Серафина при этом невольно попятилась, а фон Розен насмешливо воскликнула:
   — О, не бойтесь, madame, я не вам предлагаю это надежное убежище. В целом мире есть только один человек, который в нем нуждается, и этого человека вы убрали с своей дороги! — «Если это будет для нее радостью, я рад был бы принять даже мученический венец, — сказал принц, — я готов целовать свои тернии!» — И я говорю вам чистосердечно, я отдала ему в руки ваш указ и умоляла его противиться! Теперь вы, предавшая своего мужа, можете предать и меня Гондремарку! Но мой принц никого не хотел предать, никого! И поймите, — крикнула графиня, — поймите, что только благодаря его кротости и долготерпению, благодаря его бесконечной самоотверженной любви к вам, вы теперь еще сидите здесь, в его дворце, из которого вы изгнали его, из дворца, где он родился и жил, где жил и его отец, и все его предки! Поймите, что в его власти было переменить игру, я дала ему эту власть. Но он не воспользовался ею! Если бы он только захотел, он мог написать подобный же указ и уничтожить ваш; он мог обвинить вас перед лицом всего народа в предательстве и государственной измене. Он прирожденный принц Грюневальда, а вы чужая здесь! А он не захотел и добровольно пошел в изгнанье и в тюрьму вместо вас!
   Теперь заговорила принцесса, и в голосе ее слышалось подавленное горе и отчаяние.
   — Ваша запальчивость и ваши обвинения поражают и огорчают меня, но я не могу сердиться на вас за них, потому что они во всяком случае делают честь вашему доброму сердцу. Мне действительно следовало узнать все, о чем вы мне сейчас говорили, и я снизойду до того, что скажу вам, что я с громадным сожалением и неохотой вынуждена была решиться на этот шаг. Поверьте, я во многом ценю принца и отдаю должное многим его качествам. Я признаю его весьма приятным и привлекательным во многих отношениях. Это было большим несчастьем для нас обоих, быть может, в том была даже отчасти моя вина, что мы так мало подходили друг другу. Но я очень ценю и уважаю в нем некоторые его качества. И будь я частное лицо, я, вероятно, смотрела бы на него так же, как смотрите вы. Я знаю, что трудно считаться с требованиями государственных соображений, и, поверьте, я с глубоким возмущением покорилась требованиям высшего долга. Как только я получу возможность, безнаказанно для государственных интересов, вернуть свободу принцу, я обещаю вам сделать это немедленно; обещаю вам немедленно позаботиться об этом. Многие на моем месте не простили бы вам вашей вольности, но я стараюсь забыть о ней.
   И она взглянула на графиню почти с состраданием. — Я не так уж бесчеловечна, как вы полагаете, — добавила она.
   — И вы можете сопоставлять и сравнивать все эти государственные передряги и беспорядки с любовью человека?! — воскликнула фон Розен.
   — Но ведь эти государственные беспорядки являются вопросом жизни и смерти для многих сотен людей и для принца, и, быть может, для вас самой в том числе, madame фон Розен! — сказала принцесса с достоинством. — Я научилась, хотя я еще очень молода, научилась в тяжелой школе уметь отводить своим личным чувствам всегда самое последнее место.
   — О, святая простота! — воскликнула фон Розен. — Да неужели же это возможно, что вы ничего не знаете и не подозреваете? Неужели вы не видите той интриги, в которой вы запутались, как муха в паутине?! Нет, право, мне вас жаль, сердечно жаль! Ведь, в сущности, мы обе женщины! Бедная девочка! Неужели же это в самом деле возможно! Такая наивность! Такое младенческое неведение!.. Впрочем, кто рожден женщиной, тот рожден неразумной и безрассудной! И хотя я ненавижу женщин вообще за их мелочность, за их узость взглядов, за их глупость и бессердечие, но во имя этого общего нашего безумия я прощаю вас!.. — И немного погодя она продолжала уже совершенно иным тоном: — Ваше высочество, — сказала она и при этом сделала глубокий, чисто театральный реверанс, — я намерена оскорбить вас и выдать с головой человека, которого называют моим любовником и не только моим, но и… И если вашему высочеству будет угодно воспользоваться тем оружием, которое я сейчас дам вам в руки, без всяких оговорок и условий, вы легко можете погубить меня; я это знаю и предоставляю себя всецело на вашу волю. О, Боже, что это за французская комедия или мелодрама разыгрывается у нас здесь! Вы предаете! Я предаю! Мы предаем! Теперь очередь за мной, я должна подавать реплику. Так вот она: письмо! — И госпожа фон Розен вынула из-за корсажа нераспечатанное письмо. — Взгляните на него, madame, вы видите, оно еще не распечатано; печать не тронута, и оно не вскрыто; таким, как вы видите письмо, я нашла его на моем столике у кровати сегодня утром; я не читала его, потому что была не в настроении, потому что я получаю этих писем так много, что они меня совсем не интересуют и не забавляют; такого внимания я удостаиваюсь слишком часто; чаще всего я их бросаю в камин. Но ради вас самих, ради моего бедного prince charmant, и даже ради этого великого государства, тяжесть которого ложится таким страшным грузом на вашу совесть, распечатайте это письмо и прочтите его.
