Раздался звонок, и начался урок священной истории, которую преподавал аббат Кастанед.
   Аббат объяснял сегодня этим деревенским парням, насмерть напуганным тяжкой работой и бедностью своих отцов, что правительство, которое в их представлении было чем-то необыкновенно грозным, обладает действительной и законной властью только в силу того, что она препоручена ему наместником божьим на земле.
   — Станьте достойными папской милости святостью жизни вашей, послушанием вашим, будьте жезлом меж дланей его, — добавил он, — и вы получите превосходное место, где будете сами себе голова, никто вам указывать не будет, бессменное место, на котором жалованье, выплачиваемое вам правительством, будет составлять одну треть, а две трети будет приносить вам ваша паства, послушная вашим наставлениям.
   После урока аббат Кастанед, выйдя из класса, остановился во дворе, окруженный учениками, которые в этот день слушали его с особенным вниманием.
   — Вот уж поистине верно сказано про священников, — говорил он обступившим его семинаристам, — каков поп, таков и приход. Я ведь сам своими глазами видел некоторые приходы в горах, где причту перепадало больше, чем иной священник в городе получает. И деньжонки им за то да за другое несут, не говоря уж о жирных каплунах, яичках да маслице и всяком прочем добре. И священник уж там, безусловно, первое лицо: никакой пир без него не обходится, и почет ему ото всех, ну и все такое.
   Едва г-н Кастанед ушел к себе, толпа разошлась и разбилась на маленькие кучки. Жюльен не пристал ни к одной из них; его сторонились, словно шелудивой овцы. Он видел, как в каждой из этих кучек ученики один за другим подбрасывали вверх монетки, загадывая: орел или решка, — и если бросающий угадывал верно, товарищи говорили, что, значит, ему наверняка достанется приход с обильными приношениями.
   Затем пошли всякие рассказы. Вот такой-то молодой священник меньше чем через год после рукоположения поднес упитанного кролика служанке старого кюре, после чего тот попросил его себе в викарии, а через несколько месяцев старый кюре помер, и молодой священник получил прекрасный приход. А другой добился, что его назначили в преемники к престарелому кюре в очень богатый приход потому, что он, как только старый кюре-паралитик садился за стол, являлся к нему и замечательно ловко разрезал старику цыпленка.
   Как все молодые люди на всех поприщах, семинаристы весьма преувеличивали успешное действие подобного рода уловок, ибо в этом есть нечто необычайное, что привлекает юношеское воображение.
   «Надо мне приучить себя к этим разговорам», — думал Жюльен. Если они не говорили о сосисках да о богатых приходах, разговор заходил о житейской стороне церковного учения, о разногласиях епископов с префектами, кюре с мэрами. И тут Жюльен обнаруживал у них понятие иного бога, и бога гораздо более страшного и могущественного, чем первый; этим вторым богом был папа. Они потихоньку говорили между собой — да и то только, когда были уверены, что их не может услышать г-н Пирар, — что если папа не дает себе труда самолично назначать каждого префекта и каждого мэра по всей Франции, то это только потому, что он препоручил сие французскому королю, наименовав его старшим сыном церкви.
   Вот тут-то Жюльена и осенила мысль, что он может внушить к себе уважение при помощи хорошо известной ему книги де Местра о папе. Сказать правду, он поразил своих товарищей, но это опять обернулось для него бедой. Им не понравилось, что он излагает их собственные взгляды лучше их самих. Г-н Шелан проявил по отношению к Жюльену такую же неосторожность, как и по отношению к самому себе. Приучив его рассуждать здраво, а не отделываться пустыми словами, он забыл сказать ему, что у человека незначительного такая привычка считается преступлением, ибо всякое здравое рассуждение само по себе оскорбительно.
   Таким образом, красноречие Жюльена оказалось для него новым преступлением. Семинаристы, судача о нем, придумали, наконец, такую кличку, при помощи которой им удалось выразить весь ужас, который он им внушал: они прозвали его Мартином Лютером:вот уж поистине подходит к нему, говорили они, из-за этой его дьявольской логики, которой он так гордится.
