Нет тайны, столь способствующей прогрессу общительности, как овладение искусством этой стенографии, как уменье быстро переводить в ясные слова разнообразные взгляды и телодвижения со всеми их оттенками и рисунками. Лично я вследствие долгой привычки делаю это так механически, что, гуляя по лондонским улицам, всю дорогу занимаюсь таким переводом; не раз случалось мне, постояв немного возле кружка, где не было сказано и трех слов, вынести оттуда с собой десятка два различных диалогов, которые я мог бы в точности записать, поклявшись, что ничего в них не сочинил.
   Однажды вечером в Милане я отправился на концерт Мартини и уже входил в двери зала как раз в тот миг, когда оттуда выходила с некоторой поспешностью маркезина де Ф*** — она почти налетела на меня, прежде чем я ее заметил, и я отскочил в сторону, чтобы дать ей пройти. Она тоже отскочила, и в ту же сторону, вследствие чего мы стукнулись лбами; она моментально бросилась в другую сторону, чтобы выйти из дверей; я оказался столь же несчастлив, как и она, потому что прыгнул в ту же сторону и снова загородил ей проход. — Мы вместе кинулись в другую сторону, потом обратно — и так далее — потеха, да и только; мы оба страшно покраснели; наконец я сделал то, что должен был сделать с самого начала — стал неподвижно, и маркезина прошла без труда. Я не нашел в себе силы войти в зал, пока не дал ей удовлетворения, состоявшего в том, чтобы подождать и проводить ее глазами до конца коридора. — Она дважды оглянулась и все время шла сторонкой, точно желая пропустить кого-то, поднимавшегося навстречу ей на лестнице. — Нет, — сказал я, — это дрянной перевод: маркезина имеет право на самые пылкие извинения, какие только я могу принести ей; и свободное место оставлено ею для меня, чтобы, заняв его, я это сделал. — Вот почему я подбежал к ней. и попросил прощения за причиненное беспокойство, сказав, что я намеревался лишь уступить ей дорогу. Она ответила, что руководилась тем же намерением по отношению ко мне — так что мы взаимно поблагодарили друг друга. Она стояла на верхнем конце лестницы; не видя возле нее чичисбея, я попросил разрешения проводить ее до кареты. — Так спустились мы по лестнице, останавливаясь на каждой третьей ступеньке, чтобы поговорить о концерте и о нашем приключении. — Честное слово, мадам, — сказал я, усадив ее в карету, — я шесть раз подряд пытался выпустить вас. — А я шесть раз пыталась впустить вас, — отвечала она. — О, если бы небо внушило вам желание попытаться в седьмой раз! — сказал я. — Сделайте одолжение, — сказала она, освобождая место возле себя. — Жизнь слишком коротка, чтобы долго возиться с ее условностями, — поэтому я мигом вскочил в карету, и моя соседка повезла меня к себе домой. — А что сталось с концертом, о том лучше меня знает святая Цецилия, которая, я полагаю, была на нем.
   Прибавлю только, что знакомство, возникшее благодаря этому переводу, доставило мне больше удовольствия, чем все другие знакомства, которые я имел честь завязать в Италии.


