эта разновидность любителей легкой наживы, скорее, комическая, чем опасная, чрезвычайно назойлива. Излюбленной жертвой их прилипчивости были заметные в Москве люди из литературно-артистической среды.
Николай Робертович Эрдман, писатель-драматург, автор нашумевшей в двадцатые годы пьесы «Мандат», тонкий знаток человеческих душ, любивший наблюдать воскресную «суету сует» на ипподроме, не устоял под натиском погрузневшего – «ничего, кроме портвейна», – Алойши, вымогающего очередной рубль, чтобы поставить «вернячка».
Ритмично разделяя паузами свои громкие «ха-ха-ха», от души смеялся над ситуацией Николай Николаевич Асеев, хорошо разбиравшийся в рысистых лошадях, любивший беговое дело, в подтверждение чего преподнес А. Г. Бондаревскому сборник своих стихов с шутливой дарственной надписью:
В отличие от Николая Робертовича, игрока-дилетанта, Николай Николаевич был в играх мастер, как говорится, на все руки. Не раз он, иронизируя за карточным столом – «под выходной», – выигрывая очередную ставку в покер, приговаривал: «Вот Владим Владимыч написал про меня – «хватка у него моя», – так ведь это в поэзии, а за зеленым столом хватка у меня Некрасовская…»
Александру Бондарю,
От которого горю,
Хоть горю и прогораю,
Но, а все ж его играю…
В ложе беговых трибун Асеев потешался над доверчивостью драматурга, согласившегося поставить «на двух одров».
Опрокинув мнение знатоков, первый «одер» пришел к столбу победителем. По правилам игры надо ждать, что второй «одер» в последующем заезде также закончит дистанцию первым. Эрдман проверил билет, он был на месте: в верхнем кармашке пиджака. «Николай, зажми в кулак», – шутя сказал я, как и Асеев, не допуская выигрышного варианта. Нервически улыбался и Алойша: удача сулила большие деньги – щедрость Эрдмана была общеизвестна.
Несмолкаемый гул стоял на трибунах, когда эрдмановская кобыла, кажется ее звали Крушина, финишировала к столбу победительницей.
Выдача была баснословная. Алойша со всех ног бросился из ложи в кассу. Мы последовали веселой возбужденной гурьбой за ним.
Кассирша взглянула на билет и затем с молчаливой укоризной на Эрдмана. «Билет старый, проигранный в более ранних заездах», – усовещающим тоном сказала она.
Алойши и след простыл. Он прятался от нас где-то в самых отдаленных закоулках трибун, «в камышах». После войны я его больше не видел.
С годами я к бегам стал остывать. Посещаю ипподром только в праздники. Совсем перестал бывать Николай Эрдман. Заперся, не выходя на улицу из своей квартиры в проезде Художественного театра, Николай Николаевич Асеев, лишь по телефону интересовавшийся: «Что там делается на дорожке?» Потом они ушли из жизни.
А делается все то же: «порядок бьет класс!»
Глава 3
ПОИСК
Февральскую революцию я помню отчетливо. Было всеобщее ликование. На Тверской улице толпы народа. На тротуарах, на мостовой, все с красными бантами или ленточками на груди. По трамвайным путям вместе с колоннами демонстрантов шли группы общественных дружинников. Впереди мы, мальчишки, тоже с красными бантами, громко кричим – «дубака», значит, городового ведут: их ловили и в подвалах и на чердаках жилых и нежилых зданий.
Годы гражданской войны, хозяйственная разруха резко изменили спокон веков утвердившийся порядок в нашем доме. Организация зимних охот на волков, выезд на лето с собаками в деревню ушли в прошлое. Продовольственный кризис потребовал других забот. Все москвичи занялись основной охотой за куском хлеба. Когда конское мясо, потом требуха стали роскошью, а хлеб без торчащих щетинок соломы редкостью, отец всю «облаву» – как нас, детей, иронически называл дядя Митя – отправил в Погост.
Только в 1920 году, после смерти отца, сраженного сыпным тифом, я вернулся в Москву и положил начало своему производственному стажу – поступил работать подручным слесаря в Центральные ремонтные мастерские МОЗО.