   Многие из молоденьких семинаристов обладали более свежим цветом лица, чем Жюльен, да, пожалуй, были и посмазливее его; но у него были белые руки, и он не умел скрывать свою привычку к чрезмерной опрятности. Эта похвальная черта отнюдь не считалась похвальной в унылом доме, куда его забросила судьба. Грязные деревенские парни, среди которых он жил, немедленно решили, что это у него от распущенных нравов. Нам не хотелось бы утомлять читателя описанием тысяч невзгод нашего героя. Так, например, некоторые из семинаристов посильней вздумали было его поколачивать; он вынужден был вооружиться железным циркулем и дал им понять, правда, только знаками, что пустит его в ход. Ведь для доносчиков знаки далеко не столь веская улика, сколь произнесенное слово.

XXVIII
КРЕСТНЫЙ ХОД

   Все сердца были взволнованы. Казалось, бог сошел в эти узкие готические улички, разубранные и густо усыпанные песком благодаря заботливому усердию верующих.
Юнг

    ак ни старался Жюльен прикидываться дурачком и ничтожеством, он не мог понравиться: слишком уж он ото всех отличался. «А ведь как-никак, — думал он, — все наши наставники — люди весьма тонкие, и выбирали их из тысяч. Почему же их не трогает мое смирение?» Только один, как ему казалось, был обманут его готовностью всему верить и его стараниями строить из себя простачка. Это был аббат Шас-Бернар, распорядитель всех соборных празднеств, которого вот уж лет пятнадцать как обещали сделать настоятелем; а пока что он вел в семинарии курс духовного красноречия. Это был один из тех предметов, по которому Жюльен с самого начала, еще во времена своего ослепления, почти всегда был первым. С этого-то и началось явное благоволение к нему аббата Шаса, частенько после урока он дружески брал Жюльена под руку и прогуливался с ним по саду.
   «Чего он от меня хочет?» — думал Жюльен. Он с удивлением слушал, как аббат часами рассказывал ему о разной церковной утвари и облачениях, которые имеются в соборе. Одних риз парчовых было семнадцать перемен, не считая траурных. Большие надежды возлагались на старую советницу де Рюбампре; эта девяностолетняя дама хранила по меньшей мере вот уж лет семьдесят свои свадебные наряды из великолепных лионских шелков, сплошь затканных золотом.
   — Вы только вообразите себе, друг мой, — говорил аббат Шас, вдруг останавливаясь и в восхищении закатывая глаза, — они прямо стоймя стоят, эти платья, столько на них золота!.. Так вот, все почтенные люди у нас в Безансоне полагают, что по завещанию госпожи советницы к сокровищам собора прибавится еще десять риз, помимо четырех-пяти праздничных мантий для торжественных празднеств. А я позволяю себе надеяться и на большее, — добавлял аббат Шас, понижая голос. — У меня есть некоторые основания полагать, что советница оставит нам еще восемь великолепнейших светильников из золоченого серебра, которые, говорят, были приобретены в Италии бургундским герцогом Карлом Смелым, ибо один из ее предков был его любимым министром.
   «И что это он потчует меня всем этим старьем? — удивлялся Жюльен. — Уже сколько времени тянется вся эта искусная подготовка, а до дела не доходит. Видно, он мне не доверяет. Должно быть, он хитрее их всех; у тех через какие-нибудь две недели можно наверняка угадать, куда они клонят. Оно, впрочем, понятно» его честолюбие страдает уже пятнадцать лет».
   Однажды вечером на уроке фехтования Жюльена вызвали к аббату Пирару, Аббат сказал ему.
   — Завтра праздник Тела господня. Господин аббат Шас-Бернар нуждается в ваших услугах для убранства собора; извольте идти и повиноваться.
   Но тут же аббат Пирар вернул его и соболезнующим тоном добавил:
   — Вы сами должны подумать о том, воспользуетесь ли вы этим случаем, чтобы прогуляться по городу.
   — Incedo per ignes (Имею тайных врагов), — отвечал Жюльен.
   На другой день с раннего утра Жюльен отправился в собор, опустив глаза в землю. Когда он почувствовал вокруг себя оживление и суету пробуждающегося города, ему стало легче. Повсюду украшали фасады домов в ожидании крестного хода. Все то время, которое он провел в семинарии, представилось ему одним мгновением. Мысли его устремлялись в Вержи да еще к хорошенькой Аманде Бине, которую ведь он мог даже встретить, потому что ее кафе было совсем неподалеку. Он издали увидал аббата Шас-Бернара, который стоял на паперти своего возлюбленного собора. Это был толстый мужчина с веселым лицом и открытым взглядом. Сегодня он весь сиял.
