Страница:
И все же с особой теплотой любители театра отзывались о молодом артисте Яншине, до этой премьеры никому не известном, бесподобно сыгравшем в ней роль Лариосика.
– Да ты сходи посмотри, – убеждал меня Николай, уже видевший нашумевшую пьесу.
Я пошел. Потом пошел второй раз. Потом третий. Потом десятый… пятнадцатый… двадцатый…
Простодушный племянник из Житомира – Лариосик, по-провинциальному наивный, в серой гимназической куртке, с галстуком, завязанным пышным бантом, с лучезарной улыбкой раздаривал свою доброту тоже добрым, но напуганным разразившейся за стенами их дома революционной грозой, ломающей до основания привычный им буржуазный порядок вещей, людям. Лариосик был настолько притягательным, что весь зрительный зал с момента его появления в доме Турбиных попадал под обаяние образа, созданного молодым актером.
В то время школьная скамья свела меня с очень привлекательной ученицей Надей Киселевой. Смуглая, стройная, белозубая, она была нашей школьной королевой. Вдруг среди учеников прошел слух, что наша «красавица с прямым пробором в черных волосах» выступает в цыганском хоре Егора Полякова в ресторане «Арбатский подвал».
Я со своим школьным другом Сергеем Ломакиным пошел в этот небольшой уютный ресторан, размещавшийся в подвальном помещении дома №9 по старому Арбату.
И в самом деле, среди пестроцветных шалей, накинутых через плечо знаменитых цыганских певиц, полукругом сидевших на сцене, центральное место занимала совсем юная Ляля Черная. Такой сценический псевдоним взяла себе Надежда Сергеевна Киселева, дочь бывшей танцовщицы цыганки Марии Георгиевны, урожденной Поляковой. Отец Ляли – так мы ее зовем и по сие время – Сергей Киселев из знатной богатой московской семьи, близкой семье Антона Павловича Чехова в мелеховский период. Но к тому дню, когда Ляля Черная в «Арбатском подвале» только начинала свою славную артистическую карьеру, никаких богатств у овдовевшей матери, кроме двух дочерей на выданье и их младшего брата Владимира, впоследствии тоже актера театра «Ромэн», не было. Жила тогда Мария Георгиевна в первом этаже густонаселенного дома на площади против Страстного монастыря, стоявшего на месте памятника Пушкину: по монастырю и площадь называлась Страстная.
Довольно долгое время после посещения ресторана я Лялю не видел. Но вот встретил ее на Тверской, идущей под руку с молодым человеком, одетым в клетчатое, рыже-коричневого цвета пальто. Пара блистала молодостью и яркостью цветов в одежде. Владельцем рыже-коричневого пальто был Михаил Михайлович Яншин, невысокий худощавый молодой человек. Пара была уже достаточно известной, и отдельные прохожие восхищенно восклицали: «Ляля Черная!.. Яншин!..»
Я тоже не скрывал своих симпатий к ним и выразил полный восторг, когда Ляля сказала: «Это мой муж, Михаил Михайлович Яншин, а это знаменитый (она именно так и сказала, будучи всегда расположенной к друзьям) футболист Андрей Старостин».
На мне был остроплечий пиджак, только что приобретенный за границей, как я заметил, явно вызвавший любопытство Яншина. Помню, я про себя обругал Лялю за «знаменитый», тем более что меня смущал мой экстравагантный наряд. Мне почудилось, что плечи у меня вздыбились до ушей.
Позже мы нередко играли в вопросы: «Куда делись ваши искусственные плечи?» – «А где ваш музейный, рыжий в клетку балахон?» Но это было позже, когда жизнь нас поставила, как говорят, на дружескую ногу.
А пока я, очень польщенный их приглашением, свернул вместе с молодоженами за угол Страстной площади. Мы вошли во двор огромного дома, проследовали к месту жительства Яншина. Это была маленькая продолговатая комната-келья, но с высоким потолком. Единственное окно упиралось в стенку брандмауэра и едва пропускало дневной свет.
Появление Петра Петровича Кончаловского вызвало оживленные возгласы молодых хозяев, обрадованных приходом маститого художника.
В ответ на извинения хозяев на тесноту Петр Петрович, показав на глухую стену за стеклом окна, пошутил: «Да я вам на этом фоне такую Венецию размалюю, что все стены раздвинутся, и как в гондоле на голубой воде канала жить будете».
А потом, сидя за столом, присмотревшись к рукам хозяина, серьезно, как бы подчеркивая наблюдение, сказал: «Лепить ваши руки-то надо, Яншин, – и категорически утвердительно добавил: – Лепить. Я это обязательно сделаю, наградил же вас бог!»
Руки Михаила Михайловича действительно привлекали внимание: широкая тыльная часть кисти выглядела мощным основанием для несколько притолщенных в первой фаланге, сходивших на конус длинных пальцев. От кисти руки оставалось массивно скульптурное впечатление. В актерской практике Яншина, как я часто наблюдал, его руки несли особую творческую нагрузку, в жесте, в пластике артиста. Может быть, я и не заметил бы этого, но острый глаз художника заставил помнить – «наградил же вас бог».
Пришел Борис Ливанов, высокий, статный, красивый. Он знал о всех своих достоинствах и не старался скрыть это. Он говорил в повелительном наклонении густым баритоном, как бы доказывая кому-то свое право на признание, модулируя звук, сам любуясь возможностями своего голоса. В дальнейшем много общаясь с ним, я, вспоминая первую встречу, понимал, что тогда не ошибся, считая, что из молодого актера прямо-таки выпирал наружу его талант и это не была бравада, это природный талант артиста, его мощный темперамент, требовавший безотлагательного признания, говорил в нем – мы молодые, мы красивые, мы умные – мы все можем!
Оживления в «гондолу» привнес пришедший Иосиф Моисеевич Раевский, друг Яншина с юношества. Он любил рассказывать, как проживавшая у Красных ворот хлебосольная московская семья приютила его, приехавшего, как Лариосик из Житомира, в небольшой квартире, где он разместился в передней на сундуке. Как после бессонной от волнения ночи он «вместе с Мишей» отправился на приемный конкурс в студию Художественного театра. Как трепетали они – «вместе с Мишей», – увидев в приемной комиссии прославленных «стариков» театра. Как обуяла их радость – «вместе с Мишей», – когда они прочли свои имена в списке принятых, и как вспрыснули они – Раевский на этом месте делал небольшую паузу и продолжал – «уж, конечно, вместе с Мишей» – свою победу.