То было время бурных порывов молодости к самовыражению. Октябрь пропахал трехсотлетние залежи народной энергии, расковал неисчислимые творческие силы многомиллионных масс. Беспокойные сердца молодых бились учащенным пульсом. Хотелось везде успеть, боялся проглядеть что-то впервые нарождающееся в горячке будней строительства новой жизни.
А тут еще как раз подоспел нэп, с его быстрым вторжением в быт полуголодного, обшарпанного, запущенного города. Темп жизни необычайно возрос. Время стремительно летело вперед. Сутки сократились в объеме. Ложились поздно, вставали рано. И все же часов бодрствования явно не хватало, чтобы побывать там, куда тянуло.
Родились новые слова: «нэпман» и «спец». Шляпа и «гаврилка» – так в борьбе с «пережитками капитализма» комсомольцы называли галстук – на глазах завоевывали сданные было позиции кепке, косоворотке, гимнастерке. Брюки-клеш и бушлат – «мандат пролетария» – уступили место модному пиджаку в талию и коротким брюкам, непомерной ширины в бедре и резко сужавшимся к лодыжке – «клоунские».
Заработала реклама: «Яков Рацер – топливо», «Савва Ундервуд – пишущие машинки», «Теодор Реддавей – техническое оборудование». Самый шик – шляпы и галантерея – у Куприянова на Тверской. Ботинки «Джимми», с узким носом, как у рыбы-меч, у Зеленкина на Кузнецком мосту. Конфекционы готового верхнего платья и ткани – «у нас только импорт» – в Солодовниковском пассаже на Петровке.
Город менялся на глазах. Количество гастрономических, молочных, овощно-зеленных магазинов росло не по дням, а по часам. Засверкал витринами Елисеевский гастроном. Необозримым натюрмортом развалился Охотный ряд – чрево Москвы с коровьими, свиными, телячьими, бараньими тушами, копчеными, провесными, запеченными окороками, с огромными, словно торпеды, белугами, осетрами, семгами, с разносолами и овощами, с маринадами и пряностями.
Появились частные прокатные автомобили с черно-желтыми шашками по кузову. К ресторанам подкатывали нэпманы на лихачах в колясках с дутыми шинами. Круглосуточно работало казино «У Зона», где в большом зеркальном зале – рулетка. Крупье с набриолиненными прическами, с пробритыми проборами громко чеканят: «Прошу делать игру», «Игра сделана – ставок больше нет». Шарик скачет по металлическому циферблату, и в наступившей тишине слышно, как он пощелкивает, перепрыгивая по крутящемуся диску из одной уложницы в другую.
Рядом маленькая – «золотая» – комната, туда с рублями не лезь. Там идет игра в «шмен де фэр», по-русски в «железку». Банки составляются и срываются тысячные. «Игра только на видимое», – объявляет крупье, артистически тасуя новые карты. На столе появляются столбики золотых царских червонцев. «Размен», – кричит крупье: вместо столбиков выдаются фишки – самая устойчивая валюта казино. Казино делает баснословный оборот за сутки. «Есть на небе одно солнце, много облаков. Есть в Москве один Разумный, много дураков…» – пели с эстрадных площадок куплетисты про основателя этого заведения, нажившего миллионы и породившего категорию нарушителей закона – растратчиков.
По Тверской, от Садово-Триумфальной площади до Скобелевской (ныне Маяковского – Советская), не скрывая намерений – «могу провести время», – прогуливались расфранченные девицы. Рестораны с кабинетами работали до утра.
На Ильинке биржа котировала червонец, а рядом на параллельной, Никольской, тротуары кишели валютчиками – «даю червонцы, беру червонцы», «даю рыжики, беру рыжики» – золотые монеты дореволюционной чеканки.
Улицы определились по ассортименту торговли: Мясницкая – технические, скобяные изделия; Никольская – оптово-текстильные товары; Тверская, Петровка, Кузнецкий мост – ширпотреб, обувь, готовое платье, галантерея, культтовары. Горланила на всю округу «Сухаревка». Базарила птицами, щенками не менее голосистая «Труба» (Трубная площадь).