КАРЛИК

ПАРИЖ


   Никогда в жизни ни от кого не слышал я этого замечания, — Нет, раз слышал, от кого — это, вероятно, обнаружится в настоящей главе; значит, поскольку я почти вовсе не был предубежден, должны были существовать причины, чтобы поразить мое внимание, когда я взглянул на партер, — то была непостижимая игра природы, создавшей такое множество карликов. — Без сомнения, природа по временам забавляется почти в каждом уголке земного шара; но в Париже конца нет ее забавам — шаловливость богини кажется почти равной ее мудрости.
   Унеся с собой ^эту мысль по выходе из Opera comique, я мерил каждого встречного на улицах. — Грустное занятие! Особенно когда рост бывал крохотный, — лицо исключительно смуглое — глаза живые — нос длинный — зубы белые — подбородок выдающийся, — видеть такое множество несчастных, выброшенных из разряда себе подобных существ на самую границу другого — мне больно писать об этом — каждый третий человек — пигмей! — у одних рахитичные головы и горбы на спинах — у других кривые ноги — третьи рукою природы остановлены в росте на шестом или седьмом году — четвертые в совершенном и нормальном своем состоянии подобны карликовым яблоням; от самого рождения и появления первых проблесков жизни им положено выше не расти.
   Путешественник-медик мог бы сказать, что это объясняется неправильным пеленанием, — желчный путешественник сослался бы на недостаток воздуха, — а пытливый путешественник в подкрепление этой теории стал бы измерять высоту их домов — ничтожную ширину их улиц, а также подсчитывать, на каком малом числе квадратных футов в шестых и седьмых этажах совместно едят и спят большие семьи буржуазии; но я помню, как мистер Шенди-старший, который все объяснял иначе, чем другие, разговорившись однажды вечером на эту тему, утверждал, что дети, подобно другим животным, могут быть выращены почти до любых размеров, лишь бы только они правильно являлись на свет; но горе в том, что парижские граждане живут чрезвычайно скученно, и им буквально негде производить детей. — По-моему, это не значит что-то произвести, — сказал он, — это все равно что ничего не произвести. — Больше того, — продолжал он, вставая в пылу спора, — это хуже, чем не произвести ничего, если ваше произведение, после затраты на него в течение двадцати или двадцати пяти лет нежнейших забот и отборной пищи, в заключение окажется ростом мне по колени. — А так как мистер Шенди был росту очень маленького, то к этому больше нечего добавить.
   Я не занимаюсь научными изысканиями, а только передаю то, что услышал, довольствуясь истиной этого замечания, подтверждаемой в каждой парижской уличке и переулке. Раз я шел по той, что ведет от Карузель к Пале-Роялю, и, увидев маленького мальчика в затруднительном положении на краю канавы, проведенной посредине улицы, взял его за руку и помог ему перейти. Но когда после переправы я поднял ему голову, чтобы взглянуть в лицо, то обнаружил, что мальчику лет сорок. — Ничего, — сказал я, — какой-нибудь добрый дяденька сделает то же для меня, когда мне будет девяносто.
   Во мне есть кое-какие правила, побуждающие меня относиться с участием к этой бедной искалеченной части моих ближних, не наделенных ни ростом, ни силой для преуспеяния в жизни. — Я не переношу, когда на моих глазах жестоко обращаются с кем-нибудь из них; но только что я сел рядом со старым французским офицером, как с отвращением увидел, что это как раз и происходит под нашей ложей.
   На краю кресел, между ними и первой боковой ложей, оставлена небольшая площадка, на которой, когда театр полон, находят себе приют люди всякого звания. Хотя вы стоите, как в партере, вы платите столько же, как за место в креслах. Одно бедное беззащитное создание, из тех, о которых я веду речь, каким-то образом оказалось втиснутым на это злополучное место, — стояла духота, и оно окружено было существами на два с половиной фута выше его. Карлика беспощадно зажали со всех сторон, но больше всего мешал ему высокий дородный немец, футов семи ростом, который торчал прямо перед ним и не давал никакой возможности увидеть сцену или актеров. Бедный карлик ловчился изо всех сил, чтобы взглянуть хоть одним глазком на то, что происходило впереди, выискивая какую-нибудь щелочку между рукой немца и его туловищем, пробуя то с одного бока, то с другого; но немец стоял стеной в самой неуступчивой позе, какую только можно вообразить, — карлик чувствовал бы себя не хуже, оказавшись на дне самого глубокого парижского колодца, откуда тянут ведро на веревке; поэтому он вежливо тронул немца за рукав и пожаловался ему на свою беду. — Немец обернулся, поглядел на карлика сверху вниз, как Голиаф на Давида, — и безжалостно стал в прежнюю позу. Как раз в это время я брал щепотку табаку из роговой табакерки моего приятеля монаxa. — О, как бы ты, со своей кротостью и учтивостью, мой милый монах! столь приученный сносить и терпеть! — как ласково склонил бы ты ухо к жалобе этой бедной души!
   Мой сосед, старенький французский офицер, увидев, как я с волнением поднял глаза при этом обращении, взял на себя смелость спросить, в чем дело. — Я в трех словах рассказал ему о случившемся, прибавив, как это бесчеловечно.
   Тем временем карлик дошел до крайности и в первом порыве бешенства, который обыкновенно бывает безрассудным, пригрозил немцу, что отрежет ножом его длинную косу. — Немец обернулся и с невозмутимым видом сказал карлику, пусть сделает одолжение, если только он до нее достанет.
   Оскорбление, приправленное издевательством, кто бы ни был его жертвой, возмущает каждого, в ком есть чувство: я готов был выскочить из ложи, чтобы положить конец этому бесчинству. — Старенький французский офицер сделал это гораздо проще и спокойнее: перегнувшись немного через барьер, он кивнул часовому и при этом показал пальцем на непорядок — часовой сейчас же двинулся в том направлении. — Карлику не понадобилось излагать свою жалобу — дело само за себя говорило; мигом оттолкнув немца мушкетом, часовой взял бедного карлика за руку и поставил его перед немцем. — Вот это благородно! — сказал я, хлопая в ладоши. — А все-таки, — сказал старый офицер, — вы бы этого не позволили в Англии.
   — В Англии, милостивый государь, — сказал я, — мы все рассаживаемся удобно.
   Будь я в разладе с собой, старый французский офицер восстановил бы во мне душевную гармонию, — тем, что назвал мой ответ bon mot, — а так как bon mot всегда чего-нибудь стоит в Париже, он предложил мне щепотку табаку.


