Он любил славу. Он любил женщин - и был любим ими.
   ПЕТР КРОПОТКИН
   I
   В заграничной печати Кропоткина до сих пор продолжают иногда называть главою и руководителем русского революционного движения. Одно время такое представление было всеобщим. Обыкновенная публика, черпающая свои понятия о заговорах из лубочных романов, не может вообразить себе заговорщического движения без подпольного диктатора и, не зная никого из людей, действующих в России, естественно хватается за первое выдающееся имя - конечно, среди эмигрантов.
   Русским читателям едва ли нужно объяснять, что все это бабьи сказки и что ни один из эмигрантов не был и не может быть руководителем русского движения.
   Все, что эмиграция может сделать для России, это создать заграничную литературу. Одно время эта роль была выполняема, можно сказать, блистательно. Будем надеяться, что и в будущем эмиграция окажется в силах быть снова полезной в этом направлении.
   Что же касается до практического руководительства, то об этом не может быть и речи. Оставляя в стороне все прочие соображения, достаточно вспомнить, что нужна по меньшей мере неделя, чтобы обменяться письмом с Петербургом из тех немногих стран, куда раболепие и низкое своекорыстие не закрыло доступа русскому политическому изгнаннику.
   Предположим на минуту, что какой-нибудь генерал пожелал бы управлять военными действиями, происходящими в Турции, оставаясь сам в Петербурге. Что бы подумал о нем каждый здравомыслящий человек? А ведь наш генерал имел бы в данном случае громадное преимущество, так как в его распоряжении телеграф, тогда как революционеру приходится довольствоваться невыносимо медленной почтой, да и то не своей, а правительственной, рискуя каждый раз, что письмо попадется и провалит если не все дело, то по меньшей мере адресата.
   Какие же распоряжения можно делать при подобных условиях? У кого хватит для этого самоуверенности? Кто будет настолько легкомыслен, чтобы обращаться за такими распоряжениями? Заграница для эмигранта - это место отдохновения, дальний островок, куда устремляется тот, чья лодчонка разбита или помята разбушевавшимися волнами. Пока он не наладит ее снова и не направит к родным берегам, практическое дело для него немыслимо. Ему не остается ничего, как стоять с скрещенными на груди руками, с тоской устремляя свои взоры вдаль, к стране, где его товарищи борются и умирают, между тем как он, печальный и одинокий, задыхается в своем невольном бездействии, вечный гость на пиру кипящей вокруг, но чуждой ему жизни.
   II
   Кропоткин - один из старейших эмигрантов, так как он покинул Россию в 1876 году и больше туда не возвращался.
   Но его участие в первых пропагандистских кружках оставило сильный след в их программах, и его личность всегда была одной из наиболее ярких и выдающихся в нашей партии.
   Он принадлежит к высшей русской аристократии. Фамилия князей Кропоткиных одна из немногих, происходящих по прямой линии от Рюриковичей, и потому в кружке чайковцев, которого Кропоткин был членом, ему говаривали, бывало, шутя, что он имеет больше прав на российский престол, чем нынешние Романовы, которые, в сущности, чистокровные немцы.
   Воспитание свое Кропоткин получил в пажеском корпусе, куда принимаются только дети придворной аристократии. В 1861 году он с отличием окончил курс; но, движимый любовью к науке, не остался при дворе, а отправился в Сибирь с целью геологических исследований. Там он пробыл несколько лет, принимая участие в разных научных экспедициях, где и приобрел тот обширный запас сведений, которыми потом воспользовался при своих работах в сотрудничестве с Элизе Реклю. Побывал он также и в Китае. По возвращении в Петербург он был избран членом, а потом - секретарем Географического общества, написал несколько сочинений, высоко оцененных людьми науки, и наконец начал большую работу о финляндских ледниках, которую, по ходатайству Географического общества, ему позволено было окончить в крепости. Не имея возможности совершенно избегнуть службы при дворе, он был зачислен камер-пажем императрицы и получил несколько орденов.
