Страница:
Наши обеды: клетчатая клеенка, соленая треска в один день недели, жареная рыба на следующий, потом рыбные тефтели и рыбное рагу на другой день, потом жесткие мясные котлеты сменялись солониной. Десерт подавался раз в неделю, по воскресеньям. Это обычно было желе с синтетическим привкусом и ванильным соусом, который почему-то всегда был теплым.
Отец сидел по одну сторону стола, мать – по другую, а я посредине, напротив окна. Окно было как бы четвертой персоной – живой и осязаемой, – потому что за окном были времена года: все заливающее солнце, стремительный дождь, хлопьями падающий снег или ажурный иней. Это было давно, целую вечность тому назад.
Мать и отец уже умерли. И я давным-давно не сидел за этим столом, где мы обычно обедали втроем. И от Нурднеса тех времен, можно сказать, ничего не осталось.
Я вошел на паром и стал так, чтобы хорошо видеть Нурднес: высокие уродливые кирпичные дома, окаймлявшие теперь залив, – это бесконечное разнообразие неудачных архитектурных решений, вытянувшихся, как Китайская стена, от Торговой площади до Нурднеса. Меня вдруг объяла тоска, как будто я покидал страну обетованную, страну своего детства, и я думал о тех, кого оставил дома: родных, но умерших людей, дорогие лица, которые я больше никогда не увижу, дома, мимо которых никогда не пробегу – ни маленьким мальчиком, ни взрослым мужчиной, – потому что и домов тех больше нет.
Паром шел к Флеену и Дреггену, к тем пригородам, которые еще оставались относительно нетронутыми. По склону горы карабкались маленькие деревянные домики, вдоль набережной выстроился ряд домов старой постройки. А над всем этим возвышался Флеен: его контуры были постоянны, их нельзя было изменить, а впрочем, может быть, и можно. Я прошел по парому и сошел на берег.
44
45
Отец сидел по одну сторону стола, мать – по другую, а я посредине, напротив окна. Окно было как бы четвертой персоной – живой и осязаемой, – потому что за окном были времена года: все заливающее солнце, стремительный дождь, хлопьями падающий снег или ажурный иней. Это было давно, целую вечность тому назад.
Мать и отец уже умерли. И я давным-давно не сидел за этим столом, где мы обычно обедали втроем. И от Нурднеса тех времен, можно сказать, ничего не осталось.
Я вошел на паром и стал так, чтобы хорошо видеть Нурднес: высокие уродливые кирпичные дома, окаймлявшие теперь залив, – это бесконечное разнообразие неудачных архитектурных решений, вытянувшихся, как Китайская стена, от Торговой площади до Нурднеса. Меня вдруг объяла тоска, как будто я покидал страну обетованную, страну своего детства, и я думал о тех, кого оставил дома: родных, но умерших людей, дорогие лица, которые я больше никогда не увижу, дома, мимо которых никогда не пробегу – ни маленьким мальчиком, ни взрослым мужчиной, – потому что и домов тех больше нет.
Паром шел к Флеену и Дреггену, к тем пригородам, которые еще оставались относительно нетронутыми. По склону горы карабкались маленькие деревянные домики, вдоль набережной выстроился ряд домов старой постройки. А над всем этим возвышался Флеен: его контуры были постоянны, их нельзя было изменить, а впрочем, может быть, и можно. Я прошел по парому и сошел на берег.
44
Кондитерская была очень маленькая. Она служила и кафе, и магазином одновременно. Здесь не было места для певцов, и довольно трудно было хоть как-то уединиться. Я бы выбрал для свидания место получше.
Прилавок с пирожками, пончиками и пирожными делил комнату пополам. В глубине справа стоял застекленный холодильный шкаф. В нем были выставлены разнообразные желе и фруктовые воды. Между дверью и прилавком расположились два столика на двух человек каждый. Рядом с окном, налево от двери, был еще столик. Больше столов не поместилось. Я выбрал место недалеко от прилавка. Оно показалось мне наиболее уединенным, если так можно сказать, когда сидишь в полутора метрах как от прилавка, так и от двери.
Пожилая седая женщина с лицом, вдоль и поперек изрезанным морщинами, стояла за прилавком. Она была одета в желтую униформу: кофточка, юбка и фартук.
Я заказал две ромовые бабы и чашку шоколада со сливками. Было двадцать пять минут четвертого. У меня есть дурная привычка: я всегда прихожу на пять минут раньше.
В двери появилась Сольвейг, освещаемая лучами заходящего солнца. Ей не нужно было меня искать. Кроме нас, здесь никого не было. Когда она приблизилась, я заметил, что она небольшого роста. Сольвейг протянула мне свою маленькую светлокожую руку и сказала:
– Здравствуйте, я Сольвейг Мангер.
Я встал и взял ее руку.
– Варьг Веум. Добрый день.
Мы обменялись крепким рукопожатием, и Сольвейг извинилась, что опоздала. Я сказал, что это ничего, и она Улыбнулась, будто уже наперед знала, что я обязательно так скажу. Она подошла к прилавку, заказала чашку кофе и половинку сдобной булочки.
Вернувшись, она села, расстегнула пальто. Пальто было из зеленого вельвета, уже не новое, местами выцветшее, с большими отворотами и широким поясом с темно-коричневой пряжкой. Бежевая блузка в мелких цветочках, оранжевых и коричневых, придавала облику Сольвейг что-то осеннее, печальное. Блузка была свободной, мягко спадала с плеч, не выдавая очертаний фигуры. Это было романтично и загадочно, так как фигуру можно было домысливать: маленькие, как холмики, груди, крепкая тонкая талия и мягкий живот. Плечи узкие и прямые – она сидела ровно, естественно выпрямившись.
На ней была юбка из зеленого бархата, и ее широкие бедра в сочетании с узкой грудью казались непропорциональными. Ее фигура была далека от классического идеала и не похожа ни на полноватую Венеру, ни на цветущую Диану. Но это была фигура женщины, в которую моментально влюбляешься, потому что во всем ее облике есть что-то трогательное, нуждающееся в защите и нежности.
Мое изуродованное лицо рядом с ней было просто недопустимым – мятое, некрасивое, даже безобразное. Я поднес руку к лицу, чтобы хоть как-то прикрыться, и пощупал свою щетину.
– Мы где-нибудь встречались раньше? – спросила она и посмотрела мне прямо в глаза.
Я опустил руку.
– Не могли бы мы перейти на «ты», – попросил я, – а то приходится постоянно напрягаться, чтобы не ошибиться и сказать «вы».
Она несмело улыбнулась.