   — Неужели я должна понять из ваших слов, что в этом письме есть нечто, касающееся меня? — спросила принцесса.
   — Вы видите, что я его еще не вскрывала и не читала, — ответила фон Розен, — но письмо это принадлежит мне, оно мне адресовано, и я прошу вас ознакомиться с его содержанием.
   — Я не могу заглянуть в него раньше, чем это сделаете вы, — возразила Серафина настойчиво. — Ведь это частное письмо, и в нем может быть что-нибудь, чего мне не следует знать.
   Тогда графиня при Серафине сорвала конверт, мельком пробежала глазами содержание письма и отбросила его от себя. Принцесса взяла его в руки и сразу узнала почерк Гондремарка. Затем она прочла с болезненным возмущением и чувством горькой обиды следующие строки:
   «Драгоценная моя Анна, приходи сейчас же, Ратафия сделала то, что от нее требовалось: ее супруг будет запрятан в тюрьму сегодня же; это обстоятельство, как ты сама хорошо понимаешь, отдает ее всецело в мою власть. Теперь эта мартышка, эта жеманница в моих руках. Le tour est joue! Теперь она будет послушно ходить в хомуте, не то я буду знать, как с ней управиться. Приходи скорее!
   Генрих».
   — Овладейте собою, madame! Сделайте над собой усилие! — сказала фон Розен, не на шутку встревоженная при виде белого, как салфетка, лица Серафины. — Поймите, что вы тщетно стали бы бороться с Гондремарком. Сила он, а не вы! У него есть другие ресурсы, более важные и значительные, чем фавор при дворе. Он в дворе не нуждается, но двор очень нуждается в нем, потому что, если он только захочет, он завтра же сотрет весь этот двор с лица земли одним своим словом. Я не предала бы его, если бы я не знала Генриха. Он настоящий мужчина и всегда играет с подобными вам, как с марионетками, которых он заставляет плясать под свою музыку. Но теперь вы, по крайней мере, видите, ради чего вы пожертвовали моим принцем, madame! Вы такая умная, такая дальновидная, такая деловая женщина, которую первый умный и ловкий мужчина льстивыми словами одурачил и провел, как глупого ребенка! Madame? Не дать ли вам вина? Я была жестока, простите!
   — Нет, вы были не жестоки, вы были целительны, — сказала Серафина с бледной улыбкой. — Благодарю вас, мне не надо ничьих услуг. Меня это все поразило только в первый момент вследствие неожиданности; будьте добры, дайте мне несколько минут времени; мне нужно собраться с мыслями… мне нужно подумать… — И она взялась за голову обеими руками и погрузилась в созерцание невыразимого хаоса мыслей и чувств, бушевавших в ней.
   — То, что я сейчас узнала, я узнала как раз тогда, когда мне это особенно важно было знать, — сказала она; — я не поступила бы так, как поступили вы, но тем не менее я вам очень благодарна. Я весьма обманулась в бароне Гондремарке.
   — О, madame, оставьте барона Гондремарка, подумайте лучше о принце! Он вам ближе должен быть! — досадливо воскликнула фон Розен.
