Страница:
— Однако. Я полагаю, у господина Осокина особые причины?
Обратил ко мне туманное, в плывущих тенях лицо.
Я развел руками.
— Да. Вероятно, причины. — Он учтиво поклонился. — Был весьма рад.
— Взаимно.
Иван Алексеевич открыл дверь и уже на пороге задумчиво произнес:
— А ведь так продолжаться не может. Вы об этом подумали?
— Зело, — ответил я.
Не пропадать же хорошему слову.
5
6
Обратил ко мне туманное, в плывущих тенях лицо.
Я развел руками.
— Да. Вероятно, причины. — Он учтиво поклонился. — Был весьма рад.
— Взаимно.
Иван Алексеевич открыл дверь и уже на пороге задумчиво произнес:
— А ведь так продолжаться не может. Вы об этом подумали?
— Зело, — ответил я.
Не пропадать же хорошему слову.
5
— Я сразу ушла, — сказала Ольга. — Ты же знаешь, какой он бывает при этом. Невменяемый. Всю ночь говорил о рассказе — даже не рассказ, первая фраза: «Отец мой похож был на ворона». До шести утра. Я засыпала, сидя. Он не отпускал, ему нужно, чтоб слушали. Очнусь — горит свеча, Антиох машет руками, как летучая мышь, тень вырастает до потолка… Всю ночь кричал, что написать можно только так: «Отец мой похож был на ворона». Именно такая грамматика овеществляет. А если написать: «Отец мой был похож на ворона» — «был» переставить, или «Мой отец похож был на ворона» — переставить «мой», то магии нет, следует просто констатация факта.
— А стрекозы? — спросил я.
— «Никогда не думал, что они летают по ночам»? — Она закрыла глаза и споткнулась. Я взял ее под руку. — Стрекозы — это ужасно: ползали по стенам и шуршали, сплошное копошение крыльев, а потом сбились в слюдяной комок, и он повис в воздухе, гудя… Широкие лопухи, звезды, синяя трава… Начались голоса. Ты слышал голоса?
— Нет.
— Громом над головой: «Дурень, дурень»! И крапива в ядовитой бахроме… Я сразу ушла, позвонила, я думала: увидит тебя — придет в сознание…
Она говорила много и торопливо. Захлебываясь. Я перебил в испуге.
— Там был человек.
— Человек?
— Да — Иван Алексеевич.
Ольга медленно подняла лицо и распахнула глаза — донельзя.
— Еще один человек? Он с ума сошел. — Будто во сне сжала горло прямыми пальцами. — Душно что-то…
Мы шли по саду, чеканному от своей древности. Застыв, сквозили аллеи. Деревья были мокрые и голые, как поздней осенью. Призраками вспыхивали статуи между ними. Белые ночи уже кончались, болотный свет Севера отступал, но темноты не было: край неба долго не гас, и фонари в железных киверах, как в строю, темнели стеклянными скулами.
За паутиной знаменитой решетки плескала в теплые ступени парная река, клубилась, сияла лунной оторопью. Долговязый человек в камзоле с медными пуговицами, истинный хозяин сада, глядел нам в след круглыми, свирепыми глазами.
— Очень плохо, — сказала Ольга. — Вот послушай: «Что длится целый век, тому продлиться вдвое. Пугая воробьев на площади Сенной, кончается декабрь звериной бородою и зарывает в глушь жестокою зимой. Что времени забор, глухой и деревянный? Что сено и мороз, и сонная труха? — Во взгляде воробья под небом оловянным проулок двух домов бледнел и потухал».
Она читала тихо. Была в белом платье — тоже статуя. На меня не смотрела. Я не сразу понял, что это какое-то стихотворение.
— «Так невозможно жить: довлеющая каста подвалов и дворов. Какой ударил час на ратуше вверху? И, как больной лекарство, глотает ночь шаги, поспешно и мыча. Что ледяной канал? Что холод чудотворный? Как сажа горяча небесного котла! О, кто там впереди? О, — это вышел дворник, как в ступе помело, страшна его метла. Очесок декабря, библейский и козлиный. Дремучий частокол. Амбары и дрова. Что циферблат в Свечном? Что стрелки на Перинной? Что крыша на Думской? Что в Яме голова? Что смотрит сквозь него пронзительно и ясно, впитавший белизну болезни за окном? Но бог ему судья, его лицо прекрасно, светлее, чем луна в канале ледяном. Жизнь истекла. Декабрь — вполглаза и вполслуха. Сенную лихорадь вдохнем и разопьем. Кошмарный шрифт листа. Опять глядит старуха — в затылок. И молчит замерзшим воробьем».