РОЗА

ПАРИЖ


   Теперь пришла моя очередь спросить старого французского офицера: «В чем дело?» — ибо возглас «Haussez les maine, Monsieur l'Abbe!» [59], раздавшийся из десяти различных мест партера, был для меня столь же непонятен, как мое обращение к монаху было непонятно для офицера.
   Он сказал мне, что возглас этот относится к какому-нибудь бедному аббату в одной из верхних лож, который, по его мнению, притаился за двумя гризетками, чтобы послушать оперу; а партер, высмотрев его, требует, чтобы во время представления он держал обе руки поднятыми кверху. — Разве можно предположить, — сказал я, — чтобы духовное лицо залезло в карман к гризетке? — Старый французский офицер улыбнулся и, пошептав мне на ухо, открыл двери тайн, о которых я не имел понятия —
   — Праведный боже! — сказал я, побледнев от изумления, — возможно ли, чтобы столь тонко чувствующий народ был в то же время столь неопрятен и столь непохож на себя! — Quelle grossierete! [60] — добавил я.
   Французский офицер пояснил мне, что это грубоватая насмешка над церковью; она берет начало в театре в те времена, когда Мольер поставил на сцену «Тартюфа», — но, подобно другим остаткам готических нравов, теперь выходит из употребления. — У каждого народа, — продолжал он, — есть утонченные манеры и grossieretes, в которых им поочередно принадлежит первенствующая роль, переходящая от одних к другим, — он побывал во многих странах, но среди них не было такой, где он не нашел бы некоторых тонкостей, в других как будто отсутствующих. Le Pour et le Contre se trouvent en chaque nation [61]; хорошее и худое, — сказал он, — повсюду пребывают в некотором равновесии, и только знание, что дело обстоит именно так, может освободить одну половину человечества от предубеждений, которые она питает против другой половины. — Польза путешествия в отношении savoir vivre [62] заключается в том, что оно позволяет увидеть великое множество людей и обычаев; оно учит нас взаимной терпимости; а взаимная терпимость, — заключил он с поклоном в мою сторону, — учит нас взаимной любви.
   Старый французский офицер произнес это с такой прямотой и так дельно, что во мне сильно укрепилось первоначальное благоприятное впечатление от него — я вообразил, что люблю этого человека; но боюсь, я ошибся насчет предмета моих чувств — им был мой собственный образ мыслей, но только с тем различием, что я бы не мог и вполовину так хорошо его выразить.
   И для всадника и для его коня одинаково неудобно, если последний идет, прядя ушами и всю дорогу вздрагивая перед предметами, которых он никогда раньше не видел. — Хотя мучения этого рода мне свойственны меньше, чем кому-нибудь, все-таки я честно признаюсь, что многие вещи действовали на меня болезненно и что в первый месяц я краснел от многих слов — которые потом находил безобидными и совершенно невинными.
   Мадам де Рамбуйе после шестинедельного знакомства. со мной удостоила меня чести прокатить в своей карете за город. — Мадам де Рамбуйе приличнейшая из всех женщин, и я не думаю, чтобы мне случилось когда-нибудь встретить женщину более добродетельную и более чистую сердцем. — На обратном пути мадам де Рамбуйе попросила меня дернуть шнурок. — Я спросил, не хочет ли она чего. — Rien que pisser, — сказала мадам де Рамбуйе. —
   — Не посетуй, благовоспитанный путешественник, на мадам де Рамбуйе за то, что она сошла п…..ь. — И вы, прелестные, таинственные нимфы, ступайте каждая сорвать свою розу, и разбросайте их по пути, — ведь мадам де Рамбуйе не сделала ничего больше. — Я помог мадам де Рамбуйе выйти из кареты, и, будь я даже, жрецом целомудренной Касталии, я не мог бы с большим благоговением совершить службу у ее источника.