В непринужденной беседе, где главной темой был театр, искусство, живопись, Петр Петрович продолжал посмеиваться по поводу «гондолы», все увеличивая масштабы будущей фрески на брандмауэре, приговаривая: «Плавать вам по этому ультрамарину во все страны света, какие горизонты откроются перед вами!»
Читал что-то Борис Ливанов. Спел свой любимый романс Михаил Михайлович Яншин. Пел он фальцетом, удивительно музыкально, оттеняя смысловую нагрузку каждого слова в тексте. Романс начинался словами: «В тень зеленого старого, старого дуба голосистая птичка попала…» Яншин еще не был никаким старым дубом, а Ляля не была уж такой птичкой-невеличкой, но Яншин так мягко, так деликатно вел свой музыкальный рассказ, так смотрел на молодую жену и такой влюбленный взор шел ему в ответ, что думалось, будто романс и написан о них и что Яншин могучий зеленый дуб, а Ляля та птичка, которая приютилась в его развесистых ветвях и будет «сладко ее щебетанье!».
Потом танцевала Ляля. Помню, как я был поражен профессиональной пластикой ее танца, напоминавшей уже знаменитую Марию Артамонову.
Мария Артамонова безраздельно царила в цыганской пляске, как дочь своего народа, сумевшая выразить в танцевальном движении и удаль, и боль, и гордость, и страсть цыганского характера, заставившая откликнуться на свой талант Сергея Александровича Есенина. Лицо Артамоновой озарялось «несказанным светом», как только она делала первый шаг под начальный аккорд цыганской венгерки. Танцовщица тонко чувствовала грань, переступив которую зажигательный народный танец превращается в шантанную вульгарность. Ее сдержанный темперамент исключал надуманные вульгаризаторами изгибы, изломы и даже распластывания на подмостках, в совсем несвойственной позе для цыганского фольклорного танца. Мария Артамонова нашла себе достойную преемницу в лице Ляли Черной.
В пляске Ляли тоже чувство ритма, слитность движения и музыки, порыва и сдержанности, элегантной пластичности (не будем бояться применить этот термин к цыганской пляске, именно в ней это качество наиболее важно: или пляска по-народному благородна, или по-кабацки вульгарна), но свой почерк у каждой остался сохраненным. Может, у Марии он был ближе к шатру, у Ляли – к салону.
Во всяком случае мне бросился в глаза скачок от школьного танца до профессионального мастерства, что она показывала сейчас, буквально на комнатном пятачке в «гондоле», заполненной к тому же сидящими гостями. Ее точено стройная фигура легко и изящно двигалась на небольшом пространстве. Нога, с круто выгнутым подъемом, легким шлепком, «по-цыгански» отбивала такт, и всплескивались руки то в стороны, то вверх, то плавно, то стремительно поспевая за гитарой, – все это было прекрасной живой картиной красоты, молодости и счастья. Яншин млел. Да и мы все тоже млели.
За окнами было уже светло, когда Иосиф Моисеевич исполнил свой коронный номер, которым обычно заканчивались дружеские встречи по поводу каких-либо семейных торжеств. Он спел:
Но зато была неуемная жизнерадостность и вера в светлое будущее. Впоследствии каждый получил свое. Каждый утвердил себя в истории искусства, оставив о себе память в благодарных преемниках. Но пока, пока надо было преодолевать барьеры: гладкой дорожки в жизни нет, всегда с препятствиями.
Как бы ни была хороша компания, она обязательно расходится. Рассвет давно постучал в окно. Ляля с Михаилом Михайловичем вышли нас проводить. На углу Тверской, у дома ВТО, Яншин, галантно согнув руку, подошел к Ляле. По пустынному тротуару ранним осенним утром понеслась в темпе мазурки легкая пара. Они были так непосредственны и упоены молодостью своей жизни, что милиционер, стоявший близ здания Моссовета, снисходительно улыбнулся.
Я шел домой пешком, переполненный впечатлениями. В Москве тогда было много извозчиков. И деньги у меня имелись – как-никак за сборную я уже играл, – но на извозчике ехать не хотелось. Что-то меня беспокоило: я был очень доволен восстановившимся знакомством с Лялей, позволившим мне провести вечер с такими интересными людьми, но душевного равновесия не находил, внутри ощущал какую-то червоточину. Такое настроение бывает, когда команда матч выиграла очень эффектно, убедительно, а ты своей игрой не удовлетворен.
Прогулка до дома в одиночестве мне понадобилась, чтобы разобраться в своих впечатлениях. Я мысленно проследил свое поведение. Нет, подумалось мне, провала не было. Мало участвовал в общем разговоре? Не такая уж беда. Пил, ел больше других? Наоборот, скромно и в этом отношении себя вел. Ничего не исполнил? Так я же не артист, у меня и слуха-то нет. Одним словом, положительную оценку за дебют в таком обществе мог бы поставить.
Так в чем же дело? Откуда неудовлетворенность, там, где-то на самом дне души?
Конечно, не сразу, но причину неудовлетворенности я установил. Дело в том, что в свои неполных двадцать лет я возомнил себя постигшим все. Футбол – во всяком случае. Мне казалось – теперь только вперед, раз я уже стал чемпионом Москвы. Борис Ливанов говорит: нам, молодым, дорогу. Я молчу, но мысли схожие: я все знаю, все могу, только у Бориса по поводу театра, а у меня – футбола. Мне тоже кажется, что нам, молодым, должны уступать дорогу игроки старших поколений, вроде у них и учиться нечему. А вот Яншин о своих «стариках» отзывается с такой почтительностью, как верующий о патриархе. Запомнился пример, который он привел, когда речь зашла об отношении к делу, о святой преданности искусству. Константин Сергеевич Станиславский критиковал артистку, выступавшую с пением романсов в концерте. Он говорил: «На сцене артист как на ладони. К нему прикованы тысячи глаз. Вам надо спеть романс и приковать именно к нему все внимание слушателей. А у вас сплошь кольца на руках. Я из-за сверкания ваших колец просто и не услышал, о чем вы поете…»
А для меня авторитетов в футболе уже не стало. Не много ли я навешал на себя сверкающих фальшивым светом колец самомнения?
По странной ассоциации, но мне в этот момент особенно ненавистными представились острозаглаженные, приподнятые плечи моего пиджака. Уж не эти ли кольца имел в виду Яншин, когда рассказывал о Станиславском?