   В 1871 или начале 1872 года Кропоткин отправился за границу. Он посетил Бельгию и Швейцарию, где Интернационал достиг в то время высшей степени своего могущества. Тут его мировоззрение, бывшее всегда очень радикальным, получило окончательную формулировку. Он примкнул к Интернационалу, принявши идеи его крайней, так называемой анархической, фракции, горячим защитником которых он остался навсегда.
   По возвращении на родину Кропоткин вошел в сношения с кружком чайковцев, проникнутым теми же идеями, и в 1872 году был предложен и принят единодушно в его члены. Ему было поручено выработать программу партии и план организации. Документы эти найдены были впоследствии между его бумагами. Зимой 1872 года он начал читать, разумеется тайным образом, лекции по истории Интернационала, бывшие просто развитием принципов революционного социализма на основании народных движений новейшего времени. Эти лекции соединяли с серьезной мыслью необыкновенную ясность и простоту изложения. Рабочие Александро-Невской части слушали их с величайшим интересом. Понятно, об этих лекциях пошли разговоры по соседним мастерским. Вскоре слухи о них достигли и до полиции, которая решила во что бы то ни стало разыскать пресловутого Бородина (под этой фамилией Кропоткин был известен своим слушателям). Однако долгое время все ее старания оказывались тщетными. Лекции были кончены, и Кропоткин вовсе не показывался в доме, за которым следили, готовясь отправиться "в народ" под видом странствующего "богомаза", то есть иконописца.
   Жандармам удалось, однако, подкупить одного из рабочих, который стал шататься день за днем по всем главным улицам Петербурга, надеясь рано или поздно столкнуться где-нибудь с Бородиным. Действительно, через несколько месяцев он повстречал Кропоткина в Гостином дворе и указал на него полиции. Кропоткин был арестован. Вначале он отказывался сообщить свое настоящее имя, но долго скрывать его оказалось невозможным. Через несколько дней хозяйка дома, в котором он нанимал комнату, заявила полиции, что один из ее жильцов, князь Петр Кропоткин, в такой-то день исчез. На очной ставке с Бородиным она признала в нем своего жильца, и Кропоткину ничего не оставалось, как подтвердить ее показание.
   Велик был переполох, произведенный при дворе известием об аресте такой важной особы. Сам царь долго не мог забыть об этом. Год или два спустя, при проезде через Харьков, где губернаторствовал двоюродный брат Петра Алексей Кропоткин (убитый в 1879 году), он обошелся с ним чрезвычайно холодно и наконец грубо спросил: правда ли, что Петр его родственник?
   Целых три года Кропоткин просидел в казематах Петропавловской крепости. В начале 1876 года по распоряжению доктора он был переведен в Николаевский госпиталь, так как тюрьма настолько подорвала его здоровье, что он не мог ни есть, ни двигаться. В несколько месяцев, однако, он совершенно поправился, но делал все, что мог, чтобы скрыть это. Он еле передвигал ногами, говорил глухим голосом, точно вот-вот отдаст богу душу. Дело в том, что из письма, переданного ему друзьями, Кропоткин узнал, что готовилась попытка устроить ему побег, а так как надзор в госпитале был гораздо слабее, чем в крепости, то для него было очень важно остаться там по возможности дольше.
   В июле 1876 года побег был удачно совершен по плану, придуманному самим Кропоткиным. Но об этом предприятии, представляющем такое замечательное соединение самой тонкой расчетливости с необычайной смелостью, я расскажу отдельно в одном из следующих очерков.
   III
   Несколько недель спустя Кропоткин был уже за границей.
   С этой поры начинается для него настоящая революционная деятельность. Хотя она не связана, собственно, с русским движением, будучи посвящена исключительно западноевропейскому социализму, тем не менее является, быть может, единственной почвой, на которой могли обнаружиться в настоящем свете его замечательные политические дарования. Кропоткин рожден для деятельности на широком поприще, а не в подпольных сферах тайных обществ. У него нет той гибкости и уменья приспособляться к условиям момента и требованиям практической жизни, которые так необходимы заговорщику. Он страстный искатель истины, умственный вождь, а не человек действия. Он стремится к торжеству известных идей, а не к достижению какой-нибудь практической цели, пользуясь тем, что имеется под рукою. В убеждениях своих он непреклонен и исключителен.