ПАРИЖ


   Сказанное старым французским офицером о путешествиях привело мне на память совет Полония сыну на тот же предмет — совет Полония напомнил мне «Гамлета», а «Гамлет» остальные пьесы Шекспира, так что по дороге домой я остановился на набережной Конти купить все собрание сочинений этого писателя.
   Книгопродавец сказал, что у его нет его и в помине. — Comment! [63] — сказал я, вынимая том из собрания, лежавшего на прилавке между нами. — Он ответил, что книги эти присланы ему только для того, чтобы их переплести, и завтра утром он должен отослать их обратно в Версаль графу де Б****. — Разве граф де Б****? — сказал я, — читает Шекспира? — C'est un esprit fort [64], — отвечал книгопродавец. — Он любит английские книги и, что делает ему еще больше чести, мосье, он любит также англичан. — Любезность ваша, — сказал я, — прямо обязывает англичан истратить один или два луидора в вашей лавке. — Книгопродавец поклонился и собирался что-то сказать, как в лавку вошла молодая благопристойная девушка лет двадцати, по внешнему виду и платью fille de chambre [65] какой-нибудь набожной светской дамы; она спросила «Les egarements du coeur et de Tesprit». Книгопродавец немедленно дал ей эту книгу; девушка вынула зеленый атласный кошелек, перевязанный лентой такого же цвета, и, засунув в него большой и указательный пальцы, достала деньги и заплатила. Так как мне больше нечего было делать в лавке, то мы вместе вышли на улицу.
   — На что вам понадобились, милая, — сказал я, — Заблуждения сердца, ведь вы, должно быть, еще даже не знаете, что оно у вас есть? Пока тебе не сказала о нем любовь или пока не сделал ему больно какой-нибудь вероломный пастушок, ты не можешь быть уверена в его существовании. — Le Dieu m'en garde! [66] — сказала девушка. — Правильно, — отвечал я, — потому что, если сердце у тебя доброе, жаль будет, если его украдут: оно — твое маленькое сокровище и придает лицу твоему больше красы, чем жемчуга, которые ты бы надела на себя.
   Молодая девушка слушала с покорным вниманием, держа все время за ленту атласный кошелек. — Какой он маленький, — сказал я, подхватывая кошелек за донышко — она протянула его ко мне, — и в нем очень немного, моя милая, — сказал я, — но если ты будешь настолько же доброй, насколько ты пригожа, небо наполнит его. — В руке моей было зажато несколько крон на покупку Шекспира; так как девушка совсем выпустила кошелек, я сунул в него одну крону и, завязав ленту бантиком, вернул ей.
   Молодая девушка сделала мне реверанс не столько глубокий, сколько почтительный, — то было одно из тех молчаливых, полных признательности приседаний, в которых сама душа преклоняется — тело же только дает знать об этом. Ни разу в жизни не получал я и половины такого удовольствия, даря какой-нибудь девушке крону,
   — Совет мой, милая, не стоил бы ломаного гроша, — сказал я, — не присоедини я к нему этой монеты; но теперь вы будете вспоминать о нем при каждом взгляде на крону, — не тратьте же ее, милая, на ленты.
   — Честное слово, сэр, — серьезным тоном сказала девушка, — я на это не способна. — Сказав это, она, как принято в маленьких сделках на честное слово, протянула мне руку. — En verite, Monsieur, je mettrai cet argent a part [67], — проговорила она.
   Когда между мужчиной и женщиной заключен целомудренный договор, он санкционирует самые интимные их прогулки; поэтому, хотя уже стемнело, мы без всякого смущения пошли вместе по набережной Конти под тем предлогом, что дороги наши лежали в одну сторону.