   — Я ждал вас, дорогой сын мой! — крикнул он, едва только Жюльен показался вдалеке — Милости просим! Нам с вами сегодня придется потрудиться вовсю, и нелегкая это будет работа. Подкрепим же наши силы первым завтраком, а уж второй раз закусим часиков в десять, во время торжественной мессы.
   — Я желал бы, сударь, — степенно сказал Жюльен, — не оставаться ни на секунду один. Не откажите обратить внимание, — добавил он, показывая ему на башенные часы вверху, над их головами, — что я явился к вам в пять часов без одной минуты.
   — А-а! Вы боитесь наших негодников семинаристов? Да стоит ли думать о них? — сказал аббат Шас. — Разве дорога становится хуже от того, что по краям ее в изгороди торчат колючки? Путник идет своей дорогой, а злые колючки пусть себе торчат на своих местах. Да ну их! Примемся за работу, дорогой друг мой, за работу!
   Аббат Шас не зря говорил, что работа будет нелегкая. Накануне в соборе были торжественные похороны, и поэтому нельзя было делать никаких приготовлений к празднику. Теперь надо было за одно утро задрапировать все готические пилоны, которые образуют три притвора, алой дамасской тканью до самого верха, на тридцать футов в вышину. Г-н епископ вызвал ради этого случая четырех обойщиков из Парижа, оплатив им проезд в почтовой карете, но эти господа не успевали всюду управиться и, вместо того чтобы помочь своим неумелым товарищам безансонцам, они только еще больше обескураживали их своими насмешками.
   Жюльен увидел, что ему придется самому взобраться на лестницу; вот когда ему пригодилась его ловкость. Он взялся руководить местными обойщиками. Аббат Шас с восхищением поглядывал, как он летал вверх и вниз с одной лестницы на другую. Когда все пилоны были уже обтянуты дамасской тканью, стали обсуждать, как бы водрузить пять пышных султанов на большом балдахине, над главным алтарем. Роскошный венчик из золоченого дерева поддерживался восемью высокими колоннами из итальянского мрамора. Но чтобы добраться до середины балдахина, над самым престолом, надо было пройти по старому деревянному карнизу, может быть, и не без червоточины, висевшему на высоте сорока футов.
   Вид этой головоломной дорожки сразу охладил хвастливую расторопность парижских обойщиков; они поглядывали на балдахин, спорили, рассуждали, но никто не решался лезть наверх. Жюльен схватил султаны и легко взбежал по лестнице. Он очень ловко приладил их на самом венчике, как раз посреди балдахина. Когда он сошел с лестницы, аббат Шас-Бернар заключил его в свои объятия.
   — Optime! [21]— вскричал добрый толстяк. — Я расскажу об этом его высокопреосвященству.
   В десять часов они очень весело позавтракали. Никогда еще аббат Шас не видал свою церковь такой нарядной.
   — Дорогой сын мой, — говорил он Жюльену, — моя матушка сдавала напрокат стулья в этой почтенной базилике, так что я в некотором роде вскормлен этим прекрасным зданием. Террор Робеспьера разорил нас, но я — мне было тогда восемь лет — уже прислуживал на молебствиях и мессах, которые заказывали на дому, и в эти дни меня кормили. Никто не мог свернуть ризу ловчее меня; бывало, у меня никогда ни одна золотая кисть не сомнется. А с тех пор как Наполеон восстановил богослужение, мне посчастливилось стать надзирателем в этом почтенном храме. Пять раз в году он предстоит перед моим взором в этом пышном убранстве. Но никогда еще он не был так великолепен, как сегодня, ни разу еще эти алые дамасские ткани не спадали такими пышными складками, не облегали так красиво колонны.
   «Ну, вот сейчас он, наконец, выложит мне свою тайну, — подумал Жюльен. — Раз уж он начал говорить о себе, сейчас пойдут излияния!» Но, несмотря на свое явно возбужденное состояние, аббат не обронил ни одного неосторожного слова. «А ведь он потрудился немало. И как радуется! — подумал Жюльен. — И винца изрядно хлебнул. Вот это человек! Какой пример для меня! К отличию его!» (Это выражение Жюльен перенял у старика-лекаря.)
   Когда колокола зазвонили Sanctus, Жюльен хотел было надеть стихарь, чтобы принять участие в торжественной процессии, возглавляемой епископом.