А в катакомбах китайской стены ютилось несметное количество беспризорных ребят. И здесь же рядом с их трущобами у подножия стены от Никольских до Ильинских ворот шла торговля в развал литературой – городок букинистов.
Молодость моего поколения прошла, вплотную соприкоснувшись с бытом и нравами того времени. Кто-то крепко увяз в затягивающей трясине сладкой нэповской жизни; кто-то коснулся ее краешком своего существования, учуяв, что угарный чад грозит серьезным отравлением; кто-то упорно шагал против ветра соблазнов, широко открывая молодежи ворота стадионов для выхода на свежий воздух.
Орудуя с молотком и зубилом под началом опытных слесарей, восстанавливающих тракторы «Холт», «Клейтон», «Рустон» и собирающих сельскохозяйственные машины и орудия – жатки, лобогрейки, косилки, сеялки, я ждал с нетерпением гудка, чтобы, отмыв «трудовые руки» пастой нежно-розового цвета «Чистоль», отправиться на удовлетворение личных духовных запросов.
Куда сегодня после работы? Каждодневный вопрос вопросов. Футбол уже довольно прочно обосновался в моем сердце. Рядом с мастерскими был расположен МКЛ – Московский клуб лыжников, сохранивший на своем стадионе небольшое футбольное поле и прекрасный павильон, так называемый «царский», он и сейчас цел: находится при спортивном комплексе «Юных пионеров» на Ленинградском проспекте.
Конечно, туда после работы на маленькое футбольное поле спешили мы: Николай служил вместе со мной, а Александр по соседству, на Петровском огороде. Сейчас это когда-то открытое картофельное поле застроено жилыми кварталами, прилегающими к Беговой улице. Тогда же на этом огороде я сидел в шалаше с незаряженной берданкой, выполняя общественные обязанности по охране картошки в ночное время.
В кружке самодеятельности бывшей Солдатенковской больницы, ныне имени С. П. Боткина, расположенной бок о бок с мастерскими, была театральная секция. В ней мы и искали утоления жажды артистической славы. Секция ставила водевили. Это был очень популярный жанр в театрах малых форм. Николай играл роли героев-любовников, Александр, к общему удивлению, неплохо выступал в амплуа комических старух. А я – в «кушать подано». Но вскоре и от этого был отстранен, после деликатного замечания режиссера: «Вы говорите деревянным голосом». Не оставило в истории театра каких-либо следов и творчество старших братьев. Однако увлечение театром оказалось не бесследным, я стал пожизненным театралом, как говорится, закулисным человеком.
Пользуясь расположением добрейшего Акифьева, представителя рабочкома, потомственного пролетария мастерских, так и не научившегося правильно выговаривать свой титул – он рекомендовался «рабочек», – я получал бесплатные билеты во все московские театры.
Мне довелось побывать в театре «Семперантэ», размещавшемся в квартире верхнего этажа жилого дома в Гранатном переулке. В театре без занавеса, без рампы, без сцены: зрительный зал, та же комната, отделялся от условной сцены условной рампой. Суфлера за его полной ненадобностью не существовало, так как текст исполнители ролей импровизировали по ходу действия. Не берусь судить, насколько нужно и полезно было это театральное новаторство, с точки зрения искусствоведов, но спектакли – «Гримасы», «Прыжки» – оставили неизгладимое впечатление: покоряло мастерство артистов Левшиной и Быкова, выступавших в главных ролях.
Я видел восхождение новой звезды на театральном горизонте во Второй студии МХАТ. В пьесе З. Гиппиус «Зеленое кольцо» дебютировала молодая артистка – Алла Константиновна Тарасова, в роли неотразимо симпатичной, разуверившейся в жизни гимназистки, по имени Финочка. Она была столь обаятельна, столь несравненно хороша, что я ушел из театра, совершенно плененный этим чудным образом.
Много лет спустя я рассказывал Алле Константиновне о своей юношеской влюбленности в Финочку. Она, к тому времени не утратив ни молодости, ни обаяния, ни жизнерадостности, улыбаясь мне, ответила: «Ну и прекрасно. Продолжайте меня считать Финочкой».