Она остановилась.
— Ты понимаешь что-нибудь?
— Нет, — сказал я.
— И я нет. Только мороз по коже.
Дорожка спускалась вниз, к пруду. Он был круглый, будто положили на траву большую тарелку. Лебеди окунали головы в белесую воду и застывали так, словно дышать было не обязательно.
— Совсем нет денег, — сказала Ольга. — Он же теперь не работает. Вообще. Ему некогда. Покупает книги — каждую неделю, на толкучке, по черным ценам. Гофман, Арбес, Измайлов — все подряд. Купил «Метафизику бытия» Хоффа, купил «Историю алхимии» за шестьдесят рублей. Зачем ему «История алхимии»?
Я молчал.
В воздухе не было ни дуновения. Влажной простыней стелился по земле туман. Деревья торчали из него, как весной из снега.
— А может быть, это мы чего-то не понимаем? — безнадежно сказала Ольга. — Прав он. Мы сумасшедшие, а он нормальный. Я вижу: когда он пишет, он счастлив — у него глаза белые, ему ничего не нужно — кроме…
Мы сошли по ступенькам и сели у самой воды. Лебеди, вынув головы, бесшумно двинулись прочь по молочному зеркалу.
— Тогда расстаньтесь, — сказал я.
Она вскинула руку, защищаясь.
Нет-нет. Это невозможно. Она помнит каменную галерею, полукружья аркады, гроздья южных созвездий в горячем небе… Мятущиеся факелы и смертное ржание коней… Стон железа… Грубые крики… Ликующая медь колоколов… Кто-то бежит по галерее, падает — диковинным украшением торчит стрела меж лопаток… Ведь это невозможно? Но она откуда-то знает итальянский — никогда не учила. Язык серенад. А недавно листала журнал — старый Рим: собор святого Петра, палаццо Канчеллерия, и ей показалось…
Впрочем, это не важно. Хуже другое. Она слишком от него зависит. Что-то неестественное. Прямо кукла на ниточках: дернули — пошла, отпустили — упала без вздоха. Ничего своего, ни одной мысли, ни одного желания. Власть чужих пальцев. Он скажет — закон, у нее нет воли. Ужасно, правда? Можно возненавидеть. Но она даже на это не способна. Вот и тащит — школа, часы, вечерние классы. Сейчас каникулы, но она преподает на курсах, сразу в трех местах. Очень тяжело. А потом до утра слушает, что он написал. Это самое трудное — слушать, не понимая. Склеиваются веки и ноет чугунная голова. Стеариновый запах от свечей. Им отключили электричество. Приходится при свечах. Хорошо, что лето, дни длинные. И грозятся совсем выселить — неизвестно куда, к черту, в коммунальную, в подвал. Уже приходили с милицией. А ему хоть бы что. Он может и в подвале. Он может и при свечах.
— А почему выселяют?
— Какая-то путаница, — сказала Ольга. — Нет ордера, непонятно, как он въехал — самовольно, что ли. Вообще ерунда. Будто бы такого дома не существует. Даже на картах застройки. Его давно снесли, и по документам здесь пустырь. Наверное, ошибка.
Она достала крошечный платок, не стесняясь, вытерла слезы.
— Завтра пойду выяснять.
Отвернулась.
Меня не было рядом. Я умер — триста лет назад. Я не был нужен.
Я наклонился и поцеловал ее в сухие губы.
Ольга подняла брови — изумленно.
— Ты это зачем?
В голове переливался красный туман. Болотные боги в туниках выкатили на нас незрячие каменные белки.
— Хотя — пожалуй, — сказала она через секунду.
Надо было встать и уйти.
Я ее обнял. Злился на самого себя. Пахло прелыми листьями. Сплелись тени. Волосы ее отливали пеплом. Она поморщилась, ей было больно. Я сжал ее плечи сильнее. Она приоткрыла рот с прозрачными зубами. Дико закричал лебедь на середине пруда, забил крыльями. Скрипучий, долгий плач пронзил сад, шевельнулись деревья — одиночество торжествовало громко и радостно.
— Не здесь, — попросила Ольга.
Не отрываясь, смотрела. Лебедь рвался из воды — расходились круги.
Я повернул ее — мучаясь. Поцеловал еще раз.
— У них крылья обрезаны, — сказала она.
Я отпустил.
Она одернула платье.
— Пойдем отсюда.
Легко поднялась.
Все было безнадежно. Туман стекал в воду по влажным ступенькам.