   Она вторично сделала мне реверанс, перед тем как тронуться в путь, но не отошли мы и двадцати ярдов от дверей лавки, как моя спутница, словно ей все еще было мало сделанного, на минуточку остановилась, чтобы еще раз меня поблагодарить.
   — То была скромная дань, — отвечал я, — невольно принесенная мной добродетели, и ни за что на свете я не хотел бы ошибиться относительно женщины, которой я ее воздал, — но я вижу невинность на вашем лице, дорогая, — и да падет позор на того, кто расставит когда-нибудь сети на ее пути!
   Девушка, по-видимому, была так или иначе тронута тем, что я сказал, — она глубоко вздохнула — я счел себя не вправе расспрашивать о причине ее вздоха — поэтому не сказал ни слова, пока не дошел до угла Неверской улицы, где мы должны были расстаться.
   — Точно ли этим путем можно пройти до гостиницы Модена, милая? — спросил я. Она ответила, что можно — или же можно пойти по улице Генего, на которую я сверну за ближайшим углом. — Так я пойду, милая, по улице Генего, — сказал я, — по двум причинам: во-первых, это мне самому доставит удовольствие, а потом, и вам позволит дольше идти под моей защитой. — Девушка была тронута моей учтивостью — и сказала, что ей было бы очень приятно, если бы гостиница Модена находилась на улице Святого Петра. — Вы там живете? — спросил я. — Девушка ответила, что она fille de chambre у мадам Р***. — Праведный боже, — воскликнул я, — да ведь это та самая дама, которой я привез письмо из Амьена! — Девушка сказала, что мадам Р***, кажется, действительно ждет иностранца с письмом и очень хочет поскорее его увидеть, — тогда я попросил ее передать от меня поклон мадам Р*** и сказать, что я обязательно приду к ней с визитом завтра утром.
   Мы все время стояли на углу Неверской улицы, пока шел этот разговор. — Потом я еще на минутку остановился, чтобы дать моей спутнице возможность распорядиться с Egarements du coeur etc. удобнее, — чем нести их в руке, — сочинение это было в двух томах; я подержал второй, пока она засовывала первый себе в карман; после этого она подставила карман, и я засунул в него второй вслед за первым.
   Сладко ощущать, какими тоненькими нитями связываются наши взаимные чувства.
   Мы снова тронулись в путь, и, сделав третий шаг, девушка взяла меня под руку — я только что хотел ей предложить — но она сделала это сама с той нераздумывающей простотой, которая показывала, как мало она озабочена тем, что никогда раньше меня не видела. Я же почувствовал такое твердое убеждение в нашем кровном родстве, что невольно повернулся, чтобы взглянуть на ее лицо и увидеть, не могу ли я обнаружить на нем какую-нибудь черту семейного сходства. — Чего там! — сказал я. — Разве мы все не родственники?
   Когда мы дошли до поворота на улицу Генего, я остановился, чтобы попрощаться с ней всерьез. Девушка снова поблагодарила меня за то, что я ее проводил и был с нею так добр. — Она дважды со мной попрощалась — столько же раз попрощался и я с ней, и прощание наше было так задушевно, что, происходи оно где-нибудь в другом месте, я не поручусь, что не запечатлел бы его поцелуем христианской любви, теплым и святым, как поцелуй апостола.
   Но так как в Париже целуются только мужчины — то я сделал вещь равнозначную —
   — Я от души пожелал, чтобы бог благословил ее.