– Хорошо, и называй меня Сольвейг. А я буду называть тебя… а как? Видар?
– Я только могу мечтать, чтобы меня так звали.
– Да? – Глаза у нее были синие, темные-темные. Волосы, обрамлявшие ее лицо, делали его очень юным. Они были не светлые, и не каштановые, и, конечно, не рыжие – в них было все. Я полностью согласен с Юнасом – это было первое, что бросалось в глаза.
– Меня зовут Варьг, – сказал я.
Но она не засмеялась.
– Послушай, я боюсь, что у нас будет трудное знакомство. Я не верю тому, что ты говоришь. Я не поверила, что ты частный сыщик, и теперь… тебя действительно так зовут?
– Да, – кивнул я. – Меня зовут Варьг, и я частный сыщик.
– Конечно, – она улыбнулась. – Теперь я верю. Я поверила, когда тебя увидела.
У нее было красивое лицо, хотя и не отвечающее классическим требованиям. Оно было очень своеобразным– Маленький рот с губами не тонкими и не пухлыми. Когда она улыбалась, щеки становились округлыми и полными, а у уголков рта появлялись ямочки. Нос небольшой, прямой, твердо очерченный волевой подбородок. Если бы не волосы, она была бы просто симпатичной. В глазах ее светилась мягкость и доброта, но волосы…
Я не отрывал взгляда от ее волос, и она сказала:
– Как раз сейчас ты должен спросить, какого цвета мои волосы?
– Правда? – улыбнулся я.
– Все обязательно об этом спрашивают, раньше или позже. Чаще раньше.
– И что ты отвечаешь?
– Я говорю «так, нечто среднее» или «каштаново-русые», и тогда уже больше вопросов не задают.
Она мне нравилась. Она сидела, выпрямившись, за маленьким столиком напротив меня и, склонившись к кофейной чашечке, время от времени бросала на меня короткие, изучающие взгляды. Глаза ее не задерживались на моем лице и тут же возвращались в темную глубину кофе.
Она была не слишком молода. Веерок тоненьких морщинок в уголках глаз говорил о том, что ей, конечно же, за тридцать. Последние дни не прошли для нее даром. Я заметил темные тени под глазами, которые не были видны неделю назад, и напряженной складки у бровей тогда не было. Морщинки были воспоминаниями о переживаниях – из тех, что либо проходят, либо становятся еще заметней и остаются до конца жизни, до того дня, когда ты сам, если тебе повезло, оставишь узкий круг близких скорбеть по тебе.
– Сольвейг, – сказал я.
Она вскинула на меня глаза, и, когда она ответила «да?», я почувствовал в ее голосе напряжение и страх.
– Во вторник, на прошлой неделе, я был вместе с Юнасом в баре, и он…
Ее глаза заблестели, мягкие губы дрогнули, рот искривился. Она крепко сжала губы и быстро смахнула слезы рукой.
– Извини… я…
Дама за прилавком деликатно удалилась в заднюю комнатку, и мы слышали, как она подвинула стул, а потом Шумно листала газеты.
– Я не хочу тебя огорчать, я говорю с тобой откровенно, – снова начал я. – Я хотел встретиться с тобой, чтобы побольше узнать о Юнасе, потому что я должен найти его убийцу и потому что я сам не слишком хорошо его знал. Ведь я виделся с ним всего лишь раз.
– В тот вторник? – Она изумленно посмотрела на меня.
– Да, – хрипло ответил я.
– Это же был последний день его жизни. Я потом все время об этом думала и пыталась припомнить все, что мы делали в тот день, о чем говорили. Но ничего особенного не было. Был обычный будничный день… Совершенно обычный. И я не знала… Мы не знали, что день этот был последним. А как бы мы жили, если бы знали об этом, Варьг? Если бы мы знали? Наверное, каждый день нужно жить так, будто он твой последний. – И она посмотрела мне прямо в глаза. – А ты, Варьг, ты многое изменил бы, если б знал, когда твой последний день?
– Да, конечно, я думаю, что изменил бы.
– Ты бы изменил! Все бы изменили! Но мы не знаем этого, а потом – потом уже слишком поздно. – Она прикусила губу. – Я… я любила его…
Я был необычайно тронут.
– Послушай, Сольвейг, – сказал я, – прежде чем ты мне ответишь, я хочу, чтобы ты знала, что всегда можешь положиться на меня.
Она накрыла мою руку своей и подержала несколько секунд. Потом сжала ее у запястья и мягким, теплым голосом проговорила:
– Я знаю, Варьг. Я знаю, что тебя зовут Варьг и что ты частный сыщик. Я знаю, что все, что я тебе скажу, останется между нами. Я вижу это по твоим глазам. При других обстоятельствах мы могли бы стать хорошими друзьями.
– Юнас рассказывал мне… – начал я.
– Извини, я тебя перебила. Что рассказывал тебе Юнас?
– Юнас рассказывал мне о тебе. Он сказал, что никогда никому раньше о тебе не рассказывал. Я не знаю, почему он выбрал именно меня. Он немного опьянел, но…
– Однажды, Варьг, наступает день, когда твои тайны выходят наружу. Ты носишь что-то в себе, и тебе некому об этом поведать. Тебе хочется, тебе необходимо поделиться с кем-то, но даже твоя мать придет в ужас, если ты решишься ей это рассказать, да и лучшая подруга вряд ли поймет тебя. И ты твердо знаешь, безошибочно чувствуешь, что не можешь рассказать об этом никому, кроме того человека, который и есть твоя тайна. И вот случайно встречаешь кого-то – я не хочу тебя обидеть, Варьг, – но надо встретить человека, которого вряд ли так скороувидишь вновь. Тогда легче рассказывать. Ведь ты носишь свою любовь очень глубоко, и тебе надо с кем-то поделиться, разделить эту радость, хотя любовь твоя и незаконна.
Последние слова она произнесла, как бы рассуждая сама с собой, и у нее между бровями появилась вертикальная складка. Ее темные брови были натуральные, а ресницы слегка подкрашены. На губах тонкий слой розовой помады. Никакой другой косметики не было заметно.
– Юнас, – снова заговорил я, – рассказывал о тебе так, как никогда ни один мужчина не говорил мне о женщине. Во всяком случае, я раньше не слышал, чтобы так говорили. Он… было похоже… Это как болезнь, которой можно заразиться.
Мои последние слова вылетели быстрее, чем я хорошенько подумал, что говорю.