Мы двинулись по аллее. Голодные ветви корчились в мутном небе. Лебедь хрипло кричал. Ольга ступала, как слепая. Я боялся дотронуться до нее. Жидкой ртутью светила сквозь решетку серая река.
— Он никогда не будет писателем, — сказала она. — Его никто не будет печатать. Он играет в гения. Этим болеют в семнадцать лет, а он заразился позже, поэтому в тяжелой форме. Год за годом у него будут одни неудачи, он станет злым и завистливым. Он уже злой. Он не может читать других — рвет книги.
— Ночуй у меня, — предложил я.
Очень к месту.
Она не слышала.
Мы вышли из сада. На улице было темно. Чуть теплились гнутые фонари. Прошипел трамвай, уронил с проводов пригоршню разноцветных искр. Крошки их тлели на рельсах.
Напротив, густо облепленный башенками, вычурными подъездами и лесенками, буро-малиновой скалой громоздился замок одутловатого императора, который, страшась собственной суровой столицы, продутой шепотом и ветрами, в одуряющем самомнении полагал, что рвы и мосты — лучший способ продления жизни.
— Знаешь, чего он хочет? — спросила Ольга. — Он хочет, чтобы придуманный мир был реальней, чем настоящий.
— Да, — сказал я.
— Абсолютный текст…
— Да.
— Чушь, по-моему. Он считает, что если таким образом описать человека, то можно как бы воплотить его — перенести в наш мир. И он будет, как живой, жить среди нас.
— Дворник, — наугад сказал я.
Она вздрогнула.
— Борода лопатой… сплюснутый лоб… челюсть — впереди всего лица…
— Ты видел его?
— Фартук… бляха… метла…
Ольга в отчаянии замотала головой.
— Глупость какая. Антиох — выдумал…
— И топор, — сказал я.
— Топор, — с трудом повторила она. — Ты в самом деле видел его? Как плохо… Да — топор. Это тот топор, которым Раскольников убил старуху. Помнишь — у Достоевского?
— Терпеть не могу…
— Дурацкая идея. Что бы сказал о нем дворник? Может ли обыкновенный человек понять: взял топор, убил… Не из-за денег — переступить хотел…
— Постой…
— Вот он и придумал этого дворника. Целиком. В романе его нет. Описал внешность, дал имя… Он просто помешался на этих описаниях…
— Подожди…
Я задыхался.
— Ты что, ты что? — спросила Ольга.
— Не надо!
— И я тоже, — взявшись за впалые щеки, сказала она. — Он мне снится, я спать не могу. Закрою глаза — стоит…
— Руки, как окорок…
— Толстые губы…
— Голос жалобный…
— Метет метлой воздух — ррраз!.. ррраз!.. — железный скрежет…
Мы бежали. Я и не заметил — когда.
— Хватит!
Остановился. Качнулась мостовая. Накренились дома. Стоглавый Спас в кошмарных строительных лесах, готовясь обрушить, занес над нами луковицы — черные на фоне игольчатых звезд.
— Он мне снится неделю подряд, — сказала Ольга. — Ты все врешь! Антиох его выдумал! Понимаешь — выдумал!
Глотала пустой воздух, прижимая ладони к груди.
— Тише, — сказал я.
Тронул ее за локоть, направляя.
Мы пересекли мост и крылатую колоннаду, которая отражалась в узкой воде. Потянулись чахлые каменные улицы.
— Творец и глина, — сказала Ольга. — Этого не может быть, правда?
Заглядывала мне в лицо.
— Правда, — сказал я.
Я действительно не верил. И кто бы поверил? В заклинание духов. Я вообще закоренелый материалист. Кончал Университет. Там этим быстро проникаешься. А если не проникаешься, идешь служить в армию. Система однозначная. Кроме того, на работе у меня микроскоп. Это против всяких спиритизмов. Навинтишься на окуляр, и видно: все живое состоит из клеток, а в каждой клеточке есть большая и очень умная хромосома, которая ею руководит.
То есть, кругом материя. Спасу нет. И кроме нее — ничего.
Разве что Буратино.
— Ужасный тип — грубый, наглый, — сказала Ольга, дрожа в липкой духоте. — Он просто алкоголик, уже с утра пьяный, глаза — красные, хлещет всякую гадость, хохочет, дымит папиросами…
— Откуда он взялся?