   Он не допускает ни малейшего уклонения от ультраанархической программы и потому никогда не находил возможным сотрудничать в каком бы то ни было русском революционном журнале, как из издававшихся в тайных русских типографиях, так и заграничных. Всегда отыскивался какой-нибудь пункт, с которым он не мог согласиться. Люди с таким преобладанием теории редко становятся вожаками партий, деятельность которых основана на заговоре. Заговор в широком революционном движении - это то же, что партизанство в обыкновенной войне. Людей немного, и потому нужно уметь извлекать из них все возможное; почва для деятельности ограничена, а потому необходимо уметь приспособляться к ней; и хороший партизан всегда должен уметь пользоваться и людьми и минутными обстоятельствами. Для Кропоткина же естественной стихией является война настоящая, большая, а не мелкая, партизанская. Это один из тех людей, которые при благоприятных условиях становятся основателями широких общественных движений.
   Он замечательный агитатор. Одаренный от природы пылкой, убедительной речью, он весь превращается в страсть, лишь только всходит на трибуну. Подобно всем истинным ораторам, он возбуждается при виде слушающей его толпы. Тут он совершенно преображается. Он весь дрожит от волнения; голос его звучит тоном глубокого, искреннего убеждения человека, который вкладывает всю свою душу в то, что говорит. Речи его производят громадное впечатление благодаря именно силе его воодушевления, которое сообщается другим и электризует слушателей. Когда по окончании речи, бледный и взволнованный, Кропоткин сходит с трибуны, вся зала гремит рукоплесканиями.
   Он блестящий спорщик, и тягаться с ним тут очень трудно. Будучи прекрасно знаком с историей, особенно со всем, что касается народных движений, он искусно пользуется богатым запасом знаний для подкрепления своих мыслей оригинальными и неожиданными примерами и аналогиями, что сильно способствует убедительности и ясности его доводов.
   За исключением своих научных трудов, он не написал ни одного значительного сочинения. Две прекрасные книги по социальному вопросу, изданные им в последние годы, не более как сборники отдельных статей. Он превосходный публицист, горячий, остроумный, задорный. Даже в своих сочинениях он остается агитатором.
   Кропоткин - один из самых искренних и прямодушных людей, которых мне когда-либо приходилось встречать. Он всегда говорит правду в глаза, - со всей деликатностью доброго и мягкого человека, но без малейшего снисхождения к мелкому самолюбию слушателя. Это безусловное прямодушие самая разительная и симпатичная черта его характера. Вы смело можете полагаться на каждое его слово. Искренность его такова, что, когда в пылу спора ему приходит вдруг в голову какое-нибудь совершенно новое соображение, заставляющее его призадуматься, он немедленно умолкает, остается несколько мгновений погруженным в себя, затем начинает думать вслух, как бы становясь на точку зрения противника. В других случаях он мысленно перебирает все приведенные во время спора аргументы и после нескольких минут молчания, обращаясь к своему изумленному собеседнику, произносит с улыбкой: "Да, вы правы".
   ДМИТРИЙ ЛИЗОГУБ
   I
   Однажды, в декабре 1876 года, мне пришлось присутствовать на одной из студенческих сходок, которые никогда не переводятся в Петербурге.
   Сходка была не из многолюдных и не отличалась особенной живостью. Дебатировался так часто возникающий и всегда ни к чему не приводящий проект о соединении всех кружков, существовавших в среде молодежи, в одну общую организацию. Дело было явно неосуществимо ввиду разношерстности этих кружков, и проект можно было считать с самого начала мертворожденным. По-видимому, и сами инициаторы сходки наполовину понимали это, и потому споры велись вяло, скучно, точно через силу.
   Но среди присутствующих был один, которому удавалось и оживить сонное собрание, и привлечь его внимание каждый раз, как он вставлял в однообразные дебаты какое-нибудь свое маленькое замечание, почти всегда меткое и слегка шутливое. Это был блондин, высокого роста, бледный и несколько худощавый. Длинная борода придавала ему вид апостола. Лицо его не было в строгом смысле красивым, но трудно себе представить что-нибудь приятнее выражения его добрых голубых глаз, отененных длинными ресницами, и нежнее его детской улыбки. Его ровный, протяжный голос ласкал слух, подобно низким симпатичным нотам песни, и проникал в самую душу.