Я так подробно пишу об этом вечере, потому что он сильно взволновал меня. И в значительной мере определил мое отношение к собственной персоне. Я понял, что Яншин более самокритичен, будучи уже известным актером. Он рассказал, как Станиславский порекомендовал ему убрать излишне комические черты в сценическом образе Лариосика. Зачем играть так, что в зале все время смех. Основная драматическая линия катастрофы Турбиных смазывается. «Во имя интересов ансамбля пришлось наступить на горло собственной песни: снять сверкающие смехом кольца», – заключил Яншин свой пример из педагогики Станиславского.
В общем, классическая французская поговорка: «О, если бы убеленная сединами старость могла! О, если бы полная сил молодость умела!» – до этого вечера мне незнакомая, заставила меня призадуматься. Калитку в наш двор я отворял с сознанием чего-то важного, пережитого, что еще не закончилось, но продолжение чего обещает что-то хорошее.
Так началось мое знакомство с Яншиным. Мы стали часто встречаться. Тесное общение на протяжении многих лет перешло в дружбу, тем более что в трудные минуты, а они, эти большие трудности, исчислялись не минутами, а годами, страждущий в беде без дружеского отклика не оставался.
Народный артист СССР, лауреат Государственных премий Михаил Михайлович Яншин, даже если бы он не имел этих почетных званий, оставался бы личностью, заслуживающей внимания большой литературы. Он был настолько многогранен, насколько и эрудирован, настолько добр, насколько и требователен, настолько щедр, насколько и не расточителен, настолько воспитан, насколько и раскован, настолько азартен, насколько и сдержан, настолько любим, насколько и предан.
Так, может быть, он был душевно расчетлив? Сколько мне, столько и от меня? Страшусь подумать, как бы он вскипел, услышав подобное. И вскипел бы по праву, потому что он исповедовал высший принцип человеческой этики – от меня по потребности, мне по возможности. Разумеется, что не всегда потребность другого может удовлетворить самый высокий гуманист, но нести в себе эту этическую норму уже есть благо. Яншин ее нес и в меру своих возможностей осуществлял.
Когда же я перечисляю «настолько-насколько», то лишь говорю о широте его натуры. Например: он был до скрупулезности точен в расчетах за услуги с носильщиками, таксистами – не расточителен; но совершенно не знал удержу в желании чем-нибудь угостить того же таксиста, носильщика, превышая затраты «на чаевые» во много раз: доброта. Я уже не говорю о домашнем хлебосольстве в любое время дня и ночи.
Круг интересов Яншина был необычайно обширен. В день его шестидесятилетнего юбилея ему подарили карикатуру, смысл которой сводился к тому, чтобы показать озабоченного своими делами Яншина. В спартаковской майке, в трусах, с удочкой, с наездническим хлыстом, с ружьем, с бильярдным кием, со всевозможными атрибутами, обозначающими его увлечения, он с беззаботной, жизнерадостной улыбкой отправляется в новый день.
Влюбленный в театр, пожизненно посвятивший себя искусству, конечно, Михаил Михайлович львиную долю времени отдавал тому, чему поклонялся – сцене. Но то немногое свободное время, которое оставлял ему театр, он использовал интенсивно и разнообразно. Разве что отдавая предпочтение конному спорту и в некоторой мере столу с зеленым сукном.
Человек он был азартный. Сакраментальной картой в покере для него был «стрит». Ему доставляло огромное удовольствие вышибить противника из игры, имеющего на руках более сильную карту.
Однажды он попросил у меня взаймы. Предстояла игра в покер. «Вы опять на свой «стрит» все просадите». – «Я, – говорит, – буду жаться». Николай Николаевич Асеев покерист – палец в рот не клади. Глаза серые, стальные, седеющий чуб на лоб приспущен, в упор смотрит на Яншина и объявляет: «Плюс!» Яншин мой как начал в ответ плюсовать, даже покраснел от натуги. Да разве Асеева выбьешь. Оказалось, у Николая Николаевича – каре, четыре валета, а у Михаила Михайловича – все тот же «стрит».
Для Михаила Михайловича ставка не играла решающего значения. Его игровой темперамент разгорался не из-за ставки. Его интересовал результат, как таковой. Он соревновался, он прежде всего вел спортивную борьбу – кто лучше понимает, кто лучше действует, кто лучший психолог, у кого характер сильнее. Он с одинаковым увлечением играл вовсе без денег в шахматы или в бильярд.
Александра Павловна – мать Яншина, до самых преклонных лет сохранившая здравый ум и хорошую память, была его постоянной партнершей в редкие часы досуга Мишеньки. Надо было видеть, с какой расчетливой скрупулезностью шел перерасчет при подведении итога, кто кому должен двадцать копеек. У сына сердито, по-медвежьи поблескивали глазки – «тебя разве переспоришь». Но Александра Павловна хорошо знала счет гривенникам, научившись этому еще смолоду, ведя хозяйство в семье среднего московского достатка, – «Ты, Мишенька, под стол пешком ходил, а я уже без ошибки дневной расход подсчитывала». Яншин лез в кошелек, копался в нем своими скульптурными руками и доставал двугривенный. Бывало и наоборот: платить надо было Александре Павловне. «Сейчас отдам», – говорила тоже нелюбившая проигрывать Александра Павловна. «На стол, на стол – тороплюсь, на репетицию опаздываю», – довольный, поднимаясь со стула, приговаривал сын, явно подтрунивая над расстроившейся мамашей. Я хотел написать старушкой, но это определение просто не подходит к Александре Павловне. Она была крупная, статная, сохранившая ту свежесть взгляда, когда пожилую женщину старушкой не назовешь.
Яншин получал свой двугривенный и торжествующий прощался с матерью, уже с заботливой влюбленностью смотревшей на своего «противника»: «Когда зайдешь-то?»
Он заходил часто и аккуратно в Шереметьевский переулок, где жила Александра Павловна со своей дочерью Евдокией Михайловной, с внучкой Натальей и правнуком Федей. Он был очень внимательный и как сын, и как брат, и как дядя, и как дед. Здесь в права вступала яншинская щедрость. Счет шел не на гривенники, а по потребности любимых родственников.
Вот так он соревновался, волновался, нервничал и отдыхал от внутреннего творческого напряжения, которого требовал театр.
Запас энергии в нем был неисчерпаемый. Он был очень легок на подъем, и в этом я очень быстро убедился.
На другой же день после нашего знакомства раздался звонок по телефону. Я сразу узнал его голос. Только Яншин здороваясь протягивал так свое «здра-а-а-ствуйте!».