   — Вы опять говорите, как частный человек, а не как лицо общественное и официальное, — сказала принцесса. — Я вас не осуждаю, но поймите, что мои мысли отвлечены более важными вопросами. Но я вижу, однако, что вы действительно друг моему… — она замялась, — друг ему… друг принцу Отто, — выговорила она наконец. — Я вручу вам сейчас же указ о его освобождении. Дайте мне письменный прибор, вон там, с того стола… так, благодарю. — И она написала другой собственноручный указ, крепко опираясь рукой на стол, так как рука ее сильно дрожала. — Но помните, madame, — сказала она, передавая фон Розен указ об освобождении принца, — что этим указом вы не должны ни пользоваться, ни даже упоминать о нем в настоящий момент, то есть раньше, чем я не переговорю с бароном; всякий поспешный шаг может быть пагубным для всех нас. Я положительно теряюсь в мыслях и предположениях. Эта неожиданность выбила меня из колеи, я так потрясена…
   — Я обещаю вам не пользоваться этим указом до того момента, когда вы сами дадите мне на то ваше разрешение, — сказала фон Розен, — хотя я бы очень желала уведомить о нем принца, это было бы для него таким утешением. Ах, да, я и забыла, ведь он оставил вам письмо. Дозвольте мне принести его вам. Кажется, эта дверь на половину принца? — и она хотела отворить ее.
   — Дверь замкнута, — сказала Серафина, густо покраснев.
   — О! О! — воскликнула графиня и отошла от двери.
   Наступило довольно неловкое молчание.
   — Я сама принесу сюда это письмо, — сказала Серафина, — а вас я попрошу теперь меня оставить; я очень благодарна вам, но чувствую потребность остаться одной и буду весьма признательна, если вы уйдете.
   На это графиня ответила глубоким реверансом и удалилась.

XIV. В которой повествуется о причине и взрыве революции в Грюневальде

   Несмотря на присущее ее характеру мужество и на свой смелый и решительный ум, в первый момент, когда она наконец осталась одна, Серафима принуждена была ухватиться за край стола, чтобы не упасть. Ее маленький мир, вся ее вселенная рухнула разом со всех четырех сторон. Она, в сущности, никогда не любила и никогда не верила вполне Гондремарку и постоянно допускала возможность, что его дружба окажется ненадежной; но от этого до того, что ей пришлось сейчас узнать о нем, до полного отсутствия в нем всех тех гражданских доблестей, которые она чтила и уважала в нем, до низкого интригана, пользовавшегося ею для своих личных целей, расстояние было громадное и разочарование потрясающее. Проблески света и моменты полного мрака сменялись одни другими в ее бедной голове. То она верила всему, что слышала и что узнала, то она отрицала возможность того, что ей пришлось узнать. Сама едва сознавая, что делает, Серафина стала искать глазами письмо, но фон Розен, которая не забыла захватить с собой документы и бумаги от принца, не забыла также захватить и письмо от принцессы. Дело в том, что фон Розен была старый вояка, и в моменты самого сильного волнения ум ее не затуманивался, а как будто еще более обострялся. Мысль об этом возмутительном письме напомнила другое письмо, письмо Отто. Она встала и поспешно прошла на половину принца; в голове у нее все еще путались мысли. Когда она вошла в оружейную, ту комнату, где он чаще всего проводил время, когда бывал дома, в ней шевельнулось какое-то странное детское чувство страха. Здесь находился, ожидая возвращения своего господина, старый камердинер Отто. При виде чужого лица, смотревшего, как ей казалось, на ее растерянное, расстроенное лицо, в ней заговорил гнев, и она сердито приказала:
   — Уйдите!
   И когда старик повернулся и покорно пошел к двери, она вдруг остановила его.
   — Постойте, — сказала она, — передайте, как только барон фон Гондремарк прибудет во дворец, чтобы его пригласили пожаловать сюда, — он застанет меня здесь.
   — Слушаю-с, я передам в точности, — сказал старик.
   — Да, тут должно быть письмо для меня… — начала она и вдруг остановилась на полуслове.
   — Ваше высочество найдете это письмо на том столе, — сказал старый слуга. — Мне не было дано никаких распоряжений относительно него, иначе бы вашему высочеству не пришлось самой беспокоиться.
   — Нет, нет, нет! — закричала она. — Благодарю вас, я найду, я желаю быть одна.
   И как только дверь за стариком затворилась, как только она осталась одна, Серафина бросилась к столу и схватила письмо как добычу. В мыслях у нее все еще было смутно и туманно; ее рассудок, как месяц, который в облачную ночь то скрывался за тучами, то выплывал из них и ярко светил какое-то мгновение, а затем опять его заслоняли облака; так и ее мысли, то становились ясными, то их как будто заволакивал какой-то туман; и минутами она понимала, что читает, а минутами смысл слов ускользал от нее.