— Ах — все это начиналось как шутка. Вот, дескать, можно сделать игрушку — оживить. Любимая сказка, отличный исходный материал, Алексей Толстой почти вылепил, осталось доработать совсем немного… Ну и притащил с улицы забулдыгу вот с таким носом, напялил на него колпак — теперь живет у нас, орет на гитаре романсы, скандалит с соседом этажом выше…
— Сосед? — догадываясь, сказал я. — Поручик Пирогов, белобрысый такой?
Она кивнула.
— Похож на кролика. Антиох свихнулся, подбирает всяких… подарил ему свой костюм, дал денег…
Перед нами открылась площадь, обметанная горьким пухом. На другой стороне ее в тополином сумраке синел вытянутый собор. Медный шар поплыл с колокольни: Буммм!.. Мы свернули на канал. За тремя мостами поднимались багровые крепостные стены — малая страна, неудавшаяся прихоть самодержца, несуразностью своею вызывающая оторопь и испуг.
— Эту жару создал тоже он, — сказала Ольга. — Невыносимое лето. Он говорит, что таким образом смещается реальность, расшатывается основа мира и легче совершить переход.
Запнулась, освободила руку.
Дом был темен. В нем никогда не жили. Только угловое окно на втором этаже светилось тусклым оранжевым светом. Мы пришли. Я стиснул чугунную вязь парапета. Завиток был горячий. Штора между рам колыхалась, по ней пробегали загробные тени — в рогах и перьях.
Там, в комнате, в глухой тишине норы, в нездоровом, потрескивающем и колеблющемся огне свечи, невидимый для нас человек, склонившись над столом, нетерпеливо кусая губы, брызгая чернилами и продирая бумагу на длинных буквах, лихорадочно, жутким почерком, заполнял страницу за страницей, сбрасывал их на пол, и сердце его ныло от восторга. Ольга смотрела, как зачарованная.
— Я не хочу туда, — сказала она.
— А стрекозы? — спросил я.
— «Никогда не думал, что они летают по ночам»? — Она закрыла глаза и споткнулась. Я взял ее под руку. — Стрекозы — это ужасно: ползали по стенам и шуршали, сплошное копошение крыльев, а потом сбились в слюдяной комок, и он повис в воздухе, гудя… Широкие лопухи, звезды, синяя трава… Начались голоса. Ты слышал голоса?
— Нет.
— Громом над головой: «Дурень, дурень»! И крапива в ядовитой бахроме… Я сразу ушла, позвонила, я думала: увидит тебя — придет в сознание…
Она говорила много и торопливо. Захлебываясь. Я перебил в испуге.
— Там был человек.
— Человек?
— Да — Иван Алексеевич.
Ольга медленно подняла лицо и распахнула глаза — донельзя.
— Еще один человек? Он с ума сошел. — Будто во сне сжала горло прямыми пальцами. — Душно что-то…
Мы шли по саду, чеканному от своей древности. Застыв, сквозили аллеи. Деревья были мокрые и голые, как поздней осенью. Призраками вспыхивали статуи между ними. Белые ночи уже кончались, болотный свет Севера отступал, но темноты не было: край неба долго не гас, и фонари в железных киверах, как в строю, темнели стеклянными скулами.
За паутиной знаменитой решетки плескала в теплые ступени парная река, клубилась, сияла лунной оторопью. Долговязый человек в камзоле с медными пуговицами, истинный хозяин сада, глядел нам в след круглыми, свирепыми глазами.
— Очень плохо, — сказала Ольга. — Вот послушай: «Что длится целый век, тому продлиться вдвое. Пугая воробьев на площади Сенной, кончается декабрь звериной бородою и зарывает в глушь жестокою зимой. Что времени забор, глухой и деревянный? Что сено и мороз, и сонная труха? — Во взгляде воробья под небом оловянным проулок двух домов бледнел и потухал».
Она читала тихо. Была в белом платье — тоже статуя. На меня не смотрела. Я не сразу понял, что это какое-то стихотворение.
— «Так невозможно жить: довлеющая каста подвалов и дворов. Какой ударил час на ратуше вверху? И, как больной лекарство, глотает ночь шаги, поспешно и мыча. Что ледяной канал? Что холод чудотворный? Как сажа горяча небесного котла! О, кто там впереди? О, — это вышел дворник, как в ступе помело, страшна его метла. Очесок декабря, библейский и козлиный. Дремучий частокол. Амбары и дрова. Что циферблат в Свечном? Что стрелки на Перинной? Что крыша на Думской? Что в Яме голова? Что смотрит сквозь него пронзительно и ясно, впитавший белизну болезни за окном? Но бог ему судья, его лицо прекрасно, светлее, чем луна в канале ледяном. Жизнь истекла. Декабрь — вполглаза и вполслуха. Сенную лихорадь вдохнем и разопьем. Кошмарный шрифт листа. Опять глядит старуха — в затылок. И молчит замерзшим воробьем».