– Я хочу сказать, – поправился я, – что…
– Я подумала… – она внимательно посмотрела на меня. – Можешь себе представить, сколько я передумала с того момента, как полиция позвонила мне и сказала, что он мертв…
Она прошептала последние слова, потом вздохнула и продолжала мягким чистым голосом:
– Мне кажется, что время, проведенное с Юнасом, было нам подарено. Никогда раньше… Это были самые счастливые годы моей жизни, честное слово, Варьг. Неверность, измена или как там другие это называют, не знаю, но я никогда раньше не была таксчастлива – с самого начала, с боязливой влюбленности до того момента, когда мы могли до конца отдавать друг другу себя, все свое тепло. Я помню, что, когда я в него влюбилась, у меня внутри что-то переворачивалось, шли какие-то непонятные сигналы, и я старалась подавить их, взять себя в руки, сказать себе самой: ты счастлива в браке, Сольвейг, счастлива. Но боже правый! Это все равно что попытаться остановить поезд, идущий на полной скорости. И еще я думала: неужели я счастлива в браке, если смогла так влюбиться в другого?– – Она вопросительно посмотрела на меня.
– Наверное, нет, – отозвался я. – Или можно одновременно любить двоих?
– Да, наверное, – она кивнула, – но не одинаково. А потом, значительно позже – ведь наши отношения развивались очень медленно, – потом, когда мы не могли друг без друга, уже ни для кого другого не оставалось места, Для меня существовал только Юнас, а для него – я. Нас было только двое. И он… он взял все на себя – все последствия наших отношений. А я – я медлила. И именно об этомя больше всего теперь размышляю. Может, я слишком долго медлила. Если бы я поступила так, как мы договаривались – -порвала с прошлым, сожгла бы все мосты и переехала с ним в другой город, – может быть, он и сейчас был бы жив, мой любимый. – Последнее она произнесла почти неслышно, куда-то в чашку. – Юнас всегда говорил, – продолжала она, – что в сексуальном плане ему было неплохо с его женой. И я ему верю. Он говорил, что его чувство ко мне сначала не было сексуальным, по крайней мере до нашей близости. Для него это было нечто романтическое, говорил он. А для меня… для меня романтическое чувство к Юнасу было довольно сильно, но к тому же он очень много для меня значил и в сексуальном плане. До него я ничего подобного не испытывала. Он был… – Она приглушила голос, переплела пальцы рук и опустила их на колени.
На руке блеснуло обручальное кольцо. За окном густела сероватая мгла. Доносился шум уличного движения. Желтый автобус остановился на противоположной стороне улицы.
– Юнас был первым и единственным, кто помог мне почувствовать себя женщиной, настоящей женщиной.– Она стала говорить еще тише. – Рейдару и мне – нам никогда не было так хорошо вместе. У нас это было не так…
Она вдруг покраснела каким-то легким прозрачным румянцем, будто только сейчас осознала, что сидит и рассказывает самое сокровенное мужчине, человеку, которого она впервые встретила полчаса назад.
Мы еще немного посидели. В кондитерскую вошел мужчина средних лет. Он купил половину пеклеванного хлеба и вышел. Женщина обслужила его и снова исчезла в своей подсобной комнатке, взглянув по пути на часы.
– Ты знаешь моего мужа Рейдара? – спросила Сольвейг.
– Нет, – покачал я головой.
Она что-то поискала в сумочке и через стол протянула мне фотографию. Это был любительский снимок: мужчина в высоких зеленых резиновых сапогах и посветлевших от стирки джинсах. Синяя куртка на нем была расстегнута, и виднелась клетчатая фланелевая рубашка. Он сидел на камне где-то у реки. У него были светлые, густые, коротко стриженные волосы и рыжая борода. Он улыбался маленьким, как у женщины, ртом.
– Это Рейдар, – сказала она.
– Юнас говорил, что он ему нравился. Рейдар, кажется, преподает в университете американскую литературу, он специалист по Хемингуэю. И еще он сказал, что Рейдар, наверное, упадет в обморок при виде живой трепыхающейся форели.
– Это один из недостатков Юнаса – он слишком категоричен в своих суждениях. Слава богу, Рейдар никакой не Хемингуэй, а то я бы не вышла за него замуж. Но надо честно признать, что за свою жизнь он видел намного больше живой форели, чем сам Юнас. Он любит бывать на природе. Да мы и встретились с ним в туристическом походе в горах в Ютунхейме. Мы с Рейдаром хорошие товарищи, мы живем вместе, и когда-то я очень его любила. Я любила его больше, чем он меня, до того, как встретила Юнаса. Теперь… теперь я не знаю… Может, теперь, когда нет Юнаса, я стану снова любить его больше, если только это ему еще нужно. Ведь для него это было большим ударом. Он ни о чем не догадывался. А после того, как ему все рассказали в полиции, он вернулся домой бледный, несчастный. Но ничего не сказал мне, и это было хуже всего, ты понимаешь? Он воспитанный человек и никогда не смог бы ударить меня. И вот теперь я не знаю, что с нами будет.
Она смотрела прямо перед собой, будто ничто уже не имело для нее значения, будто вся ее оставшаяся жизнь представлялась ей бесконечной поездкой с работы домой на автобусе сквозь бесконечные сумерки.
– Рейдар никогда не сможет понять того, что было между мной и Юнасом. Никто не может этого понять, кроме нас двоих.
– Это привилегия всех влюбленных, – осторожно прокомментировал я.
– Да, по-видимому. Может, это иллюзия и ничего особенного не было. Может, раньше или позже, так бывает у всех, если повезет.
Она допила свой кофе.
– Как странно, – продолжала она, – странно, как иногда жизнь режет по живому. Мы запоздали на десять лет. Нам с Юнасом надо было встретиться десять лет назад. Тогда мы оба были молоды, свободны, ничем не связаны. Мы предназначались друг для друга самой судьбой. Никого другого не должно было быть. Прошло совсем немного времени, и я уже не могла себе представить существования без Юнаса. И он чувствовал то же самое. Кто-то мог сказать, что мы вели себя неправильно, но мы не могли иначе. Мы любили друг друга. Это была настоящая любовь.
Теперь и я допил свой шоколад. На дне чашечки осталась легкая светлая пена.