– Мастер, – он часто называл меня именно так, предвосхитив это узаконенное впоследствии официально спортивное звание, – вы помните, что уговорились сегодня побывать в «Кружке»?
Я хотя и запамятовал это, но ответил: «Конечно, помню», и мы вновь подтвердили встречу на бегах.
День был воскресный, в программе значились большие именные призы. Об этом мы, будучи оба заядлыми беговиками, знали накануне, коротко обменявшись мнениями по поводу возможных фаворитов еще в «гондоле».
И на бегах Яншин был Яншиным. Главным критерием оценки лошади у него было собственное мнение. Он тем более на него опирался, что считал себя сведущим в рысистом спорте не менее, чем любой другой посетитель ипподрома. «Я сам в качалке сидел», – был его уничтожающий аргумент, сражавший спорщика наповал. И действительно, Яншин неоднократно ездил на призы и на Московском, и на Харьковском ипподромах. Ездил довольно успешно: подъезжал к призовому столбу и первым и вторым. Правда, это было в те далекие времена, когда он весил вдвое меньше. Как-то он захотел вспомнить молодость и проехать на приз по дорожке Харьковского ипподрома. Затея могла закончиться драматически.
Наш общий друг наездник Павел Матвеевич Чуенко собрал ему жеребенка в самую прочную качалку. Пока по прямой выезжали на старт, все шло хорошо, жеребенок тянул непривычную тяжесть не капризничая. Но на крутом повороте к старту качалка седока не выдержала, и левое колесо поломалось. Яншин рухнул вниз, и быть бы беде, если бы жеребец был нервный. Думаю, что получилось бы хуже, чем у меня с Гвидоном.
Отговорить Яншина прекратить попытку не удалось. Колесо сменили. И он таки закончил дистанцию, заняв в заезде второе место. «Мог бы быть первым, но на старте не энергично распорядился», – рассказывал он о своем выступлении в роли наездника на Харьковском ипподроме…
Помню, что в тот воскресный день нашего совместного посещения бегов Яншин очень успешно играл в тотализаторе. Угадывал много заездов и был в довольно крупном выигрыше. Я тоже не новичок на бегах, но был удивлен такой удачей. Чаще бывает наоборот.
В хорошем настроении новый знакомый повез меня в «Кружок».
Этот вечерний очаг московской культуры был родным, гостеприимным домом столичной интеллигенции на протяжении многих довоенных лет. Среди артистов, художников, литераторов и представителей всех других видов искусства так и бытовало выражение «поедем в Кружок», «встретимся вечером в Кружке».
В Старопименовском переулке, близ Садово-Триумфальной площади существовал небольшой островок из нескольких восьмиквартирных домиков, где проживали известные москвичам артисты эстрады и театров – Владимир Яковлевич Хенкин, Клавдия Михайловна Новикова, Николай Капитонович Яковлев, Александр Абрамович Менделевич. В полуподвале одного из домиков и размещался «Кружок».
Хозяйничал, по-другому не скажешь, в нем Борис Михайлович Филиппов, будучи директором «Кружка друзей искусства и культуры», этого клуба отдыха творческой интеллигенции. Борис Михайлович сумел широко организовать в нем культурно-просветительную работу и создать совершенно непринужденную атмосферу домашности и дружелюбного общения между собой всех членов «Кружка» от «народных» и «заслуженных» до просто гостей. Вот и я в течение многих лет по небольшой деревянной лестнице спускался в эту большую полуподвальную квартиру, ставшую для меня вечерним университетом по воспитанию эстетики, этики и общей культуры молодого спортсмена.
О, там было чему и у кого поучиться! Именно в «Кружке», на маленькой сцене в небольшом зале, впервые со своими изустными рассказами познакомил москвичей совсем еще молодой Ираклий Луарсабович Андроников. Помню, как непосредственно, добродушно смеялись Алексей Николаевич Толстой и Василий Иванович Качалов, слушая удивительный по мастерству исполнения рассказ-юмореску пребывания Качалова в гостях у Толстого. Не надо было быть большим знатоком, чтобы безошибочно угадать в дебюте молодого ленинградца рождение большого таланта, такого необычного сочетания в одном лице литературного, артистического и музыкального дарований.
Совсем недавно в доме известного драматурга Исидора Владимировича Штока, встретившись с Ираклием Луарсабовичем, мы вспоминали тот давний вечер в «Кружке» как далекое, дорогое и близкое, но невозвратно ушедшее. Благодарно вспоминать о прошлом свойственно человеческой душе. «Что прошло, то будет мило», – писал поэт.
На смену полуподвалу пришли крупные культурные центры – Дом литераторов, где директором все тот же «домовой», Борис Михайлович Филиппов, с его неуемной энергией и заботой об организации действительно огромной культурно-просветительной работы, в здании, в отдельный отсек которого вместился бы весь «Кружок»; Дом Всероссийского театрального общества, Дом композиторов, Центральный дом работников искусства, Дом ученых, Дом кино – все это в масштабах современных требований культурной жизни страны. Дети-великаны прародителя из Старопименовского переулка, в то время объединявшего в одну семью и артиста, и ученого, и композитора, и художника. Добрую память оставил он о себе, уютный полуподвал большой квартиры.
Вон, засучив рукава белоснежной сорочки, играет в бильярд Владимир Владимирович Маяковский, и мы слышим саркастическое: «Златая цепь на дубе том!»…
– Пойдемте к нашим, – говорит мне Михаил Михайлович Яншин и увлекает меня к столу, где сидят Павел Александрович Марков и Михаил Афанасьевич Булгаков. Совсем молодой, эрудит из эрудитов в области театроведения, ныне здравствующий профессор, очень приветливый «завлит» Художественного театра Марков прямо-таки излучает радушие. Вопросами о футболе он помогает преодолеть некоторое мое смущение перед несколько чопорным Михаилом Афанасьевичем, автором нашумевшей пьесы. Простое, русское лицо драматурга, светлого шатена, с гладко зачесанной на пробор, набриолиненной прической, теплеет при непосредственном общении с Яншиным: Михаил Михайлович от природы обладал особым свойством задушевно поговорить с людьми, вне зависимости от чина и звания собеседников.
– Да ты сходи посмотри, – убеждал меня Николай, уже видевший нашумевшую пьесу.