   «Серафина, — писал принц, — я не напишу здесь ни слова упрека; я видел ваш собственноручный указ и я ухожу, покоряясь вашей воле. А что оставалось мне делать? Я истратил, я израсходовал на вас напрасно весь запас горевшей во мне любви, и больше у меня ее не осталось! Сказать вам, что я вам прощаю, бесполезно; теперь мы с вами расстались, наконец, навсегда, по вашей воле, и этим вы освободили меня от моих добровольных уз. Я ухожу в заточение свободным человеком. Я ушел теперь из вашей жизни, и вы можете, наконец, вздохнуть свободно, хотя мне казалось, что насколько это от меня зависело, я никогда не мешал вам жить и дышать свободно; теперь вы избавились от супруга, который позволял вам покидать и игнорировать себя, и от принца, который передал вам свою власть и свои права, которыми вы воспользовались для того, чтобы столкнуть его с того трона, на который он вас возвел, а также избавились вы и от влюбленного, который гордился тем, что всегда выступал вашим защитником у вас за спиной и никому не позволял не только оскорблять, но даже и злословить о вас за глаза. Чем вы мне за все это отплатили, вам, вероятно, подскажет когда-нибудь ваше собственное сердце, гораздо громче, чем это могли бы сделать мои слова. Настанет день, когда ваши пустые мечты развеются, как дым, и вы увидите себя всеми покинутой; вы останетесь одна, и никто не пожалеет вас, никто не заступится за вас. Тогда вы вспомните
   Отто».
   Она читала эти последние строки с чувством невыразимого ужаса. Да, этот день уже настал! Она была одна. Она была лжива, неискренна, она была бессердечна и жестока, — и теперь раскаяние грызло ее. Но затем более резкой нотой врывался в ее душу, заглушая на время все остальное, голос честолюбия, голос ее оскорбленной гордости. Она была одурачена! Она оказалась беспомощной! Она обманулась сама, пытаясь обойти своего мужа! Да, не она обошла, а ее обошли! И все эти годы она жила, питаясь грубой лестью; она вдыхала в себя яд обмана, была шутом, дергунчиком в руках ловкого негодяя! Она, Серафина!.. И ее быстрый сообразительный ум видел уже перед собой последствия; она ясно предвидела свое падение, свой публичный позор и посрамление; она видела теперь всю гнусность, весь позор, все безрассудство и безумие своего поведения, и всю свою хвастливую чванливость и напыщенность своих тщеславных замыслов, ставших посмешищем и басней во всей Европе, при всех европейских дворах. Теперь ей вдруг припомнились все те гнусные толки и сплетни, которыми она пренебрегала в своем царственном величии, но теперь, увы! у нее уже не хватало смелости презирать их или встречать их с высоко и надменно поднятой головой. Слыть любовницей этого человека! Может быть, потому… И она невольно закрыла глаза, чтобы не видеть ужасающего будущего. С быстротою мысли она сорвала со стены сверкающий кинжал и радостно воскликнула:
   — Нет, я увернусь, я уйду от всего этого! Уйду из этого мирового театра с его громаднейшей сценой, на которой все люди подвизаются как актеры на подмостках, на которых зрители смотрят и одним аплодируют, а глядя на других, качают головой, жужжат и перешептываются. И среди этих последних она теперь видела и себя, беспощадно бичуемую всеми. Но, слава Богу, еще одна дверь оставалась пред нею открытой; у нее был еще один выход, и какой бы то ни было ценой, путем каких угодно мук и страданий она задушит этот жуткий смех издевательства. Она не станет посмешищем для всех. И она закрыла глаза, вознесла в одном глубоком вздохе молитву Богу и вонзила оружие себе в грудь. Но острая боль, причиненная уколом, заставила ее вскрикнуть, очнуться и, как бы пробудив, вернула к действительности. Как-то разом натянула нервы, отрезвила, и весь ее план самоубийства рухнул. И только маленькое алое пятнышко крови явилось единственным признаком этого поступка, вызванного безумным, безнадежным отчаянием.
   В этот момент послышались номерные, размеренные шаги, которые приближались со стороны картинной галереи; и в них она сразу узнала шаги барона, которые так часто радостно приветствовала, и даже сейчас звук этих уверенных шагов подействовал на нее возбуждающе, как призыв к битве.