– Мы, конечно, говорили и о разводе, – сказала Сольвейг. – Он больше не мог выдержать, и он сказал: как бы ты ни решила, а я это сделаю. И он сделал, а я все тянула. Я, конечно, думала о детях, о том, что будет с ними. Признаюсь: я думала и о том, что скажут знакомые и друзья, родственники и коллеги, что скажут в моей семье, в его семье. Я думала обо всех тех, кто меня любил и кто перестанет любить меня после этого, о всех тех, кто отвернется от нас. Я понимала: чтобы выдержать, нужны силы, твердые плечи, крепкие мускулы. Честно говоря, я не была уверена, что выдержу это. И только теперь… О… как это тяжело, Варьг! Только в последний месяц я начала склоняться к окончательному решению. Это был долгий и болезненный процесс, но теперь я почти созрела, чтобы сделать выбор между любовью и долгом. Все мы эгоисты. Мы хотим, чтобы нам было хорошо, хотим прожить приличную жизнь. А как поступить? – Ее глаза сделались совсем черными. – Психологически я была готова к разводу. Я выбрала Юнаса. И вот – вдруг все разрушилось. Это ужасно! – Она судорожно глотнула воздух. – И все напрасно. Ни для чего… Юнаса нет… а Рейдар… он все знает и, наверное, уйдет от меня, я останусь одна, сама с собой, со своими воспоминаниями о двух годах счастья и неверности.
– Но… – попытался я вклиниться.
– Но что такое неверность? Это то, что ты делаешь, когда встречаешь своего единственного, своего суженого? Или это то, что ты делаешь, живя с человеком, за которого вышла замуж, но которого больше не любишь? Когда я исполняла супружеские обязанности с Рейдаром, я не могла отделаться от этой мысли и злилась на себя, но не могла не думать о Юнасе, о том, как нам хорошо вместе. В эти мгновения меня мучила совесть, потому что я чувствовала, что изменяю Юнасу. Ты можешь это понять?
– Да, – ответил я. – Юнас говорил мне примерно то же самое, когда рассказывал о тебе.
Она изучающе посмотрела мне в лицо, в отчаянии пожала плечами и улыбнулась изумительной печальной улыбкой. Это была самая печальная улыбка, которую я когда-либо видел, это была улыбка женщины, стоящей на краю могилы и спрашивающей: «А что, разве жизнь уже кончилась? Так скоро?» Это была улыбка ребенка, впервые увидевшего море и спрашивающего: «Это и есть море? Такое пустое». Это была удивительно красивая улыбка.
Сольвейг взглянула на часы, а потом на меня.
– Мне пора. Ты о чем-то хотел спросить меня?
Я попытался вспомнить, но не смог.
– Это потому, что я наговорила тут всяких глупостей, – сказала она. – Я почти не дала тебе раскрыть рта.
Но хоть чем-то я помогла тебе?
– Не знаю. Если говорить об убийце, то вряд ли. Но ты и Юнас научили меня многому, о чем я раньше и не догадывался, чего никогда не понимал. Вы объяснили мне любовь.
Она печально кивнула и грустно улыбнулась.
– А может, все это и не напрасно. – Она старалась говорить весело. – В следующий раз ты расскажешь мне о себе. Пошли?
Я поднялся. Она застегнула пальто, и мы вышли. Я осторожно закрыл за собой дверь и кивнул пожилой даме, которая, выйдя из-за прилавка, направилась к нашему столику, чтобы убрать посуду.
Мы немного постояли у кондитерской. Подул холодный весенний ветер и откинул с лица Сольвейг ее волосы – лицо оказалось открытым, обнаженным.
– Ты забыл сказать мне, где я тебя видела, – спросила она.
– В прошлый вторник я заходил к вам в бюро, чтобы встретиться с Юнасом. Я стоял в приемной, когда ты прошла мимо.
– А-а… да, теперь я вспоминаю. – Она протянула мне руку. – Спасибо за встречу. Я рада, что поговорила с тобой. Мне стало немного легче, и спасибо за беседу.
Я взял ее руку в свои ладони и крепко сжал.
– Спасибо, Сольвейг, – проговорил я.
Мой голос стал каким-то густым, низким. Мой взгляд скользил по ее лицу. Я хотел запечатлеть ее образ в своей памяти на случай, если больше никогда ее не увижу, если сегодняшний день вдруг окажется последним для кого-нибудь из нас.
Вот и все. Я отпустил ее, она повернулась и пошла по направлению к Скютевикену. Она оглянулась и через плечо улыбнулась мне. Зеленое вельветовое пальто развевалось под порывами ветра.
Я стоял и глядел ей вслед, пока она не скрылась из виду. Она не оборачивалась. Было странно стоять и смотреть ей вслед. Я не мог оторваться. Казалось, это Уходит частичка меня самого и я уже никогда не буду тем, кем был прежде. Жизнь и все вокруг приобрело новое, волнующее значение.
Низко над моей головой пролетела одинокая ворона, как будто часть сумерек оторвалась и промчалась, как случайный кусок старой газеты, в случайный день моей прошлой жизни.
Прилавок с пирожками, пончиками и пирожными делил комнату пополам. В глубине справа стоял застекленный холодильный шкаф. В нем были выставлены разнообразные желе и фруктовые воды. Между дверью и прилавком расположились два столика на двух человек каждый. Рядом с окном, налево от двери, был еще столик. Больше столов не поместилось. Я выбрал место недалеко от прилавка. Оно показалось мне наиболее уединенным, если так можно сказать, когда сидишь в полутора метрах как от прилавка, так и от двери.
Пожилая седая женщина с лицом, вдоль и поперек изрезанным морщинами, стояла за прилавком. Она была одета в желтую униформу: кофточка, юбка и фартук.
Я заказал две ромовые бабы и чашку шоколада со сливками. Было двадцать пять минут четвертого. У меня есть дурная привычка: я всегда прихожу на пять минут раньше.
В двери появилась Сольвейг, освещаемая лучами заходящего солнца. Ей не нужно было меня искать. Кроме нас, здесь никого не было. Когда она приблизилась, я заметил, что она небольшого роста. Сольвейг протянула мне свою маленькую светлокожую руку и сказала:
– Здравствуйте, я Сольвейг Мангер.
Я встал и взял ее руку.
– Варьг Веум. Добрый день.
Мы обменялись крепким рукопожатием, и Сольвейг извинилась, что опоздала. Я сказал, что это ничего, и она Улыбнулась, будто уже наперед знала, что я обязательно так скажу. Она подошла к прилавку, заказала чашку кофе и половинку сдобной булочки.
Вернувшись, она села, расстегнула пальто. Пальто было из зеленого вельвета, уже не новое, местами выцветшее, с большими отворотами и широким поясом с темно-коричневой пряжкой. Бежевая блузка в мелких цветочках, оранжевых и коричневых, придавала облику Сольвейг что-то осеннее, печальное. Блузка была свободной, мягко спадала с плеч, не выдавая очертаний фигуры. Это было романтично и загадочно, так как фигуру можно было домысливать: маленькие, как холмики, груди, крепкая тонкая талия и мягкий живот. Плечи узкие и прямые – она сидела ровно, естественно выпрямившись.