Я пошел. Потом пошел второй раз. Потом третий. Потом десятый… пятнадцатый… двадцатый…
Простодушный племянник из Житомира – Лариосик, по-провинциальному наивный, в серой гимназической куртке, с галстуком, завязанным пышным бантом, с лучезарной улыбкой раздаривал свою доброту тоже добрым, но напуганным разразившейся за стенами их дома революционной грозой, ломающей до основания привычный им буржуазный порядок вещей, людям. Лариосик был настолько притягательным, что весь зрительный зал с момента его появления в доме Турбиных попадал под обаяние образа, созданного молодым актером.
В то время школьная скамья свела меня с очень привлекательной ученицей Надей Киселевой. Смуглая, стройная, белозубая, она была нашей школьной королевой. Вдруг среди учеников прошел слух, что наша «красавица с прямым пробором в черных волосах» выступает в цыганском хоре Егора Полякова в ресторане «Арбатский подвал».
Я со своим школьным другом Сергеем Ломакиным пошел в этот небольшой уютный ресторан, размещавшийся в подвальном помещении дома №9 по старому Арбату.
И в самом деле, среди пестроцветных шалей, накинутых через плечо знаменитых цыганских певиц, полукругом сидевших на сцене, центральное место занимала совсем юная Ляля Черная. Такой сценический псевдоним взяла себе Надежда Сергеевна Киселева, дочь бывшей танцовщицы цыганки Марии Георгиевны, урожденной Поляковой. Отец Ляли – так мы ее зовем и по сие время – Сергей Киселев из знатной богатой московской семьи, близкой семье Антона Павловича Чехова в мелеховский период. Но к тому дню, когда Ляля Черная в «Арбатском подвале» только начинала свою славную артистическую карьеру, никаких богатств у овдовевшей матери, кроме двух дочерей на выданье и их младшего брата Владимира, впоследствии тоже актера театра «Ромэн», не было. Жила тогда Мария Георгиевна в первом этаже густонаселенного дома на площади против Страстного монастыря, стоявшего на месте памятника Пушкину: по монастырю и площадь называлась Страстная.
Довольно долгое время после посещения ресторана я Лялю не видел. Но вот встретил ее на Тверской, идущей под руку с молодым человеком, одетым в клетчатое, рыже-коричневого цвета пальто. Пара блистала молодостью и яркостью цветов в одежде. Владельцем рыже-коричневого пальто был Михаил Михайлович Яншин, невысокий худощавый молодой человек. Пара была уже достаточно известной, и отдельные прохожие восхищенно восклицали: «Ляля Черная!.. Яншин!..»
Я тоже не скрывал своих симпатий к ним и выразил полный восторг, когда Ляля сказала: «Это мой муж, Михаил Михайлович Яншин, а это знаменитый (она именно так и сказала, будучи всегда расположенной к друзьям) футболист Андрей Старостин».
На мне был остроплечий пиджак, только что приобретенный за границей, как я заметил, явно вызвавший любопытство Яншина. Помню, я про себя обругал Лялю за «знаменитый», тем более что меня смущал мой экстравагантный наряд. Мне почудилось, что плечи у меня вздыбились до ушей.
Позже мы нередко играли в вопросы: «Куда делись ваши искусственные плечи?» – «А где ваш музейный, рыжий в клетку балахон?» Но это было позже, когда жизнь нас поставила, как говорят, на дружескую ногу.
А пока я, очень польщенный их приглашением, свернул вместе с молодоженами за угол Страстной площади. Мы вошли во двор огромного дома, проследовали к месту жительства Яншина. Это была маленькая продолговатая комната-келья, но с высоким потолком. Единственное окно упиралось в стенку брандмауэра и едва пропускало дневной свет.
Появление Петра Петровича Кончаловского вызвало оживленные возгласы молодых хозяев, обрадованных приходом маститого художника.
В ответ на извинения хозяев на тесноту Петр Петрович, показав на глухую стену за стеклом окна, пошутил: «Да я вам на этом фоне такую Венецию размалюю, что все стены раздвинутся, и как в гондоле на голубой воде канала жить будете».
А потом, сидя за столом, присмотревшись к рукам хозяина, серьезно, как бы подчеркивая наблюдение, сказал: «Лепить ваши руки-то надо, Яншин, – и категорически утвердительно добавил: – Лепить. Я это обязательно сделаю, наградил же вас бог!»
Руки Михаила Михайловича действительно привлекали внимание: широкая тыльная часть кисти выглядела мощным основанием для несколько притолщенных в первой фаланге, сходивших на конус длинных пальцев. От кисти руки оставалось массивно скульптурное впечатление. В актерской практике Яншина, как я часто наблюдал, его руки несли особую творческую нагрузку, в жесте, в пластике артиста. Может быть, я и не заметил бы этого, но острый глаз художника заставил помнить – «наградил же вас бог».
Пришел Борис Ливанов, высокий, статный, красивый. Он знал о всех своих достоинствах и не старался скрыть это. Он говорил в повелительном наклонении густым баритоном, как бы доказывая кому-то свое право на признание, модулируя звук, сам любуясь возможностями своего голоса. В дальнейшем много общаясь с ним, я, вспоминая первую встречу, понимал, что тогда не ошибся, считая, что из молодого актера прямо-таки выпирал наружу его талант и это не была бравада, это природный талант артиста, его мощный темперамент, требовавший безотлагательного признания, говорил в нем – мы молодые, мы красивые, мы умные – мы все можем!
Оживления в «гондолу» привнес пришедший Иосиф Моисеевич Раевский, друг Яншина с юношества. Он любил рассказывать, как проживавшая у Красных ворот хлебосольная московская семья приютила его, приехавшего, как Лариосик из Житомира, в небольшой квартире, где он разместился в передней на сундуке. Как после бессонной от волнения ночи он «вместе с Мишей» отправился на приемный конкурс в студию Художественного театра. Как трепетали они – «вместе с Мишей», – увидев в приемной комиссии прославленных «стариков» театра. Как обуяла их радость – «вместе с Мишей», – когда они прочли свои имена в списке принятых, и как вспрыснули они – Раевский на этом месте делал небольшую паузу и продолжал – «уж, конечно, вместе с Мишей» – свою победу.
В непринужденной беседе, где главной темой был театр, искусство, живопись, Петр Петрович продолжал посмеиваться по поводу «гондолы», все увеличивая масштабы будущей фрески на брандмауэре, приговаривая: «Плавать вам по этому ультрамарину во все страны света, какие горизонты откроются перед вами!»