   — А жулики, дорогой мой, а жулики! — вскричал аббат Шас. — Вы о них не подумали! Все пойдут крестным ходом, церковь останется пустая. Нам с вами придется вот как сторожить! Еще хорошо будет, если мы недосчитаемся потом только одного-двух кусков этой великолепной золотой парчи, которой обвит низ пилонов. А ведь это дар госпожи де Рюбампре. Эта парча досталась ей от ее знаменитого предка королевской крови, чистейшее золото, дорогой мой! — восхищенным шепотом добавил аббат, наклонившись к самому его уху. — Никакой примеси! Я поручаю вам наблюдать за северным крылом, и вы оттуда — ни шагу. А я буду смотреть за южным крылом и главным нефом. Да присматривайте хорошенько за исповедальнями, как раз там-то эти наводчицы, сподручные воров, и прячутся и только того и ждут, чтобы к ним спиной повернулись.
   Едва он успел договорить, как пробило три четверти двенадцатого. И в ту же минуту ударил большой колокол. Он гудел во всю силу, и ему вторили другие колокола. Эти полные, торжественные звуки захватили Жюльена Воображение его словно вырвалось на волю и унеслось далеко от земли.
   Благоухание ладана и розовых лепестков, которые разбрасывали перед святыми дарами маленькие дети, одетые под Иоанна Крестителя, усиливало это восторженное чувство.
   Величественные звуки колокола не должны были бы внушать Жюльену ничего, кроме мысли о том, что это результат работы двадцати человек, которым платят по пятьдесят сантимов, а им помогают, быть может, пятнадцать или двадцать человек из прихожан. Ему следовало бы подумать о том, что веревки изношены и леса также, что и колокол сам по себе представляет опасность: он падает через каждые два столетия; не мешало бы ему рассудить и о том, нельзя ли как-нибудь урезать вознаграждение звонарям или уплачивать им за труд индульгенциями либо какой-нибудь иной милостью от щедрот церкви, дабы не истощать ее казны.
   Но вместо того чтобы предаваться столь мудрым размышлениям, душа Жюльена, подхваченная этими полными и мужественными звуками, носилась в заоблачных просторах воображения. Никогда не получится из него ни хорошего священника, ни дельного начальника! Что может выйти путного из душ, способных так восторгаться? Разве что какой-нибудь художник! И вот тут-то самонадеянность Жюльена и обнаруживается во всей своей наготе. Наверно, уж не менее полсотни из его семинарских товарищей, напуганных народной ненавистью и якобинством, которым их вечно пугают, внушая им, что оно гнездится чуть ли не за каждым плетнем, научились как следует разбираться в действительности и, услышав большой соборный колокол, не подумали бы ни о чем другом, кроме того, какое жалованье платят звонарю. Они стали бы высчитывать с гениальностью Барема, стоит ли степень умиления молящихся тех денег, которые приходится выплачивать звонарям. Но если бы Жюльену и пришло в голову задуматься о материальных интересах собора, то его воображение завело бы его снова не туда, куда следует: он бы придумал, пожалуй, как сберечь сорок франков церковному совету, и упустил бы возможность избежать расхода в двадцать пять сантимов.
   В то время как процессия в этот чудесный, солнечный день медленно двигалась по Безансону, останавливаясь у нарядных временных алтарей, воздвигнутых в изобилии городскими властями, старавшимися перещеголять друг друга, церковь покоилась в глубочайшей тишине. Там царили полумрак, приятная прохлада, и все это было еще пропитано благоуханием цветов и ладана.
   Это безмолвие, уединение и прохлада в просторных церковных притворах погружали Жюльена в сладкое забытье. Он не опасался, что его потревожит аббат Шас, надзиравший за другим крылом здания. Душа его уже почти рассталась со своей смертной оболочкой, а та между тем медленно прогуливалась по северному притвору, порученному ее бдительности. Жюльен был совершенно спокоен: он уже убедился, что в исповедальнях нет ни души, кроме нескольких благочестивых женщин; глаза его глядели, не видя.