   Он был очень бедно одет. Хотя на дворе стояла настоящая русская зима, на нем был парусинковый пиджак с большими деревянными пуговицами, который от частой мойки успел уже превратиться в тряпку. Поношенный черный жилет закрывал его грудь до самой шеи; и всякий раз, когда он подымался, чтобы произнести свои несколько слов, можно было заметить, что панталоны его не по сезону светлы.
   Когда по окончании собрания публика стала расходиться, удаляясь группами по три-четыре человека, из предосторожности, как это всегда делается в России в подобных случаях, мне с одним приятелем пришлось выйти в одно время с нашим незнакомцем. Тут я увидел, что весь его верхний костюм состоял из легкого пальто, старого красного шарфа и кожаной фуражки. Он не носил даже столь обычного у нигилистов пледа, несмотря на то что в этот вечер мороз доходил до двадцати градусов. Распрощавшись с моим приятелем, с которым был, по-видимому, немного знаком, он быстро пошел, почти побежал по улице, чтобы немного согреться скорой ходьбой. Через несколько мгновений он скрылся из виду.
   - Кто это такой? - спросил я своего спутника.
   - Дмитрий Лизогуб, - был ответ.
   - Лизогуб? черниговский?
   - Да, черниговский.
   Невольно я посмотрел еще раз по направлению, в котором исчез этот человек.
   Дмитрий Лизогуб был миллионер, владелец громадного имения, состоявшего из усадьбы, земель, лесов, в одной из лучших губерний России. Несмотря на это, он жил беднее последнею из своих приказчиков, потому что все, что у него было, он отдавал на революцию.
   II
   Года через два мы встретились снова в Петербурге уже как члены одной организации, в которых люди сходятся и узнают друг друга так же хорошо, как если бы они были членами одной семьи.
   Было бы слишком мало назвать Лизогуба чистейшим из людей, каких я когда-либо встречал. Скажу смело, что во всей партии не было и не могло быть человека, равного ему по совершенно идеальной нравственной красоте.
   Отречение от громадного состояния на пользу дела было далеко не высшим из проявлений его подвижничества. Многие из революционеров отдавали свое имущество на дело, но другого Дмитрия Лизогуба между ними не было. Под внешностью спокойной и ясной, как безоблачное небо, в нем скрывалась душа, полная огня и энтузиазма. Для него убеждения были религией, которой он посвящал не только всю свою жизнь, но, что гораздо труднее, каждое свое помышление: он ни о чем не думал, кроме служения делу. Семьи у него не было. Ни разу в жизни он не испытал любви к женщине. Его бережливость доходила до того, что друзья принуждены бывали заботиться, как бы он не заболел от чрезмерных лишений. На все их замечания по этому поводу он отвечал обыкновенно, как бы предчувствуя свою преждевременную кончину: "Мне все равно недолго жить".
   И он не ошибся.
   Его решимость не тратить ни копейки из денег, которые могли пригодиться на дело, доходила до того, что он никогда не позволял себе проехаться на конке, не говоря уже об извозчике. Помню, как однажды он показал нам два предмета, составлявшие принадлежность его парадного костюма, - складной цилиндр и перчатки. Он приобрел их во время оно, когда благодаря своему положению должен был сделать визит черниговскому губернатору или кому-то в этом роде. Перчатки были нежного пепельного цвета и казались новешенькими. Он сообщил нам, однако, что они у него уже три года, и, улыбаясь, объяснил маленькую хитрость, к которой он прибегал, чтобы сохранять их в таком виде: он надевал их только на пороге приемных зал или кабинетов, куда ему нужно было изредка являться. Что касается цилиндра, то тут дело было сложнее, так как уже с год тому назад пружина поломалась, а он все не мог собраться отдать ее в починку. Всякий раз он находил, что необходимый на это двугривенный можно употребить производительнее. Однако для поддержания своего достоинства он всегда входил в гостиную не иначе как с этой самой шляпой под мышкой, между тем как у него в кармане покоился неизменный кожаный картузик, который он носил лето и зиму. Выходя на улицу по окончании визита, он обыкновенно делал несколько шагов с обнаженной головой, приглаживая для виду волосы, и затем, отойдя на некоторое расстояние, извлекал из кармана свой пресловутый кожаный картузик.