И каждый раз при очередной встрече, и в довоенные и послевоенные годы, на гастролях ли, или в торжественные дни юбилеев театра, или на новогоднем вечере, по восстановленной было традиции мхатовцев встречать Новый год в большом фойе театра, я всегда улучал минутку признаться Алле Константиновне: «Вы для меня по-прежнему Финочка». И она, подыгрывая мне, шутливым тоном неизменно отвечала: «Конечно, конечно, только Финочка!»
В последний раз я встретил Аллу Константиновну на улице Пушкина недалеко от театра. Она опередила меня, здороваясь: «Ну вот и нет вашей Финочки». Я пытался утверждать обратное: «Вы прекрасно выглядите», но что-то скорбно-усталое проглядывало во всем ее чудесном облике. Она только что перенесла тяжелую операцию. А вскоре на немецком кладбище москвичи прощались с Аллой Константиновной Тарасовой…
В нэпмановской Москве пышно расцветало эстрадное искусство во всем его многообразии. Представители разговорного жанра: салонные куплетисты – во фраках и смокингах и черных лакированных ботинках, куплетисты-«босяки» – в костюмах из мелких кусочков разноцветных тряпок, в ботинках с двойными подошвами, для удобства «сбацать» чечетку со звуковым эффектом как будто клацающих кастаньет – наводнили эстраду. Авторы злободневных политических фельетонов не очень считались с литературной этикой. На исторический ультиматум английского премьера лорда Керзона эстрадная пара разговорников отвечала рефреном: «Ульти, к делу мы пришили, матом будем отвечать»… Не претендовали на тонкий юмор и поборники за чистоту служебной морали, потчуя публику припевом: «Мы руки взятками свои не замарали, когда мы брали, то перчатки одевали…» и так далее и тому подобное.
Все это декламировалось, пелось, плясалось на небольших подмостках, начиная от пивных «Левенбрей», Корнеева и Горшанова и кончая открытыми площадками, сколоченными на Тверском, Цветном или Чистопрудном бульварах.
Там же можно было видеть танцевальные пары, исполняющие модные аргентинские танго или бразильскую «Амапу».
Звукоподражатели, имитаторы, клоуны, жонглеры входили в программу рекламных объявлений «Дивертисмент», висящих у входа заведений такого типа.
Но наиболее популярным жанром эстрадного искусства оказалось цыганское пение и пляска. Хоры под управлением знаменитых дирижеров – Егора Алексеевича Полякова, Дмитрия Ивановича Иванова, Николая Степановича Лебедева, прошедших школу дореволюционных загородных ресторанов высшего класса «Яра», «Стрельны», «Эльдорадо», со своими знаменитыми певицами – Александрой Христофоровной Христофоровой, Александрой Андреевной Ланской, Дарьей Алексеевной Мерхоленко, сохранившими в своем действительно цыганском искусстве стиль таборного фольклора, переживали свое второе рождение.
Политехнический музей и Дом Герцена – главные полигоны прозы и поэзии. Всевозможные литературно-поэтические «реки, ручьи, ручейки и лужицы» растекались в разных направлениях. Поэтические поиски земных и заоблачных истин громко, трескуче звенели в ушах. Из стен главных полигонов перестрелка спорящих сторон переносилась в кафе «Стойло Пегаса», где полемика велась и в настенных экспромтах – «…с очками на носу сидит рыжая корова, уплетая колбасу».
Сбивали с толку, смешили нарочитой несуразностью стихи декадентов. Более полувека прошло, а помню печатавшееся и декламировавшееся:
Годы гражданской войны, хозяйственная разруха резко изменили спокон веков утвердившийся порядок в нашем доме. Организация зимних охот на волков, выезд на лето с собаками в деревню ушли в прошлое. Продовольственный кризис потребовал других забот. Все москвичи занялись основной охотой за куском хлеба. Когда конское мясо, потом требуха стали роскошью, а хлеб без торчащих щетинок соломы редкостью, отец всю «облаву» – как нас, детей, иронически называл дядя Митя – отправил в Погост.
Только в 1920 году, после смерти отца, сраженного сыпным тифом, я вернулся в Москву и положил начало своему производственному стажу – поступил работать подручным слесаря в Центральные ремонтные мастерские МОЗО.