   Однако он все же несколько вышел из своего забытья, заметив двух хорошо одетых коленопреклоненных женщин: одна из них молилась в исповедальне, другая — тут же рядом, на низенькой молельной скамье. Он смотрел, не видя, но вдруг то ли смутное сознание возложенных на него обязанностей, то ли восхищение строгой благородной осанкой обеих дам заставило его вспомнить о том, что в Исповедальне сейчас нет священника. «Странно, — подумал он, — почему эти нарядные дамы, если они такие богомольные, не молятся сейчас перед каким-нибудь уличным алтарем, а если это дамы из общества, почему же они не восседают торжественно на виду у всех на каком-нибудь балконе? Как красиво облегает ее это платье! Какая грация!» И он замедлил шаг, надеясь, что ему, быть может, удастся поглядеть на них.
   Та, что стояла на коленях в исповедальне, чуть-чуть повернула голову, услышав шаги Жюльена среди этой необъятной тишины. Вдруг она громко вскрикнула и лишилась чувств.
   Потеряв сознание, она опрокинулась назад, а подруга ее, которая была рядом, бросилась к ней на помощь. И в тот же миг Жюльен увидал плечи и шею падающей дамы. Ему бросилось в глаза хорошо знакомое ожерелье из прекрасных крупных жемчужин. Что стало с ним, когда он узнал волосы г-жи де Реналь! Это была она. А другая дама, которая поддерживала ей голову, чтобы не дать подруге упасть, была г-жа Дервиль. Не помня себя, Жюльен бросился к ним. Г-жа де Реналь своей тяжестью увлекла бы и свою подругу, если бы Жюльен вовремя не поддержал обеих. Он увидел запрокинутую голову г-жи де Реналь на своем плече, ее бледное, безжизненное лицо. Он помог г-же Дервиль прислонить эту прелестную головку к плетеной спинке стула.
   Госпожа Дерзиль обернулась и тут только узнала его.
   — Уходите, сударь, уходите! — сказала она негодующим голосом. — Только бы она вас не увидала! Да как же ей не приходить в ужас при виде вас! Она была так счастлива, пока вас не знала! Ваше поведение гнусно! Уходите! Сейчас же уходите отсюда, если у вас есть хоть капля стыда!
   Это было сказано таким повелительным тоном, а Жюльен так растерялся и был в эту минуту так слаб, что он отошел. «Она всегда меня ненавидела», — подумал он о г-же Дервиль.
   В ту же минуту гнусавое пение попов, шедших во главе процессии, раздалось в церкви: крестный ход возвращался. Аббат Шас-Бернар несколько раз окликнул Жюльена; тот не слышал его; наконец он подошел к нему и, взяв его за руку, вывел из-за колонны, куда Жюльен спрятался еле живой. Аббат хотел представить его епископу.
   — Вам дурно, дитя мое, — сказал он, видя, что Жюльен весь побелел и почти не в состоянии двигаться. — Вы сегодня чересчур много трудились. — Он взял его под руку. — Идемте, сядьте вот на эту скамеечку кропильщика позади меня, а я вас собой прикрою. — Они были теперь у самого входа в храм, сбоку от главных дверей. — Успокойтесь, у нас есть еще впереди добрых двадцать минут, пока появится его высокопреосвященство. Постарайтесь оправиться, а когда он будет проходить, я вас приподниму — я ведь здоровый, сильный человек, хоть и немолод.
   Но когда показался епископ, Жюльен так дрожал, что аббату Шасу пришлось отказаться от мысли представить его.
   — Вы особенно этим не огорчайтесь, — сказал он ему, — я еще найду случай.
   Вечером аббат велел отнести в часовню семинарии десять фунтов свечей, сэкономленных, как он говорил, стараниями Жюльена, — так проворно он их гасил. Это было мало похоже на правду. Бедный малый сам совершенно угас; он ни о чем больше думать не мог после того, как увидел г-жу де Реналь.

XXIX
ПЕРВОЕ ПОВЫШЕНИЕ

   Он хорошо изучил свой век, хорошо изучил свой округ, и теперь он обеспечен.
«Прекюрсер»

    юльен еще не совсем пришел в себя и продолжал пребывать в состоянии глубокой задумчивости после того случая в соборе, когда однажды утром суровый аббат Пирар позвал его к себе.
   — Я только что получил письмо от господина аббата Шас-Бернара, где он всячески вас расхваливает. Могу сказать, что я более или менее доволен вашим поведением. Вы чрезвычайно неосторожны и опрометчивы, хотя это сразу и не заметно. И, однако, по сие время сердце у вас доброе и даже великодушное и разум высокий. В общем, я вижу в вас некую искру, коей не следует пренебрегать.