На ней была юбка из зеленого бархата, и ее широкие бедра в сочетании с узкой грудью казались непропорциональными. Ее фигура была далека от классического идеала и не похожа ни на полноватую Венеру, ни на цветущую Диану. Но это была фигура женщины, в которую моментально влюбляешься, потому что во всем ее облике есть что-то трогательное, нуждающееся в защите и нежности.
Мое изуродованное лицо рядом с ней было просто недопустимым – мятое, некрасивое, даже безобразное. Я поднес руку к лицу, чтобы хоть как-то прикрыться, и пощупал свою щетину.
– Мы где-нибудь встречались раньше? – спросила она и посмотрела мне прямо в глаза.
Я опустил руку.
– Не могли бы мы перейти на «ты», – попросил я, – а то приходится постоянно напрягаться, чтобы не ошибиться и сказать «вы».
Она несмело улыбнулась.
– Хорошо, и называй меня Сольвейг. А я буду называть тебя… а как? Видар?
– Я только могу мечтать, чтобы меня так звали.
– Да? – Глаза у нее были синие, темные-темные. Волосы, обрамлявшие ее лицо, делали его очень юным. Они были не светлые, и не каштановые, и, конечно, не рыжие – в них было все. Я полностью согласен с Юнасом – это было первое, что бросалось в глаза.
– Меня зовут Варьг, – сказал я.
Но она не засмеялась.
– Послушай, я боюсь, что у нас будет трудное знакомство. Я не верю тому, что ты говоришь. Я не поверила, что ты частный сыщик, и теперь… тебя действительно так зовут?
– Да, – кивнул я. – Меня зовут Варьг, и я частный сыщик.
– Конечно, – она улыбнулась. – Теперь я верю. Я поверила, когда тебя увидела.
У нее было красивое лицо, хотя и не отвечающее классическим требованиям. Оно было очень своеобразным– Маленький рот с губами не тонкими и не пухлыми. Когда она улыбалась, щеки становились округлыми и полными, а у уголков рта появлялись ямочки. Нос небольшой, прямой, твердо очерченный волевой подбородок. Если бы не волосы, она была бы просто симпатичной. В глазах ее светилась мягкость и доброта, но волосы…
Я не отрывал взгляда от ее волос, и она сказала:
– Как раз сейчас ты должен спросить, какого цвета мои волосы?
– Правда? – улыбнулся я.
– Все обязательно об этом спрашивают, раньше или позже. Чаще раньше.
– И что ты отвечаешь?
– Я говорю «так, нечто среднее» или «каштаново-русые», и тогда уже больше вопросов не задают.
Она мне нравилась. Она сидела, выпрямившись, за маленьким столиком напротив меня и, склонившись к кофейной чашечке, время от времени бросала на меня короткие, изучающие взгляды. Глаза ее не задерживались на моем лице и тут же возвращались в темную глубину кофе.
Она была не слишком молода. Веерок тоненьких морщинок в уголках глаз говорил о том, что ей, конечно же, за тридцать. Последние дни не прошли для нее даром. Я заметил темные тени под глазами, которые не были видны неделю назад, и напряженной складки у бровей тогда не было. Морщинки были воспоминаниями о переживаниях – из тех, что либо проходят, либо становятся еще заметней и остаются до конца жизни, до того дня, когда ты сам, если тебе повезло, оставишь узкий круг близких скорбеть по тебе.
– Сольвейг, – сказал я.
Она вскинула на меня глаза, и, когда она ответила «да?», я почувствовал в ее голосе напряжение и страх.
– Во вторник, на прошлой неделе, я был вместе с Юнасом в баре, и он…
Ее глаза заблестели, мягкие губы дрогнули, рот искривился. Она крепко сжала губы и быстро смахнула слезы рукой.
– Извини… я…
Дама за прилавком деликатно удалилась в заднюю комнатку, и мы слышали, как она подвинула стул, а потом Шумно листала газеты.
– Я не хочу тебя огорчать, я говорю с тобой откровенно, – снова начал я. – Я хотел встретиться с тобой, чтобы побольше узнать о Юнасе, потому что я должен найти его убийцу и потому что я сам не слишком хорошо его знал. Ведь я виделся с ним всего лишь раз.
– В тот вторник? – Она изумленно посмотрела на меня.
– Да, – хрипло ответил я.
– Это же был последний день его жизни. Я потом все время об этом думала и пыталась припомнить все, что мы делали в тот день, о чем говорили. Но ничего особенного не было. Был обычный будничный день… Совершенно обычный. И я не знала… Мы не знали, что день этот был последним. А как бы мы жили, если бы знали об этом, Варьг? Если бы мы знали? Наверное, каждый день нужно жить так, будто он твой последний. – И она посмотрела мне прямо в глаза. – А ты, Варьг, ты многое изменил бы, если б знал, когда твой последний день?
– Да, конечно, я думаю, что изменил бы.
– Ты бы изменил! Все бы изменили! Но мы не знаем этого, а потом – потом уже слишком поздно. – Она прикусила губу. – Я… я любила его…
Я был необычайно тронут.
– Послушай, Сольвейг, – сказал я, – прежде чем ты мне ответишь, я хочу, чтобы ты знала, что всегда можешь положиться на меня.
Она накрыла мою руку своей и подержала несколько секунд. Потом сжала ее у запястья и мягким, теплым голосом проговорила:
– Я знаю, Варьг. Я знаю, что тебя зовут Варьг и что ты частный сыщик. Я знаю, что все, что я тебе скажу, останется между нами. Я вижу это по твоим глазам. При других обстоятельствах мы могли бы стать хорошими друзьями.
– Юнас рассказывал мне… – начал я.
– Извини, я тебя перебила. Что рассказывал тебе Юнас?
– Юнас рассказывал мне о тебе. Он сказал, что никогда никому раньше о тебе не рассказывал. Я не знаю, почему он выбрал именно меня. Он немного опьянел, но…
– Однажды, Варьг, наступает день, когда твои тайны выходят наружу. Ты носишь что-то в себе, и тебе некому об этом поведать. Тебе хочется, тебе необходимо поделиться с кем-то, но даже твоя мать придет в ужас, если ты решишься ей это рассказать, да и лучшая подруга вряд ли поймет тебя. И ты твердо знаешь, безошибочно чувствуешь, что не можешь рассказать об этом никому, кроме того человека, который и есть твоя тайна. И вот случайно встречаешь кого-то – я не хочу тебя обидеть, Варьг, – но надо встретить человека, которого вряд ли так скороувидишь вновь. Тогда легче рассказывать. Ведь ты носишь свою любовь очень глубоко, и тебе надо с кем-то поделиться, разделить эту радость, хотя любовь твоя и незаконна.