   Она спрятала кинжал в складках своей юбки и, выпрямившись во весь рост, стояла прямо и гордо, сияя злобой и готовая встретить врага лицом к лицу.
   Дежурный лакей доложил, и, на приказание просить, барон вошел как всегда уверенно и спокойно. Для него Серафина являлась ненавистной задачей, заданной ему строгим учителем, как стихи Виргилия для ленивого ученика, и потому у него не было ни времени, ни желания замечать ее красоту, но на этот раз, когда он вошел и увидел ее стоящей во всем блеске волновавших ее страстей, в нем вдруг проснулось новое чувство к ней, чувство невольного восхищения и, наряду с этим, мимолетная искорка желания. И то и другое он заметил в себе не без некоторого удовольствия; ведь это было тоже оружие, тоже средство для достижения цели! «Если мне придется играть роль влюбленного, — подумал он при этом, а эта мысль всегда очень заботила его, — то я, пожалуй, сумею теперь сыграть ее с некоторым подъемом. Это хорошо!» Тем временем он со своей обычной тяжеловатой грацией склонился перед принцессой.
   — Я предлагаю, — сказала она странным, ей самой совершенно чуждым голосом, — освободить принца и не вступать в войну с соседями.
   — Ах, madame, я так и знал, что это будет; я это предвидел! Я знал, что ваше сердце возмутится против этого, как только мы дойдем до действительно крайне неприятного, но совершенно необходимого шага. Поверьте мне, madame, я достоин быть вашим союзником, говорю это не хвастаясь. Я знаю, что вы имеете такие качества, которые мне совершенно чужды, и их-то я считаю за лучшее оружие в нашем арсенале; это прежде всего — женщина в королеве! Жалость, нежность, любовь и смех, т. е. веселье; та чарующая улыбка, которая может дарить счастье и награждать людей. Я умею только приказывать; я хмурый, мрачный и гневный, а вы не только обладаете способностью привлекать и очаровывать, любить и жалеть, но вы еще умеете и управлять этими чувствами и подавлять их там, где это является необходимым, там, где этого требует ваш рассудок. Сколько раз я восторгался этим даже в вашем присутствии, и я не раз высказывал это вам. Да, вам! — добавил он с особою нежностью, подчеркивая эти слова и как будто уносясь мыслью к минутам более интимных восторгов и восхищений. Но теперь, madame…
   — Но теперь, господин фон Гондремарк, время для таких деклараций прошло! — крикнула она. — Я хочу знать, преданы вы мне или вероломны? Загляните в свою душу и ответьте мне; я не хочу больше слышать одни пустые слова, я хочу знать, что у вас на душе!
   — «Момент настал», — подумал про себя Гондремарк. — Вы, madame?! — воскликнул он, подавшись немного назад, как бы в испуге и в то же время с недоверчивой, почти робкой радостью в голосе. — Вы сами приказываете мне заглянуть в мою душу?!
   — Неужели вы думаете, что я боюсь вашего ответа? — крикнула принцесса и посмотрела на него такими горящими глазами, с вспыхнувшим яркой краской лицом и такой необъяснимой улыбкой, что барон откинул в сторону все свои сомнения и решился выступить в новой роли перед принцессой.
   — Ах, madame! — воскликнул он, опускаясь на одно колено. — Серафина! Так вы мне разрешаете? Значит, вы угадали мою заветную тайну? Неужели это так? Я с радостью отдам свою жизнь в ваши руки! Я люблю вас страстно, безумно, безрассудно! Люблю, как равную себе, как возлюбленную, как боевого товарища, как боготворимую, страстно желанную, очаровательную женщину! О, желанная невеста! — воскликнул он, впадая в патетический тон, — невеста разума моего, невеста души моей, невеста страсти моей! Сжальтесь, сжальтесь над моей любовью, если не надо мной, вашим покорным рабом!
   Она слушала его с удивлением, с бешенством, с отвращением и презрением. Его слова вызывали в ней чувство гадливости и омерзения, а вид его в те минуты, когда он, такой огромный и неуклюжий, ползал перед ней на коленях по полу, вызывал в ней злобный дикий смех, каким мы иногда смеемся под влиянием кошмара во сне.
   — Стыдитесь, — воскликнула она. — Неужели вы не понимаете и не чувствуете, что это глупо, пошло, смешно и отвратительно! Что бы сказала на это графиня?!.