То было время бурных порывов молодости к самовыражению. Октябрь пропахал трехсотлетние залежи народной энергии, расковал неисчислимые творческие силы многомиллионных масс. Беспокойные сердца молодых бились учащенным пульсом. Хотелось везде успеть, боялся проглядеть что-то впервые нарождающееся в горячке будней строительства новой жизни.
А тут еще как раз подоспел нэп, с его быстрым вторжением в быт полуголодного, обшарпанного, запущенного города. Темп жизни необычайно возрос. Время стремительно летело вперед. Сутки сократились в объеме. Ложились поздно, вставали рано. И все же часов бодрствования явно не хватало, чтобы побывать там, куда тянуло.
Родились новые слова: «нэпман» и «спец». Шляпа и «гаврилка» – так в борьбе с «пережитками капитализма» комсомольцы называли галстук – на глазах завоевывали сданные было позиции кепке, косоворотке, гимнастерке. Брюки-клеш и бушлат – «мандат пролетария» – уступили место модному пиджаку в талию и коротким брюкам, непомерной ширины в бедре и резко сужавшимся к лодыжке – «клоунские».
Заработала реклама: «Яков Рацер – топливо», «Савва Ундервуд – пишущие машинки», «Теодор Реддавей – техническое оборудование». Самый шик – шляпы и галантерея – у Куприянова на Тверской. Ботинки «Джимми», с узким носом, как у рыбы-меч, у Зеленкина на Кузнецком мосту. Конфекционы готового верхнего платья и ткани – «у нас только импорт» – в Солодовниковском пассаже на Петровке.
Город менялся на глазах. Количество гастрономических, молочных, овощно-зеленных магазинов росло не по дням, а по часам. Засверкал витринами Елисеевский гастроном. Необозримым натюрмортом развалился Охотный ряд – чрево Москвы с коровьими, свиными, телячьими, бараньими тушами, копчеными, провесными, запеченными окороками, с огромными, словно торпеды, белугами, осетрами, семгами, с разносолами и овощами, с маринадами и пряностями.
Появились частные прокатные автомобили с черно-желтыми шашками по кузову. К ресторанам подкатывали нэпманы на лихачах в колясках с дутыми шинами. Круглосуточно работало казино «У Зона», где в большом зеркальном зале – рулетка. Крупье с набриолиненными прическами, с пробритыми проборами громко чеканят: «Прошу делать игру», «Игра сделана – ставок больше нет». Шарик скачет по металлическому циферблату, и в наступившей тишине слышно, как он пощелкивает, перепрыгивая по крутящемуся диску из одной уложницы в другую.
Рядом маленькая – «золотая» – комната, туда с рублями не лезь. Там идет игра в «шмен де фэр», по-русски в «железку». Банки составляются и срываются тысячные. «Игра только на видимое», – объявляет крупье, артистически тасуя новые карты. На столе появляются столбики золотых царских червонцев. «Размен», – кричит крупье: вместо столбиков выдаются фишки – самая устойчивая валюта казино. Казино делает баснословный оборот за сутки. «Есть на небе одно солнце, много облаков. Есть в Москве один Разумный, много дураков…» – пели с эстрадных площадок куплетисты про основателя этого заведения, нажившего миллионы и породившего категорию нарушителей закона – растратчиков.
По Тверской, от Садово-Триумфальной площади до Скобелевской (ныне Маяковского – Советская), не скрывая намерений – «могу провести время», – прогуливались расфранченные девицы. Рестораны с кабинетами работали до утра.
На Ильинке биржа котировала червонец, а рядом на параллельной, Никольской, тротуары кишели валютчиками – «даю червонцы, беру червонцы», «даю рыжики, беру рыжики» – золотые монеты дореволюционной чеканки.
Улицы определились по ассортименту торговли: Мясницкая – технические, скобяные изделия; Никольская – оптово-текстильные товары; Тверская, Петровка, Кузнецкий мост – ширпотреб, обувь, готовое платье, галантерея, культтовары. Горланила на всю округу «Сухаревка». Базарила птицами, щенками не менее голосистая «Труба» (Трубная площадь).