Последние слова она произнесла, как бы рассуждая сама с собой, и у нее между бровями появилась вертикальная складка. Ее темные брови были натуральные, а ресницы слегка подкрашены. На губах тонкий слой розовой помады. Никакой другой косметики не было заметно.
– Юнас, – снова заговорил я, – рассказывал о тебе так, как никогда ни один мужчина не говорил мне о женщине. Во всяком случае, я раньше не слышал, чтобы так говорили. Он… было похоже… Это как болезнь, которой можно заразиться.
Мои последние слова вылетели быстрее, чем я хорошенько подумал, что говорю.
– Я хочу сказать, – поправился я, – что…
– Я подумала… – она внимательно посмотрела на меня. – Можешь себе представить, сколько я передумала с того момента, как полиция позвонила мне и сказала, что он мертв…
Она прошептала последние слова, потом вздохнула и продолжала мягким чистым голосом:
– Мне кажется, что время, проведенное с Юнасом, было нам подарено. Никогда раньше… Это были самые счастливые годы моей жизни, честное слово, Варьг. Неверность, измена или как там другие это называют, не знаю, но я никогда раньше не была таксчастлива – с самого начала, с боязливой влюбленности до того момента, когда мы могли до конца отдавать друг другу себя, все свое тепло. Я помню, что, когда я в него влюбилась, у меня внутри что-то переворачивалось, шли какие-то непонятные сигналы, и я старалась подавить их, взять себя в руки, сказать себе самой: ты счастлива в браке, Сольвейг, счастлива. Но боже правый! Это все равно что попытаться остановить поезд, идущий на полной скорости. И еще я думала: неужели я счастлива в браке, если смогла так влюбиться в другого?– – Она вопросительно посмотрела на меня.
– Наверное, нет, – отозвался я. – Или можно одновременно любить двоих?
– Да, наверное, – она кивнула, – но не одинаково. А потом, значительно позже – ведь наши отношения развивались очень медленно, – потом, когда мы не могли друг без друга, уже ни для кого другого не оставалось места, Для меня существовал только Юнас, а для него – я. Нас было только двое. И он… он взял все на себя – все последствия наших отношений. А я – я медлила. И именно об этомя больше всего теперь размышляю. Может, я слишком долго медлила. Если бы я поступила так, как мы договаривались – -порвала с прошлым, сожгла бы все мосты и переехала с ним в другой город, – может быть, он и сейчас был бы жив, мой любимый. – Последнее она произнесла почти неслышно, куда-то в чашку. – Юнас всегда говорил, – продолжала она, – что в сексуальном плане ему было неплохо с его женой. И я ему верю. Он говорил, что его чувство ко мне сначала не было сексуальным, по крайней мере до нашей близости. Для него это было нечто романтическое, говорил он. А для меня… для меня романтическое чувство к Юнасу было довольно сильно, но к тому же он очень много для меня значил и в сексуальном плане. До него я ничего подобного не испытывала. Он был… – Она приглушила голос, переплела пальцы рук и опустила их на колени.
На руке блеснуло обручальное кольцо. За окном густела сероватая мгла. Доносился шум уличного движения. Желтый автобус остановился на противоположной стороне улицы.
– Юнас был первым и единственным, кто помог мне почувствовать себя женщиной, настоящей женщиной.– Она стала говорить еще тише. – Рейдару и мне – нам никогда не было так хорошо вместе. У нас это было не так…
Она вдруг покраснела каким-то легким прозрачным румянцем, будто только сейчас осознала, что сидит и рассказывает самое сокровенное мужчине, человеку, которого она впервые встретила полчаса назад.
Мы еще немного посидели. В кондитерскую вошел мужчина средних лет. Он купил половину пеклеванного хлеба и вышел. Женщина обслужила его и снова исчезла в своей подсобной комнатке, взглянув по пути на часы.
– Ты знаешь моего мужа Рейдара? – спросила Сольвейг.
– Нет, – покачал я головой.
Она что-то поискала в сумочке и через стол протянула мне фотографию. Это был любительский снимок: мужчина в высоких зеленых резиновых сапогах и посветлевших от стирки джинсах. Синяя куртка на нем была расстегнута, и виднелась клетчатая фланелевая рубашка. Он сидел на камне где-то у реки. У него были светлые, густые, коротко стриженные волосы и рыжая борода. Он улыбался маленьким, как у женщины, ртом.
– Это Рейдар, – сказала она.
– Юнас говорил, что он ему нравился. Рейдар, кажется, преподает в университете американскую литературу, он специалист по Хемингуэю. И еще он сказал, что Рейдар, наверное, упадет в обморок при виде живой трепыхающейся форели.
– Это один из недостатков Юнаса – он слишком категоричен в своих суждениях. Слава богу, Рейдар никакой не Хемингуэй, а то я бы не вышла за него замуж. Но надо честно признать, что за свою жизнь он видел намного больше живой форели, чем сам Юнас. Он любит бывать на природе. Да мы и встретились с ним в туристическом походе в горах в Ютунхейме. Мы с Рейдаром хорошие товарищи, мы живем вместе, и когда-то я очень его любила. Я любила его больше, чем он меня, до того, как встретила Юнаса. Теперь… теперь я не знаю… Может, теперь, когда нет Юнаса, я стану снова любить его больше, если только это ему еще нужно. Ведь для него это было большим ударом. Он ни о чем не догадывался. А после того, как ему все рассказали в полиции, он вернулся домой бледный, несчастный. Но ничего не сказал мне, и это было хуже всего, ты понимаешь? Он воспитанный человек и никогда не смог бы ударить меня. И вот теперь я не знаю, что с нами будет.
Она смотрела прямо перед собой, будто ничто уже не имело для нее значения, будто вся ее оставшаяся жизнь представлялась ей бесконечной поездкой с работы домой на автобусе сквозь бесконечные сумерки.
– Рейдар никогда не сможет понять того, что было между мной и Юнасом. Никто не может этого понять, кроме нас двоих.
– Это привилегия всех влюбленных, – осторожно прокомментировал я.
– Да, по-видимому. Может, это иллюзия и ничего особенного не было. Может, раньше или позже, так бывает у всех, если повезет.
Она допила свой кофе.