Читал что-то Борис Ливанов. Спел свой любимый романс Михаил Михайлович Яншин. Пел он фальцетом, удивительно музыкально, оттеняя смысловую нагрузку каждого слова в тексте. Романс начинался словами: «В тень зеленого старого, старого дуба голосистая птичка попала…» Яншин еще не был никаким старым дубом, а Ляля не была уж такой птичкой-невеличкой, но Яншин так мягко, так деликатно вел свой музыкальный рассказ, так смотрел на молодую жену и такой влюбленный взор шел ему в ответ, что думалось, будто романс и написан о них и что Яншин могучий зеленый дуб, а Ляля та птичка, которая приютилась в его развесистых ветвях и будет «сладко ее щебетанье!».
Потом танцевала Ляля. Помню, как я был поражен профессиональной пластикой ее танца, напоминавшей уже знаменитую Марию Артамонову.
Мария Артамонова безраздельно царила в цыганской пляске, как дочь своего народа, сумевшая выразить в танцевальном движении и удаль, и боль, и гордость, и страсть цыганского характера, заставившая откликнуться на свой талант Сергея Александровича Есенина. Лицо Артамоновой озарялось «несказанным светом», как только она делала первый шаг под начальный аккорд цыганской венгерки. Танцовщица тонко чувствовала грань, переступив которую зажигательный народный танец превращается в шантанную вульгарность. Ее сдержанный темперамент исключал надуманные вульгаризаторами изгибы, изломы и даже распластывания на подмостках, в совсем несвойственной позе для цыганского фольклорного танца. Мария Артамонова нашла себе достойную преемницу в лице Ляли Черной.
В пляске Ляли тоже чувство ритма, слитность движения и музыки, порыва и сдержанности, элегантной пластичности (не будем бояться применить этот термин к цыганской пляске, именно в ней это качество наиболее важно: или пляска по-народному благородна, или по-кабацки вульгарна), но свой почерк у каждой остался сохраненным. Может, у Марии он был ближе к шатру, у Ляли – к салону.
Во всяком случае мне бросился в глаза скачок от школьного танца до профессионального мастерства, что она показывала сейчас, буквально на комнатном пятачке в «гондоле», заполненной к тому же сидящими гостями. Ее точено стройная фигура легко и изящно двигалась на небольшом пространстве. Нога, с круто выгнутым подъемом, легким шлепком, «по-цыгански» отбивала такт, и всплескивались руки то в стороны, то вверх, то плавно, то стремительно поспевая за гитарой, – все это было прекрасной живой картиной красоты, молодости и счастья. Яншин млел. Да и мы все тоже млели.
За окнами было уже светло, когда Иосиф Моисеевич исполнил свой коронный номер, которым обычно заканчивались дружеские встречи по поводу каких-либо семейных торжеств. Он спел:
И скатерть не была залита, и никаких спящих гусаров не было, была молодая, наступающая сила в театральном искусстве. Еще не было «Последнего табора» в кино, после которого все подпевали Ляле Черной – «Ой, да ту распхэн, распхэн, бродяга»… Еще не было сэра Питера, с его умилительным дуэтом под аккомпанемент яншинской флейты – «Голубок и горлица никогда не ссорятся»… Еще не было до неузнаваемости преобразившегося в роли Соленого и совершенно непохожего на него Кудряша в исполнении Ливанова. Еще Костылев не был бесподобно сыгран Раевским и в звании профессора Иосиф Моисеевич еще не состоял. Ничего этого не было, как не было ни у кого из присутствующих артистов никаких званий и заслуг.
Скатерть белая залита вином,
Все гусары спят непробудным сном,
Лишь один не спит, пьет шампанское,
За контральто пьет, за цыганское…
Но зато была неуемная жизнерадостность и вера в светлое будущее. Впоследствии каждый получил свое. Каждый утвердил себя в истории искусства, оставив о себе память в благодарных преемниках. Но пока, пока надо было преодолевать барьеры: гладкой дорожки в жизни нет, всегда с препятствиями.
Как бы ни была хороша компания, она обязательно расходится. Рассвет давно постучал в окно. Ляля с Михаилом Михайловичем вышли нас проводить. На углу Тверской, у дома ВТО, Яншин, галантно согнув руку, подошел к Ляле. По пустынному тротуару ранним осенним утром понеслась в темпе мазурки легкая пара. Они были так непосредственны и упоены молодостью своей жизни, что милиционер, стоявший близ здания Моссовета, снисходительно улыбнулся.
Я шел домой пешком, переполненный впечатлениями. В Москве тогда было много извозчиков. И деньги у меня имелись – как-никак за сборную я уже играл, – но на извозчике ехать не хотелось. Что-то меня беспокоило: я был очень доволен восстановившимся знакомством с Лялей, позволившим мне провести вечер с такими интересными людьми, но душевного равновесия не находил, внутри ощущал какую-то червоточину. Такое настроение бывает, когда команда матч выиграла очень эффектно, убедительно, а ты своей игрой не удовлетворен.
Прогулка до дома в одиночестве мне понадобилась, чтобы разобраться в своих впечатлениях. Я мысленно проследил свое поведение. Нет, подумалось мне, провала не было. Мало участвовал в общем разговоре? Не такая уж беда. Пил, ел больше других? Наоборот, скромно и в этом отношении себя вел. Ничего не исполнил? Так я же не артист, у меня и слуха-то нет. Одним словом, положительную оценку за дебют в таком обществе мог бы поставить.
Так в чем же дело? Откуда неудовлетворенность, там, где-то на самом дне души?
Конечно, не сразу, но причину неудовлетворенности я установил. Дело в том, что в свои неполных двадцать лет я возомнил себя постигшим все. Футбол – во всяком случае. Мне казалось – теперь только вперед, раз я уже стал чемпионом Москвы. Борис Ливанов говорит: нам, молодым, дорогу. Я молчу, но мысли схожие: я все знаю, все могу, только у Бориса по поводу театра, а у меня – футбола. Мне тоже кажется, что нам, молодым, должны уступать дорогу игроки старших поколений, вроде у них и учиться нечему. А вот Яншин о своих «стариках» отзывается с такой почтительностью, как верующий о патриархе. Запомнился пример, который он привел, когда речь зашла об отношении к делу, о святой преданности искусству. Константин Сергеевич Станиславский критиковал артистку, выступавшую с пением романсов в концерте. Он говорил: «На сцене артист как на ладони. К нему прикованы тысячи глаз. Вам надо спеть романс и приковать именно к нему все внимание слушателей. А у вас сплошь кольца на руках. Я из-за сверкания ваших колец просто и не услышал, о чем вы поете…»
А для меня авторитетов в футболе уже не стало. Не много ли я навешал на себя сверкающих фальшивым светом колец самомнения?