   Пятнадцать лет трудился я здесь, а ныне мне придется покинуть этот дом: преступление мое заключается в том, что я предоставлял семинаристов их свободной воле и не поощрял и не притеснял то тайное общество, о котором вы говорили мне на духу. Но раньше чем я уеду отсюда, мне хочется что-нибудь для вас сделать. Я бы позаботился о вас еще два месяца тому назад, ибо вы это заслужили, если бы не донос по поводу найденного у вас адреса Аманды Бине. Я назначаю вас репетитором по Новому Ветхому завету.
   Жюльен, преисполненный благодарности, хотел было броситься на колени, дабы возблагодарить бога, но поддался более искреннему порыву. Он подошел к аббату Пирару, взял его руку и поднес ее к губам.
   — Это еще что такое? — сердито закричал ректор, но глаза Жюльена говорили много больше, чем его жест.
   Аббат Пирар глядел на него с изумлением, как смотрит человек, который давным-давно отвык встречать тонкие душевные движения. Этот долгий взгляд выдал ректора, голос его дрогнул.
   — Да, да, дитя мое, я привязался к тебе. Господь видит, что это случилось помимо моей воли. Мой долг — быть справедливым и не питать ни к кому ни ненависти, ни любви. Тяжкая тебе предстоит жизнь. Я вижу в тебе нечто, что претит низким душам. Зависть и клевета всюду будут преследовать тебя. Куда бы ни забросило тебя провидение, товарищи твои всегда будут ненавидеть тебя, а если даже и будут притворяться друзьями, то только затем, чтобы вернее тебя погубить. Только одно может тебе помочь: не полагайся ни на кого, кроме бога, который в наказание за твою самонадеянность наделил тебя тем, что неизбежно вызывает к тебе ненависть. Да будет поведение твое выше всяких упреков — в этом единственное твое спасение. Если ты неуклонно будешь держаться истины, рано или поздно твои враги будут повержены.
   Жюльен так давно не слышал дружеского голоса, что — простим ему эту слабость — он залился слезами. Аббат Пирар обнял, его и привлек к своей груди; сладостен был этот миг для них обоих.
   Жюльен не помнил себя от радости: это было первое повышение, которого он добился, а преимущества, вытекавшие из него, были огромны. Оценить их может только тот, кто был обречен жить долгие месяцы, ни на минуту не оставаясь наедине с собой, но вечно в тесном соприкосновении с одноклассниками, которые по меньшей мере несносны, а в большинстве случаев невыносимы. Одни крики их способны довести до исступления чувствительную натуру. Шумная радость этих досыта накормленных, чисто одетых крестьян только тогда была полной, когда могла дать себе выход, когда им можно было беспрепятственно орать во всю силищу своих здоровенных легких.
   Теперь Жюльен обедал один или почти один, примерно на час позже всех остальных. У него был ключ от сада, и он мог там прогуливаться, когда никого не было.
   К своему великому удивлению, Жюльен обнаружил, что его стали меньше ненавидеть, а он-то, наоборот, ожидал, что ненависть семинаристов удвоится. Теперь они не считали нелепым высокомерием его нежелание вступать в разговор, что было для всех очевидно и создало ему столько врагов. Этим грубым созданиям, среди которых он жил, его замкнутость казалась теперь вполне уместным чувством собственного достоинства. Ненависть заметно уменьшилась, особенно среди младших семинаристов, отныне его учеников, с которыми он обращался чрезвычайно учтиво. Мало-помалу у него стали появляться и сторонники, а называть его Мартином Лютеромтеперь уже считалось непристойной шуткой.
   Но к чему перечислять его друзей, его врагов? Все это гнусно, и тем гнуснее, чем правдивее будет наше изображение. А между тем ведь это единственные воспитатели нравственности, какие есть у народа: что же с ним будет без них? Сможет ли когда-нибудь газета заменить попа?
   С тех пор как Жюльен получил новое назначение, ректор семинарии явно избегал разговаривать с ним без свидетелей. Это была с его стороны осторожность, полезная равно как учителю, так и ученику, но прежде всего это было испытание. Суровый янсенист, аббат Пирар держался непоколебимого правила: если какой-нибудь человек обладает в глазах твоих некоторыми достоинствами, ставь препятствия на пути ко всему, чего он жаждет, к чему стремится. Если он обладает подлинными достоинствами, он сумеет преодолеть или обойти все препятствия.