А в катакомбах китайской стены ютилось несметное количество беспризорных ребят. И здесь же рядом с их трущобами у подножия стены от Никольских до Ильинских ворот шла торговля в развал литературой – городок букинистов.
Молодость моего поколения прошла, вплотную соприкоснувшись с бытом и нравами того времени. Кто-то крепко увяз в затягивающей трясине сладкой нэповской жизни; кто-то коснулся ее краешком своего существования, учуяв, что угарный чад грозит серьезным отравлением; кто-то упорно шагал против ветра соблазнов, широко открывая молодежи ворота стадионов для выхода на свежий воздух.
Орудуя с молотком и зубилом под началом опытных слесарей, восстанавливающих тракторы «Холт», «Клейтон», «Рустон» и собирающих сельскохозяйственные машины и орудия – жатки, лобогрейки, косилки, сеялки, я ждал с нетерпением гудка, чтобы, отмыв «трудовые руки» пастой нежно-розового цвета «Чистоль», отправиться на удовлетворение личных духовных запросов.
Куда сегодня после работы? Каждодневный вопрос вопросов. Футбол уже довольно прочно обосновался в моем сердце. Рядом с мастерскими был расположен МКЛ – Московский клуб лыжников, сохранивший на своем стадионе небольшое футбольное поле и прекрасный павильон, так называемый «царский», он и сейчас цел: находится при спортивном комплексе «Юных пионеров» на Ленинградском проспекте.
Конечно, туда после работы на маленькое футбольное поле спешили мы: Николай служил вместе со мной, а Александр по соседству, на Петровском огороде. Сейчас это когда-то открытое картофельное поле застроено жилыми кварталами, прилегающими к Беговой улице. Тогда же на этом огороде я сидел в шалаше с незаряженной берданкой, выполняя общественные обязанности по охране картошки в ночное время.
В кружке самодеятельности бывшей Солдатенковской больницы, ныне имени С. П. Боткина, расположенной бок о бок с мастерскими, была театральная секция. В ней мы и искали утоления жажды артистической славы. Секция ставила водевили. Это был очень популярный жанр в театрах малых форм. Николай играл роли героев-любовников, Александр, к общему удивлению, неплохо выступал в амплуа комических старух. А я – в «кушать подано». Но вскоре и от этого был отстранен, после деликатного замечания режиссера: «Вы говорите деревянным голосом». Не оставило в истории театра каких-либо следов и творчество старших братьев. Однако увлечение театром оказалось не бесследным, я стал пожизненным театралом, как говорится, закулисным человеком.
Пользуясь расположением добрейшего Акифьева, представителя рабочкома, потомственного пролетария мастерских, так и не научившегося правильно выговаривать свой титул – он рекомендовался «рабочек», – я получал бесплатные билеты во все московские театры.
Мне довелось побывать в театре «Семперантэ», размещавшемся в квартире верхнего этажа жилого дома в Гранатном переулке. В театре без занавеса, без рампы, без сцены: зрительный зал, та же комната, отделялся от условной сцены условной рампой. Суфлера за его полной ненадобностью не существовало, так как текст исполнители ролей импровизировали по ходу действия. Не берусь судить, насколько нужно и полезно было это театральное новаторство, с точки зрения искусствоведов, но спектакли – «Гримасы», «Прыжки» – оставили неизгладимое впечатление: покоряло мастерство артистов Левшиной и Быкова, выступавших в главных ролях.
Я видел восхождение новой звезды на театральном горизонте во Второй студии МХАТ. В пьесе З. Гиппиус «Зеленое кольцо» дебютировала молодая артистка – Алла Константиновна Тарасова, в роли неотразимо симпатичной, разуверившейся в жизни гимназистки, по имени Финочка. Она была столь обаятельна, столь несравненно хороша, что я ушел из театра, совершенно плененный этим чудным образом.
Много лет спустя я рассказывал Алле Константиновне о своей юношеской влюбленности в Финочку. Она, к тому времени не утратив ни молодости, ни обаяния, ни жизнерадостности, улыбаясь мне, ответила: «Ну и прекрасно. Продолжайте меня считать Финочкой».