ПАСПОРТ

ПАРИЖ


   Когда я вернулся в гостиницу, Ла Флер сказал, что обо мне справлялся лейтенант полиции. — Черт побери! — сказал я, — я знаю почему. — Пора осведомить об этом также и читателя, потому что в том порядке, как происходили события, я обошел этот случай молчанием; не то чтобы он выпал у меня из памяти, но если бы я рассказал о нем тогда, он был бы, вероятно, теперь позабыт — а как раз теперь он мне нужен.
   Я так спешил, уезжая из Лондона, что мне ни разу не пришла на ум война, которую мы тогда вели с Францией; только приехав в Дувр и разглядывая в подзорную трубу холмы за Булонью, я о ней вспомнил, а в связи с ней о том, что во Францию нельзя являться без паспорта. Когда я дохожу хотя бы только до конца улицы, мне до смерти бывает противно возвращаться назад ничуть не более умным, чем я был, отправляясь в путь; а так как настоящая поездка была величайшим моим усилием ради приобретения знаний, то мысль о возвращении была для меня тем более невыносима; вот почему, прослышав, что граф де *** нанял пакетбот, я попросил его взять меня в свою свиту. Граф немного меня знал и потому согласился почти без всяких затруднений — сказал только, что его готовность служить мне не может простираться дальше Кале, так как он намерен вернуться в Париж через Брюссель; впрочем, самое важное переправиться через Ла-Манш, а там уж я без помехи доеду до Парижа; но только в Париже мне надо будет приобрести друзей и изворачиваться самому. — Дайте мне только добраться до Парижа, господин граф, — сказал я, — и я устроюсь великолепно. — Так я сел на корабль и больше не думал об этом деле.
   Когда же Ла Флер сказал, что обо мне справлялся лейтенант полиции, — вся история мгновенно ожила в моей памяти — и в то время как Ла Флер обстоятельно мне докладывал, в комнату вошел хозяин гостиницы сказать мне то же самое, с тем лишь добавлением, что главным образом осведомлялись о моем паспорте. — Надеюсь, он у вас есть, — такими словами закончил свою речь хозяин гостиницы. — Честное слово, нет! — сказал я.
   Когда я это объявил, хозяин гостиницы отступил от меня на три шага, как от зачумленного, — а бедный Ла Флер, напротив, приблизился ко мне на три шага тем движением, каким добрая душа прибегает на помощь человеку, с которым приключилось несчастье, — парень покорил им мое сердце; по одной этой черте я так основательно узнал его характер и мог так твердо на него положиться, как если бы он верой и правдой служил мне семь лет.
   — Mon Seigneur! [68] — воскликнул хозяин гостиницы, но, опомнясь при этом возгласе, сейчас же переменил тон. — Если у мосье, — сказал он, — (apparemment) [69] нет паспорта, то, по всей вероятности, у него есть друзья в Париже, которые могут ему достать этот документ. — Нет, я никого не знаю, — отвечал я с равнодушным видом. — Так вас, certes [70], — сказал он, — отправят в Бастилию или в Шатле, au moins [71]. — Ба! — сказал я, — французский король — добрая душа, он никому не сделает зла. — Cela n'empeche pas [72], — сказал он, — вас непременно отправят завтра утром в Бастилию! — Однако я снял у вас помещение на месяц, — отвечал я, — и ни для каких французских королей на свете не освобожу его даже за день до срока. — Ла Флер шепнул мне на ухо, что никто не может противиться французскому королю.
   — Pardi! — сказал хозяин, — ces Messieurs Anglais sont des gens tres extraordinaires [73], — сказав это и утвердив клятвой, он вышел вон,


ПАСПОРТ

ПАРИЖСКАЯ ГОСТИНИЦА


   Я не нашел в себе мужества расстроить Ла Флера серьезным отношением к постигшей меня неприятности, почему и разговаривал о ней так пренебрежительно; а чтобы показать ему, как мало я придаю значения этому делу, я вовсе перестал им заниматься и, когда Ла Флер прислуживал мне за ужином, с преувеличенной веселостью заговорил с ним о Париже и об Opera comique. — Ла Флер тоже был там и шел за мной по улицам до лавки книгопродавца; однако, увидя, что я вышел оттуда с молоденькой fille de chambre и что мы направились вместе по набережной Конти, Ла Флер счел излишним сделать еще хотя бы шаг за мной, — по некотором размышлении он избрал более короткий путь — и, явившись в гостиницу, успел разузнать о деле, начатом полицией по поводу моего приезда.
   Но когда этот честный малый убрал со стола и пошел вниз ужинать, я начал немного серьезнее раздумывать о своем положении. —
   — Я знаю, ты улыбнешься, Евгений, вспомнив о коротеньком диалоге, который произошел между нами перед самым моим отъездом, — я должен привести его здесь.
   Евгений, зная, что я обыкновенно так же мало бываю обременен деньгами, как и благоразумием, отвел меня в сторону и спросил, сколько я припас в дорогу; когда я назвал ему сумму, Евгений покачал головой и сказал, что этого будет мало, после чего достал кошелек, чтобы опорожнить его в мой. — Право же, Евгений, для меня будет довольно, — сказал я. — Право же, Йорик, будет мало, — возразил Евгений, — я лучше вашего знаю Францию и Италию. — Но вы упускаете из виду, Евгений, — сказал я, отклоняя его предложение, — что не проведу я в Париже и трех дней, как непременно скажу или сделаю что-нибудь такое, за что меня упрячут в Бастилию, где я месяца два проживу на полном содержании французского короля. — Простите, — сухо сказал Евгений, — я действительно позабыл об этом источнике существования.