   И, однако, деньги, которые Лизогуб берег с ревнивой заботливостью Плюшкина, были его злейшим врагом, источником нескончаемых мучений, каким-то вечным проклятием, тяготевшим над ним. При своей впечатлительной, крайне отзывчивой натуре, он безгранично страдал, будучи вынужден сидеть со сложенными руками, безучастным зрителем борьбы и мученичества своих лучших друзей. Находясь под строжайшим надзором, так как на него был сделан донос в принадлежности к революционной партии родственниками, которые надеялись в случае его осуждения получить его состояние, он не мог ничего делать: при первом же шаге с его стороны имение было бы конфисковано и партия лишилась бы столь важной поддержки. Таким образом, богатство было для него чем-то вроде ядра, прикованного к ноге каторжника, чтобы мешать ему ходить свободно.
   Вынужденная бездеятельность тяжело должна была угнетать человека, подобного Лизогубу, который соединял в себе отважность бойца с пламенным энтузиазмом пророка. Но Лизогуб ухитрялся превратить для себя эту бездеятельность в источник самых глубоких нравственных страданий. Со скромностью истинно великой души он не видел ни малейшей заслуги в том, что ему казалось естественнейшей вещью в мире, - в отречении от своего богатства и жизни, полной лишений.
   Беспощадный по отношению к себе, как суровый судья, который не хочет слушать никаких объяснений и ничего не видит, кроме голого факта преступления, он смотрел на свою поистине самоотверженную бездеятельность, как на нечто позорное. И этот человек, который ценой такой громадной жертвы поддерживал целых полтора года почти все русское революционное движение; человек, нравственные достоинства которого внушали к нему безграничное уважение со стороны всех, кто его знал; человек, одно присутствие которого в рядах партии увеличивало ее силу и авторитет, - этот человек смотрел на себя как на последнего из последних.
   Отсюда та глубокая грусть, которая никогда не покидала его и сказывалась в каждом его слове, несмотря на легкий, шутливый тон, усвоенный им, чтобы скрыть это.
   И он нес терпеливо свой порой невыносимо тяжелый крест всю свою жизнь, с печальной покорностью судьбе.
   Этот человек был глубоко несчастен.
   Он был арестован в Одессе, осенью 1878 года, по доносу своего управляющего Дриго, бывшего его другом и поверенным и потом продавшего себя правительству за обещанные ему остатки от состояния Лизогуба, составлявшие около 40000 рублей.
   Хотя арест Лизогуба произошел в самый разгар белого террора и в Одессе, где его должны были судить, свирепствовал герой Севастополя и Плевны, взяточник и заплечных дел мастер граф Тотлебен, никто не ожидал для Лизогуба особенно сурового приговора. Ссылка на поселение или, в худшем случае, несколько лет каторжных работ - вот все, к чему его могли приговорить. Обвинение не могло выставить против него ничего, кроме факта растраты неизвестно куда большей части своего состояния. Но показания Дриго не оставляли на этот счет места сомнению у жрецов русского правосудия.
   Среди всеобщего оцепенения Лизогуб был приговорен к смерти. Очевидцы передают, что, выслушавши этот приговор, он просто открыл рот от изумления.
   На сделанное ему предложение спасти жизнь просьбой о помиловании он ответил презрительным отказом. 8 августа 1879 года его повезли на казнь вместе с двумя товарищами, Чубаровым и Давиденко.
   Те, кто видели его во время переезда от тюрьмы к эшафоту, говорят, что не только он был невозмутимо спокоен всю дорогу, но даже кроткая улыбка играла на его лице, когда он обращался к друзьям со словами ободрения. Наконец исполнялось его горячее желание - принести себя в жертву делу революции. Быть может, это была счастливейшая минута в его тяжелой жизни.