– Как странно, – продолжала она, – странно, как иногда жизнь режет по живому. Мы запоздали на десять лет. Нам с Юнасом надо было встретиться десять лет назад. Тогда мы оба были молоды, свободны, ничем не связаны. Мы предназначались друг для друга самой судьбой. Никого другого не должно было быть. Прошло совсем немного времени, и я уже не могла себе представить существования без Юнаса. И он чувствовал то же самое. Кто-то мог сказать, что мы вели себя неправильно, но мы не могли иначе. Мы любили друг друга. Это была настоящая любовь.
Теперь и я допил свой шоколад. На дне чашечки осталась легкая светлая пена.
– Мы, конечно, говорили и о разводе, – сказала Сольвейг. – Он больше не мог выдержать, и он сказал: как бы ты ни решила, а я это сделаю. И он сделал, а я все тянула. Я, конечно, думала о детях, о том, что будет с ними. Признаюсь: я думала и о том, что скажут знакомые и друзья, родственники и коллеги, что скажут в моей семье, в его семье. Я думала обо всех тех, кто меня любил и кто перестанет любить меня после этого, о всех тех, кто отвернется от нас. Я понимала: чтобы выдержать, нужны силы, твердые плечи, крепкие мускулы. Честно говоря, я не была уверена, что выдержу это. И только теперь… О… как это тяжело, Варьг! Только в последний месяц я начала склоняться к окончательному решению. Это был долгий и болезненный процесс, но теперь я почти созрела, чтобы сделать выбор между любовью и долгом. Все мы эгоисты. Мы хотим, чтобы нам было хорошо, хотим прожить приличную жизнь. А как поступить? – Ее глаза сделались совсем черными. – Психологически я была готова к разводу. Я выбрала Юнаса. И вот – вдруг все разрушилось. Это ужасно! – Она судорожно глотнула воздух. – И все напрасно. Ни для чего… Юнаса нет… а Рейдар… он все знает и, наверное, уйдет от меня, я останусь одна, сама с собой, со своими воспоминаниями о двух годах счастья и неверности.
– Но… – попытался я вклиниться.
– Но что такое неверность? Это то, что ты делаешь, когда встречаешь своего единственного, своего суженого? Или это то, что ты делаешь, живя с человеком, за которого вышла замуж, но которого больше не любишь? Когда я исполняла супружеские обязанности с Рейдаром, я не могла отделаться от этой мысли и злилась на себя, но не могла не думать о Юнасе, о том, как нам хорошо вместе. В эти мгновения меня мучила совесть, потому что я чувствовала, что изменяю Юнасу. Ты можешь это понять?
– Да, – ответил я. – Юнас говорил мне примерно то же самое, когда рассказывал о тебе.
Она изучающе посмотрела мне в лицо, в отчаянии пожала плечами и улыбнулась изумительной печальной улыбкой. Это была самая печальная улыбка, которую я когда-либо видел, это была улыбка женщины, стоящей на краю могилы и спрашивающей: «А что, разве жизнь уже кончилась? Так скоро?» Это была улыбка ребенка, впервые увидевшего море и спрашивающего: «Это и есть море? Такое пустое». Это была удивительно красивая улыбка.
Сольвейг взглянула на часы, а потом на меня.
– Мне пора. Ты о чем-то хотел спросить меня?
Я попытался вспомнить, но не смог.
– Это потому, что я наговорила тут всяких глупостей, – сказала она. – Я почти не дала тебе раскрыть рта.
Но хоть чем-то я помогла тебе?
– Не знаю. Если говорить об убийце, то вряд ли. Но ты и Юнас научили меня многому, о чем я раньше и не догадывался, чего никогда не понимал. Вы объяснили мне любовь.
Она печально кивнула и грустно улыбнулась.
– А может, все это и не напрасно. – Она старалась говорить весело. – В следующий раз ты расскажешь мне о себе. Пошли?
Я поднялся. Она застегнула пальто, и мы вышли. Я осторожно закрыл за собой дверь и кивнул пожилой даме, которая, выйдя из-за прилавка, направилась к нашему столику, чтобы убрать посуду.
Мы немного постояли у кондитерской. Подул холодный весенний ветер и откинул с лица Сольвейг ее волосы – лицо оказалось открытым, обнаженным.
– Ты забыл сказать мне, где я тебя видела, – спросила она.
– В прошлый вторник я заходил к вам в бюро, чтобы встретиться с Юнасом. Я стоял в приемной, когда ты прошла мимо.
– А-а… да, теперь я вспоминаю. – Она протянула мне руку. – Спасибо за встречу. Я рада, что поговорила с тобой. Мне стало немного легче, и спасибо за беседу.
Я взял ее руку в свои ладони и крепко сжал.
– Спасибо, Сольвейг, – проговорил я.
Мой голос стал каким-то густым, низким. Мой взгляд скользил по ее лицу. Я хотел запечатлеть ее образ в своей памяти на случай, если больше никогда ее не увижу, если сегодняшний день вдруг окажется последним для кого-нибудь из нас.
Вот и все. Я отпустил ее, она повернулась и пошла по направлению к Скютевикену. Она оглянулась и через плечо улыбнулась мне. Зеленое вельветовое пальто развевалось под порывами ветра.
Я стоял и глядел ей вслед, пока она не скрылась из виду. Она не оборачивалась. Было странно стоять и смотреть ей вслед. Я не мог оторваться. Казалось, это Уходит частичка меня самого и я уже никогда не буду тем, кем был прежде. Жизнь и все вокруг приобрело новое, волнующее значение.
Низко над моей головой пролетела одинокая ворона, как будто часть сумерек оторвалась и промчалась, как случайный кусок старой газеты, в случайный день моей прошлой жизни.
45
Я ехал через район, который когда-то назывался Лаксевог, ехал в ту часть города, которая расположена за Людерхорном.
Было совсем темно: невозможно определенно сказать, зима на дворе или весна, а может быть, осень. Но с Лаксевогом у меня всегда ассоциировалась весна. Здесь в дни нашего детства мы катались на велосипедах, и тогда все время была весна. Это были первые долгие велосипедные прогулки на хорошо смазанных велосипедах, когда лето еще не наступило и никаких других интересных занятий у нас на примете не было. В Лаксевоге была весна, и мы катались по асфальту, еще мокрому после зимней слякоти, снега и дождя, а воздух был холодным и прозрачным от легкого морозца, и невысокое солнце бросало золотистые отблески на наши голые, высоко подстриженные затылки. Руки у нас мерзли.
И всегда потом, когда я проезжал по Лаксевогу или пересекал его на пароме, у меня возникало ощущение весны или отпуска. Почта наводила меня на мысль о сбережениях, которые копились к отпуску; кафе напоминали те кафе в южной Норвегии, куда мы заезжали во время похода на велосипедах и брали холодные котлеты и фруктовую воду в стаканах, а мухи ползали по столам и жужжали на окнах.