   И великий политик, величественный и грозный барон фон Гондремарк остался еще некоторое время стоять на коленях в таком душевном состоянии, которое невольно вызвало бы в нас жалость, если бы мы могли вполне его себе представить. Его гордость в броне железной воли, можно сказать, кипела и истекала кровью. О, если бы он мог вымарать все это признание! Если бы он мог уйти, скрыться, провалиться в землю! Если бы он только не называл ее своей невестой, своей возлюбленной! У него шумело в ушах, а в голове, точно рой пчел, жужжали мысли, сшибались, сталкивались и всплывали на поверхность одни за другими отдельные слова и выражения его признания. Спотыкаясь, поднялся он на ноги, и в первый момент, когда немая пытка, наконец, вырывается у человека наружу и выражения в словах, когда язык помимо нашей воли и рассудка выдает самые сокровенные помыслы и чувства человека, у него вырвалась фраза, о которой он потом сожалел в течение целых долгих шести недель.
   — Ага! — крикнул он нагло и дерзко. — Графиня?! Так вот в чем весь секрет вашего возбуждения, ваше высочество! Да, теперь я его понимаю! Графиня — помеха вам! Она вам стала поперек дороги? Ха, ха!!!
   И эта лакейская дерзость, эта наглость слов была еще умышленно подчеркнута вызывающим тоном взбесившегося хама. При этом на Серафину нашло какое-то затмение, как будто черная грозовая туча гнева и бешенства затмила на мгновение ее рассудок; она не помнила, что она сделала в этот момент, но только услышала свой крик. Дикий, яростный крик раненой тигрицы, и, когда туман, застилавший ей глаза и рассудок, снова рассеялся, она отшвырнула от себя окровавленный кинжал, который до сего момента судорожно сжимала ее рука, сама того не чувствуя и не сознавая. В тот же самый момент она увидела Гондремарка с широко раскрытым ртом, отшатнувшегося назад, зажимавшего обеими руками рану, из которой сочилась кровь. Но затем с градом ужаснейших проклятий, каких она еще никогда в своей жизни не слыхала, этот ужасный, громадный человек кинулся на нее, совершенно озверев от бешенства; но в тот момент, когда она отступала перед ним, он вцепился в нее обеими руками и прежде, чем она успела оттолкнуть его, он пошатнулся и упал на пол. Она не успела даже испытать чувства страха, как он уже упал у самых ее ног.
   Спустя секунду он еще раз приподнялся, опершись на один локоть, а она стояла неподвижно, вся побелев, как холст, с остановившимся взглядом, полным ужаса, и смотрела на него.
   — Анна! — крикнул он приподнявшись. — Анна, помоги!..
   И с этими словами голос его оборвался, и он упал навзничь без всяких признаков жизни. Тогда Серафина стала бегать и метаться взад и вперед по комнате; она ломала руки и задыхающимся голосом выкрикивала бессвязные слова. В мыслях и чувствах ее царил сплошной хаос и ужас и какое-то мучительное желание проснуться, очнуться от этого страшного кошмара, который давил и душил ее.
   В этот момент послышался стук в дверь; тогда она одним прыжком подскочила к двери и стала крепко держать ее, навалившись на нее плечом и всем корпусом; она держала ее со всей силой безумия и отчаяния, пока, наконец, ей не удалось задвинуть засов. После этого она как будто несколько поуспокоилась. Она вернулась к тому месту, где упал барон, и посмотрела на свою жертву. Стук в дверь становился громче и как бы настойчивее. — «Он умер», — решила Серафина, глядя на Гондремарка, — «я его убила!» Она, которая своей слабой нерешительной рукой едва сумела нанести себе укол, из которого вышло всего несколько капель крови, как могла она убить одним ударом этого колосса! Откуда взялась у нее такая сила?
   А между тем стук в дверь становился все громче, все тревожнее, все менее и менее соответствующий обычному спокойному течению жизни в этом дворце. Как видно, там за дверью ее ждал скандал и огласка и, Бог весть, какие ужасные последствия, предугадать которые она боялась. Теперь уже за дверью слышались голоса, и среди них она узнала голос канцлера. Он или кто другой, не все ли равно, кто-нибудь должен узнать первый.
   — Господин фон Грейзенгезанг здесь? — спросила она, возвысив голос так, чтобы ее могли слышать за дверью.
   — Ваше высочество, я тут! — отозвался старик. — Мы слышали здесь крик и падение. Не случилось ли у вас какого-нибудь несчастия?