По странной ассоциации, но мне в этот момент особенно ненавистными представились острозаглаженные, приподнятые плечи моего пиджака. Уж не эти ли кольца имел в виду Яншин, когда рассказывал о Станиславском?
Я так подробно пишу об этом вечере, потому что он сильно взволновал меня. И в значительной мере определил мое отношение к собственной персоне. Я понял, что Яншин более самокритичен, будучи уже известным актером. Он рассказал, как Станиславский порекомендовал ему убрать излишне комические черты в сценическом образе Лариосика. Зачем играть так, что в зале все время смех. Основная драматическая линия катастрофы Турбиных смазывается. «Во имя интересов ансамбля пришлось наступить на горло собственной песни: снять сверкающие смехом кольца», – заключил Яншин свой пример из педагогики Станиславского.
В общем, классическая французская поговорка: «О, если бы убеленная сединами старость могла! О, если бы полная сил молодость умела!» – до этого вечера мне незнакомая, заставила меня призадуматься. Калитку в наш двор я отворял с сознанием чего-то важного, пережитого, что еще не закончилось, но продолжение чего обещает что-то хорошее.
Так началось мое знакомство с Яншиным. Мы стали часто встречаться. Тесное общение на протяжении многих лет перешло в дружбу, тем более что в трудные минуты, а они, эти большие трудности, исчислялись не минутами, а годами, страждущий в беде без дружеского отклика не оставался.
Народный артист СССР, лауреат Государственных премий Михаил Михайлович Яншин, даже если бы он не имел этих почетных званий, оставался бы личностью, заслуживающей внимания большой литературы. Он был настолько многогранен, насколько и эрудирован, настолько добр, насколько и требователен, настолько щедр, насколько и не расточителен, настолько воспитан, насколько и раскован, настолько азартен, насколько и сдержан, настолько любим, насколько и предан.
Так, может быть, он был душевно расчетлив? Сколько мне, столько и от меня? Страшусь подумать, как бы он вскипел, услышав подобное. И вскипел бы по праву, потому что он исповедовал высший принцип человеческой этики – от меня по потребности, мне по возможности. Разумеется, что не всегда потребность другого может удовлетворить самый высокий гуманист, но нести в себе эту этическую норму уже есть благо. Яншин ее нес и в меру своих возможностей осуществлял.
Когда же я перечисляю «настолько-насколько», то лишь говорю о широте его натуры. Например: он был до скрупулезности точен в расчетах за услуги с носильщиками, таксистами – не расточителен; но совершенно не знал удержу в желании чем-нибудь угостить того же таксиста, носильщика, превышая затраты «на чаевые» во много раз: доброта. Я уже не говорю о домашнем хлебосольстве в любое время дня и ночи.
Круг интересов Яншина был необычайно обширен. В день его шестидесятилетнего юбилея ему подарили карикатуру, смысл которой сводился к тому, чтобы показать озабоченного своими делами Яншина. В спартаковской майке, в трусах, с удочкой, с наездническим хлыстом, с ружьем, с бильярдным кием, со всевозможными атрибутами, обозначающими его увлечения, он с беззаботной, жизнерадостной улыбкой отправляется в новый день.
Влюбленный в театр, пожизненно посвятивший себя искусству, конечно, Михаил Михайлович львиную долю времени отдавал тому, чему поклонялся – сцене. Но то немногое свободное время, которое оставлял ему театр, он использовал интенсивно и разнообразно. Разве что отдавая предпочтение конному спорту и в некоторой мере столу с зеленым сукном.
Человек он был азартный. Сакраментальной картой в покере для него был «стрит». Ему доставляло огромное удовольствие вышибить противника из игры, имеющего на руках более сильную карту.
Однажды он попросил у меня взаймы. Предстояла игра в покер. «Вы опять на свой «стрит» все просадите». – «Я, – говорит, – буду жаться». Николай Николаевич Асеев покерист – палец в рот не клади. Глаза серые, стальные, седеющий чуб на лоб приспущен, в упор смотрит на Яншина и объявляет: «Плюс!» Яншин мой как начал в ответ плюсовать, даже покраснел от натуги. Да разве Асеева выбьешь. Оказалось, у Николая Николаевича – каре, четыре валета, а у Михаила Михайловича – все тот же «стрит».
Для Михаила Михайловича ставка не играла решающего значения. Его игровой темперамент разгорался не из-за ставки. Его интересовал результат, как таковой. Он соревновался, он прежде всего вел спортивную борьбу – кто лучше понимает, кто лучше действует, кто лучший психолог, у кого характер сильнее. Он с одинаковым увлечением играл вовсе без денег в шахматы или в бильярд.
Александра Павловна – мать Яншина, до самых преклонных лет сохранившая здравый ум и хорошую память, была его постоянной партнершей в редкие часы досуга Мишеньки. Надо было видеть, с какой расчетливой скрупулезностью шел перерасчет при подведении итога, кто кому должен двадцать копеек. У сына сердито, по-медвежьи поблескивали глазки – «тебя разве переспоришь». Но Александра Павловна хорошо знала счет гривенникам, научившись этому еще смолоду, ведя хозяйство в семье среднего московского достатка, – «Ты, Мишенька, под стол пешком ходил, а я уже без ошибки дневной расход подсчитывала». Яншин лез в кошелек, копался в нем своими скульптурными руками и доставал двугривенный. Бывало и наоборот: платить надо было Александре Павловне. «Сейчас отдам», – говорила тоже нелюбившая проигрывать Александра Павловна. «На стол, на стол – тороплюсь, на репетицию опаздываю», – довольный, поднимаясь со стула, приговаривал сын, явно подтрунивая над расстроившейся мамашей. Я хотел написать старушкой, но это определение просто не подходит к Александре Павловне. Она была крупная, статная, сохранившая ту свежесть взгляда, когда пожилую женщину старушкой не назовешь.
Яншин получал свой двугривенный и торжествующий прощался с матерью, уже с заботливой влюбленностью смотревшей на своего «противника»: «Когда зайдешь-то?»
Он заходил часто и аккуратно в Шереметьевский переулок, где жила Александра Павловна со своей дочерью Евдокией Михайловной, с внучкой Натальей и правнуком Федей. Он был очень внимательный и как сын, и как брат, и как дядя, и как дед. Здесь в права вступала яншинская щедрость. Счет шел не на гривенники, а по потребности любимых родственников.
Вот так он соревновался, волновался, нервничал и отдыхал от внутреннего творческого напряжения, которого требовал театр.