По мере того как я приближался к цели своей поездки, лицо мое снова стало болеть, все сильнее и сильнее. Казалось, что раны и царапины ожили, а все тело сопротивляется этой поездке, новому посещению того места, где я был брошен на жесткий асфальт и где юнцы били меня кулаками и пинали ботинками.
Торговый центр все еще стоял на том же месте и ждал take-off [22], а я свернул к четырем домам-башням и остановил машину у второго блока. Я сидел, озираясь, но ничего не заметил. Тени не имели лиц, и, насколько я мог различить, темнота не грозила кулаками.
Я вышел из машины. Воздух был холодным и чистым, чувствовалось, что ночью опять подморозит. Грязные ручейки замерзнут, а старики поутру будут падать и ломать себе ноги.
Непроизвольно я посмотрел наверх, где была квартира Венке Андресен. Там было темно. Там уже наступила ночь.
Но я собрался не туда. Я направился в тот дом, где был молодежный клуб. Но на этот раз я не спускался в подвал и не шел по направлению стрелок. Я приблизился к почтовым ящикам. Гюннар Воге жил на двенадцатом этаже. Я повернул за угол и подошел к лифту. Он стоял и ждал меня. Я закрыл за собой дверь и нажал кнопку.
Какой-то гигант где-то в поднебесье глубоко вдохнул и подтянул лифт к двенадцатому этажу. Дверь открылась, и я вышел.
Квартира Гюннара Воге находилась в северном крыле рядом с лифтом. Никто не открыл мне, когда я позвонил.
Я немного постоял, облокотившись о перила балкона, и посмотрел вниз. Я находился на самом последнем этаже, в самой высокой точке дома, не считая крыши, выше был, наверное, только сам Людерхорн. Люди перед домом казались крошечными. Я увидел свой автомобиль. Он выглядел совсем заброшенным, как забытая игрушка. Никого рядом с ним не было. Никто не открывал капот и не рвал провода, никакие тени не окружали его.
Я позвонил еще, и опять напрасно. Тогда я поехал вниз, вышел из подъезда и пошел туда, где жил Джокер. Я поднялся в лифте в компании неприветливого мужчины, одетого в теплую стеганую куртку, в толстых роговых очках, с лицом соблазнителя из тех времен, когда такие еще были, а стеганая куртка считалась атрибутом арктических районов.
Я позвонил в квартиру Хильдур Педерсен, и она открыла мне после обычного интервала. Я бы не сказал, что она была очень рада увидеть меня вновь.
– Мне больше не о чем с тобой разговаривать, – проговорила она, прежде чем я успел раскрыть рот. – Ступай своей дорогой. Ты уже много натворил.
– Я пришел не к тебе. Я хочу поговорить с Джо… с Юханом.
Было совсем темно: невозможно определенно сказать, зима на дворе или весна, а может быть, осень. Но с Лаксевогом у меня всегда ассоциировалась весна. Здесь в дни нашего детства мы катались на велосипедах, и тогда все время была весна. Это были первые долгие велосипедные прогулки на хорошо смазанных велосипедах, когда лето еще не наступило и никаких других интересных занятий у нас на примете не было. В Лаксевоге была весна, и мы катались по асфальту, еще мокрому после зимней слякоти, снега и дождя, а воздух был холодным и прозрачным от легкого морозца, и невысокое солнце бросало золотистые отблески на наши голые, высоко подстриженные затылки. Руки у нас мерзли.
И всегда потом, когда я проезжал по Лаксевогу или пересекал его на пароме, у меня возникало ощущение весны или отпуска. Почта наводила меня на мысль о сбережениях, которые копились к отпуску; кафе напоминали те кафе в южной Норвегии, куда мы заезжали во время похода на велосипедах и брали холодные котлеты и фруктовую воду в стаканах, а мухи ползали по столам и жужжали на окнах.
По мере того как я приближался к цели своей поездки, лицо мое снова стало болеть, все сильнее и сильнее. Казалось, что раны и царапины ожили, а все тело сопротивляется этой поездке, новому посещению того места, где я был брошен на жесткий асфальт и где юнцы били меня кулаками и пинали ботинками.
Торговый центр все еще стоял на том же месте и ждал take-off [22], а я свернул к четырем домам-башням и остановил машину у второго блока. Я сидел, озираясь, но ничего не заметил. Тени не имели лиц, и, насколько я мог различить, темнота не грозила кулаками.
Я вышел из машины. Воздух был холодным и чистым, чувствовалось, что ночью опять подморозит. Грязные ручейки замерзнут, а старики поутру будут падать и ломать себе ноги.
Непроизвольно я посмотрел наверх, где была квартира Венке Андресен. Там было темно. Там уже наступила ночь.
Но я собрался не туда. Я направился в тот дом, где был молодежный клуб. Но на этот раз я не спускался в подвал и не шел по направлению стрелок. Я приблизился к почтовым ящикам. Гюннар Воге жил на двенадцатом этаже. Я повернул за угол и подошел к лифту. Он стоял и ждал меня. Я закрыл за собой дверь и нажал кнопку.
Какой-то гигант где-то в поднебесье глубоко вдохнул и подтянул лифт к двенадцатому этажу. Дверь открылась, и я вышел.
Квартира Гюннара Воге находилась в северном крыле рядом с лифтом. Никто не открыл мне, когда я позвонил.
Я немного постоял, облокотившись о перила балкона, и посмотрел вниз. Я находился на самом последнем этаже, в самой высокой точке дома, не считая крыши, выше был, наверное, только сам Людерхорн. Люди перед домом казались крошечными. Я увидел свой автомобиль. Он выглядел совсем заброшенным, как забытая игрушка. Никого рядом с ним не было. Никто не открывал капот и не рвал провода, никакие тени не окружали его.
Я позвонил еще, и опять напрасно. Тогда я поехал вниз, вышел из подъезда и пошел туда, где жил Джокер. Я поднялся в лифте в компании неприветливого мужчины, одетого в теплую стеганую куртку, в толстых роговых очках, с лицом соблазнителя из тех времен, когда такие еще были, а стеганая куртка считалась атрибутом арктических районов.
Я позвонил в квартиру Хильдур Педерсен, и она открыла мне после обычного интервала. Я бы не сказал, что она была очень рада увидеть меня вновь.
– Мне больше не о чем с тобой разговаривать, – проговорила она, прежде чем я успел раскрыть рот. – Ступай своей дорогой. Ты уже много натворил.
– Я пришел не к тебе. Я хочу поговорить с Джо… с Юханом.