   В нашей партии Стефанович был организатор; Клеменц - мыслитель; Осинский - воин; Кропоткин - агитатор; Дмитрий же Лизогуб был святой.
   ГЕСЯ ГЕЛЬФМАН
   Есть безвестные героини, есть скромные труженицы, которые приносят все на алтарь дела, не требуя ничего взамен. Они берут на себя самые неблагодарные роли; жертвуют собой из-за пустяков - из-за адреса для переписки, из-за укрывания часто совершенно неизвестного им человека, из-за отправки посылки, содержание которой для них тайна. Поэт не посвятит им вдохновенного стиха; история не впишет их имени на свои страницы; потомство не вспомнит о них с благодарностью.
   И, однако, без их работы партия не могла бы существовать и всякая борьба стала бы немыслимой.
   Но вот волна истории выхватывает одну из таких скромных тружениц из тихого уединения, в котором та надеялась прожить всю свою жизнь, и возносит ее на своем сверкающем хребте на вершину всемирной известности. И все смотрят на эту скромную фигуру и с удивлением различают в ней черты такой нравственной силы, такого самоотречения и мужества, которые свойственны только героиням.
   Такова именно судьба Геси Гельфман.
   Я не знал ее лично. Но если в данном случае я отступаю от своего правила - говорить только о личных знакомых, то побуждает меня к этому не слава, которую приобрело ее имя, а нравственная высота ее личности. Простая, глубоко симпатичная фигура Геси, быть может, лучше характеризует описываемую мною партию, чем иные блестящие типы, поражающие силой, энергией и разнообразием деятельности. Так скромный полевой цветок часто дает более верное понятие о флоре местности, чем какое-нибудь удивительное и редкое растение.
   Геся Гельфман принадлежала к фанатической еврейской семье, которая с ужасом смотрела на все, что исходило от христиан, в особенности же на их науку, проповедующую своим последователям презрение к религии отцов. Затронутая новыми идеями и не будучи в силах терпеть долее тяжесть семейного ига, Геся бежала из дома родных, унося оттуда как единственное наследие проклятие родителей, которые предпочли бы скорее видеть свою дочь в могиле, чем братающейся с "гоями".
   Добравшись до Киева, она поступила там работницей в швейную мастерскую.
   Настал 1874 год. Революционное движение широким потоком разлилось по всей России, и влияние его достигло даже уединенного жилища молоденькой швеи-еврейки.
   Она познакомилась с некоторыми из девушек, только что вернувшихся из Цюриха, фигурировавшими впоследствии в знаменитом "процессе 50-ти". Они-то и привлекли ее к движению. Впрочем, ее участие в нем было вначале очень скромным. Она дала свой адрес для революционной переписки. Когда, однако, ее "преступление" было открыто, ей пришлось поплатиться за него ни больше ни меньше как двумя годами предварительного заключения и еще в придачу двумя годами заключения в Литовском замке по приговору суда. Там, находясь вместе с четырьмя или пятью товарками, осужденными за прикосновенность к тому же делу, Геся впервые познакомилась как следует с принципами социализма и отдалась ему всем сердцем и душой. Но ей не скоро удалось начать применение новых идей к жизни, так как по отбытии наказания, вместо того чтобы выйти на свободу, она была сослана административным порядком в одну из северных губерний, где оставалась до осени 1879 года. Наконец, воспользовавшись как-то беспечностью своих стражей, она бежала оттуда и вскоре прибыла в Петербург. Здесь она с жаром бросилась в борьбу, сгорая жаждой дать полное удовлетворение той потребности работать для дела, которая у нее превратилась в страсть тем более жгучую, что пришлось так долго сдерживать ее.
   Всегда деятельная и неизменно веселая, она довольствовалась самым малым, лишь бы это было полезно для дела. Она охотно выполняла всякие роли: почтальона, рассыльного, часового; и часто работа была настолько утомительной, что изнуряла силы даже этой здоровой девушки, вышедшей из рабочей среды. Сколько раз, бывало, она возвращалась домой поздно ночью, измученная до изнеможения, после четырнадцати часов беспрерывной беготни по городу. Но на следующий день она подымалась снова бодрая и опять принималась за работу.