И каждый раз при очередной встрече, и в довоенные и послевоенные годы, на гастролях ли, или в торжественные дни юбилеев театра, или на новогоднем вечере, по восстановленной было традиции мхатовцев встречать Новый год в большом фойе театра, я всегда улучал минутку признаться Алле Константиновне: «Вы для меня по-прежнему Финочка». И она, подыгрывая мне, шутливым тоном неизменно отвечала: «Конечно, конечно, только Финочка!»
В последний раз я встретил Аллу Константиновну на улице Пушкина недалеко от театра. Она опередила меня, здороваясь: «Ну вот и нет вашей Финочки». Я пытался утверждать обратное: «Вы прекрасно выглядите», но что-то скорбно-усталое проглядывало во всем ее чудесном облике. Она только что перенесла тяжелую операцию. А вскоре на немецком кладбище москвичи прощались с Аллой Константиновной Тарасовой…
В нэпмановской Москве пышно расцветало эстрадное искусство во всем его многообразии. Представители разговорного жанра: салонные куплетисты – во фраках и смокингах и черных лакированных ботинках, куплетисты-«босяки» – в костюмах из мелких кусочков разноцветных тряпок, в ботинках с двойными подошвами, для удобства «сбацать» чечетку со звуковым эффектом как будто клацающих кастаньет – наводнили эстраду. Авторы злободневных политических фельетонов не очень считались с литературной этикой. На исторический ультиматум английского премьера лорда Керзона эстрадная пара разговорников отвечала рефреном: «Ульти, к делу мы пришили, матом будем отвечать»… Не претендовали на тонкий юмор и поборники за чистоту служебной морали, потчуя публику припевом: «Мы руки взятками свои не замарали, когда мы брали, то перчатки одевали…» и так далее и тому подобное.
Все это декламировалось, пелось, плясалось на небольших подмостках, начиная от пивных «Левенбрей», Корнеева и Горшанова и кончая открытыми площадками, сколоченными на Тверском, Цветном или Чистопрудном бульварах.
Там же можно было видеть танцевальные пары, исполняющие модные аргентинские танго или бразильскую «Амапу».
Звукоподражатели, имитаторы, клоуны, жонглеры входили в программу рекламных объявлений «Дивертисмент», висящих у входа заведений такого типа.
Но наиболее популярным жанром эстрадного искусства оказалось цыганское пение и пляска. Хоры под управлением знаменитых дирижеров – Егора Алексеевича Полякова, Дмитрия Ивановича Иванова, Николая Степановича Лебедева, прошедших школу дореволюционных загородных ресторанов высшего класса «Яра», «Стрельны», «Эльдорадо», со своими знаменитыми певицами – Александрой Христофоровной Христофоровой, Александрой Андреевной Ланской, Дарьей Алексеевной Мерхоленко, сохранившими в своем действительно цыганском искусстве стиль таборного фольклора, переживали свое второе рождение.
Политехнический музей и Дом Герцена – главные полигоны прозы и поэзии. Всевозможные литературно-поэтические «реки, ручьи, ручейки и лужицы» растекались в разных направлениях. Поэтические поиски земных и заоблачных истин громко, трескуче звенели в ушах. Из стен главных полигонов перестрелка спорящих сторон переносилась в кафе «Стойло Пегаса», где полемика велась и в настенных экспромтах – «…с очками на носу сидит рыжая корова, уплетая колбасу».
Сбивали с толку, смешили нарочитой несуразностью стихи декадентов. Более полувека прошло, а помню печатавшееся и декламировавшееся:
Помню в том же «Стойле Пегаса» лохматого, неопрятного, с перхотью на плечах, в засаленной вельветовой блузе, в очках с тонкой металлической оправой декадента, бьющего в своем «стихотворении» на образ:
Дайте мне рыданий соус,
дайте сдобное варенье,
дайте ситцевый анчоус
и трехгранное печенье.
Нет, не надо мне короны,
лучше дайте крышку гроба
и величие вороны.
Пусть потешится утроба…
Море гадов вдали бушевало пред мной,
А на море том трон возвышался,
Из-под кислой капусты то бочка была,
А на ней сатана восседал!
Сатана был красив, как столетний козел,
Как волдырь на макушке у ведьмы… —