Запас энергии в нем был неисчерпаемый. Он был очень легок на подъем, и в этом я очень быстро убедился.
На другой же день после нашего знакомства раздался звонок по телефону. Я сразу узнал его голос. Только Яншин здороваясь протягивал так свое «здра-а-а-ствуйте!».
– Мастер, – он часто называл меня именно так, предвосхитив это узаконенное впоследствии официально спортивное звание, – вы помните, что уговорились сегодня побывать в «Кружке»?
Я хотя и запамятовал это, но ответил: «Конечно, помню», и мы вновь подтвердили встречу на бегах.
День был воскресный, в программе значились большие именные призы. Об этом мы, будучи оба заядлыми беговиками, знали накануне, коротко обменявшись мнениями по поводу возможных фаворитов еще в «гондоле».
И на бегах Яншин был Яншиным. Главным критерием оценки лошади у него было собственное мнение. Он тем более на него опирался, что считал себя сведущим в рысистом спорте не менее, чем любой другой посетитель ипподрома. «Я сам в качалке сидел», – был его уничтожающий аргумент, сражавший спорщика наповал. И действительно, Яншин неоднократно ездил на призы и на Московском, и на Харьковском ипподромах. Ездил довольно успешно: подъезжал к призовому столбу и первым и вторым. Правда, это было в те далекие времена, когда он весил вдвое меньше. Как-то он захотел вспомнить молодость и проехать на приз по дорожке Харьковского ипподрома. Затея могла закончиться драматически.
Наш общий друг наездник Павел Матвеевич Чуенко собрал ему жеребенка в самую прочную качалку. Пока по прямой выезжали на старт, все шло хорошо, жеребенок тянул непривычную тяжесть не капризничая. Но на крутом повороте к старту качалка седока не выдержала, и левое колесо поломалось. Яншин рухнул вниз, и быть бы беде, если бы жеребец был нервный. Думаю, что получилось бы хуже, чем у меня с Гвидоном.
Отговорить Яншина прекратить попытку не удалось. Колесо сменили. И он таки закончил дистанцию, заняв в заезде второе место. «Мог бы быть первым, но на старте не энергично распорядился», – рассказывал он о своем выступлении в роли наездника на Харьковском ипподроме…
Помню, что в тот воскресный день нашего совместного посещения бегов Яншин очень успешно играл в тотализаторе. Угадывал много заездов и был в довольно крупном выигрыше. Я тоже не новичок на бегах, но был удивлен такой удачей. Чаще бывает наоборот.
В хорошем настроении новый знакомый повез меня в «Кружок».
Этот вечерний очаг московской культуры был родным, гостеприимным домом столичной интеллигенции на протяжении многих довоенных лет. Среди артистов, художников, литераторов и представителей всех других видов искусства так и бытовало выражение «поедем в Кружок», «встретимся вечером в Кружке».
В Старопименовском переулке, близ Садово-Триумфальной площади существовал небольшой островок из нескольких восьмиквартирных домиков, где проживали известные москвичам артисты эстрады и театров – Владимир Яковлевич Хенкин, Клавдия Михайловна Новикова, Николай Капитонович Яковлев, Александр Абрамович Менделевич. В полуподвале одного из домиков и размещался «Кружок».
Хозяйничал, по-другому не скажешь, в нем Борис Михайлович Филиппов, будучи директором «Кружка друзей искусства и культуры», этого клуба отдыха творческой интеллигенции. Борис Михайлович сумел широко организовать в нем культурно-просветительную работу и создать совершенно непринужденную атмосферу домашности и дружелюбного общения между собой всех членов «Кружка» от «народных» и «заслуженных» до просто гостей. Вот и я в течение многих лет по небольшой деревянной лестнице спускался в эту большую полуподвальную квартиру, ставшую для меня вечерним университетом по воспитанию эстетики, этики и общей культуры молодого спортсмена.
О, там было чему и у кого поучиться! Именно в «Кружке», на маленькой сцене в небольшом зале, впервые со своими изустными рассказами познакомил москвичей совсем еще молодой Ираклий Луарсабович Андроников. Помню, как непосредственно, добродушно смеялись Алексей Николаевич Толстой и Василий Иванович Качалов, слушая удивительный по мастерству исполнения рассказ-юмореску пребывания Качалова в гостях у Толстого. Не надо было быть большим знатоком, чтобы безошибочно угадать в дебюте молодого ленинградца рождение большого таланта, такого необычного сочетания в одном лице литературного, артистического и музыкального дарований.
Совсем недавно в доме известного драматурга Исидора Владимировича Штока, встретившись с Ираклием Луарсабовичем, мы вспоминали тот давний вечер в «Кружке» как далекое, дорогое и близкое, но невозвратно ушедшее. Благодарно вспоминать о прошлом свойственно человеческой душе. «Что прошло, то будет мило», – писал поэт.
На смену полуподвалу пришли крупные культурные центры – Дом литераторов, где директором все тот же «домовой», Борис Михайлович Филиппов, с его неуемной энергией и заботой об организации действительно огромной культурно-просветительной работы, в здании, в отдельный отсек которого вместился бы весь «Кружок»; Дом Всероссийского театрального общества, Дом композиторов, Центральный дом работников искусства, Дом ученых, Дом кино – все это в масштабах современных требований культурной жизни страны. Дети-великаны прародителя из Старопименовского переулка, в то время объединявшего в одну семью и артиста, и ученого, и композитора, и художника. Добрую память оставил он о себе, уютный полуподвал большой квартиры.
Вон, засучив рукава белоснежной сорочки, играет в бильярд Владимир Владимирович Маяковский, и мы слышим саркастическое: «Златая цепь на дубе том!»…
– Пойдемте к нашим, – говорит мне Михаил Михайлович Яншин и увлекает меня к столу, где сидят Павел Александрович Марков и Михаил Афанасьевич Булгаков. Совсем молодой, эрудит из эрудитов в области театроведения, ныне здравствующий профессор, очень приветливый «завлит» Художественного театра Марков прямо-таки излучает радушие. Вопросами о футболе он помогает преодолеть некоторое мое смущение перед несколько чопорным Михаилом Афанасьевичем, автором нашумевшей пьесы. Простое, русское лицо драматурга, светлого шатена, с гладко зачесанной на пробор, набриолиненной прической, теплеет при непосредственном общении с Яншиным: Михаил Михайлович от природы обладал особым свойством задушевно поговорить с людьми, вне зависимости от чина и звания собеседников.