Она остановилась.
— Ты понимаешь что-нибудь?
— Нет, — сказал я.
— И я нет. Только мороз по коже.
Дорожка спускалась вниз, к пруду. Он был круглый, будто положили на траву большую тарелку. Лебеди окунали головы в белесую воду и застывали так, словно дышать было не обязательно.
— Совсем нет денег, — сказала Ольга. — Он же теперь не работает. Вообще. Ему некогда. Покупает книги — каждую неделю, на толкучке, по черным ценам. Гофман, Арбес, Измайлов — все подряд. Купил «Метафизику бытия» Хоффа, купил «Историю алхимии» за шестьдесят рублей. Зачем ему «История алхимии»?
Я молчал.
В воздухе не было ни дуновения. Влажной простыней стелился по земле туман. Деревья торчали из него, как весной из снега.
— А может быть, это мы чего-то не понимаем? — безнадежно сказала Ольга. — Прав он. Мы сумасшедшие, а он нормальный. Я вижу: когда он пишет, он счастлив — у него глаза белые, ему ничего не нужно — кроме…
Мы сошли по ступенькам и сели у самой воды. Лебеди, вынув головы, бесшумно двинулись прочь по молочному зеркалу.
— Тогда расстаньтесь, — сказал я.
Она вскинула руку, защищаясь.
Нет-нет. Это невозможно. Она помнит каменную галерею, полукружья аркады, гроздья южных созвездий в горячем небе… Мятущиеся факелы и смертное ржание коней… Стон железа… Грубые крики… Ликующая медь колоколов… Кто-то бежит по галерее, падает — диковинным украшением торчит стрела меж лопаток… Ведь это невозможно? Но она откуда-то знает итальянский — никогда не учила. Язык серенад. А недавно листала журнал — старый Рим: собор святого Петра, палаццо Канчеллерия, и ей показалось…
Впрочем, это не важно. Хуже другое. Она слишком от него зависит. Что-то неестественное. Прямо кукла на ниточках: дернули — пошла, отпустили — упала без вздоха. Ничего своего, ни одной мысли, ни одного желания. Власть чужих пальцев. Он скажет — закон, у нее нет воли. Ужасно, правда? Можно возненавидеть. Но она даже на это не способна. Вот и тащит — школа, часы, вечерние классы. Сейчас каникулы, но она преподает на курсах, сразу в трех местах. Очень тяжело. А потом до утра слушает, что он написал. Это самое трудное — слушать, не понимая. Склеиваются веки и ноет чугунная голова. Стеариновый запах от свечей. Им отключили электричество. Приходится при свечах. Хорошо, что лето, дни длинные. И грозятся совсем выселить — неизвестно куда, к черту, в коммунальную, в подвал. Уже приходили с милицией. А ему хоть бы что. Он может и в подвале. Он может и при свечах.
— А почему выселяют?
— Какая-то путаница, — сказала Ольга. — Нет ордера, непонятно, как он въехал — самовольно, что ли. Вообще ерунда. Будто бы такого дома не существует. Даже на картах застройки. Его давно снесли, и по документам здесь пустырь. Наверное, ошибка.
Она достала крошечный платок, не стесняясь, вытерла слезы.
— Завтра пойду выяснять.
Отвернулась.
Меня не было рядом. Я умер — триста лет назад. Я не был нужен.
Я наклонился и поцеловал ее в сухие губы.
Ольга подняла брови — изумленно.
— Ты это зачем?
В голове переливался красный туман. Болотные боги в туниках выкатили на нас незрячие каменные белки.
— Хотя — пожалуй, — сказала она через секунду.
Надо было встать и уйти.
Я ее обнял. Злился на самого себя. Пахло прелыми листьями. Сплелись тени. Волосы ее отливали пеплом. Она поморщилась, ей было больно. Я сжал ее плечи сильнее. Она приоткрыла рот с прозрачными зубами. Дико закричал лебедь на середине пруда, забил крыльями. Скрипучий, долгий плач пронзил сад, шевельнулись деревья — одиночество торжествовало громко и радостно.
— Не здесь, — попросила Ольга.
Не отрываясь, смотрела. Лебедь рвался из воды — расходились круги.
Я повернул ее — мучаясь. Поцеловал еще раз.
— У них крылья обрезаны, — сказала она.
Я отпустил.
Она одернула платье.
— Пойдем отсюда.
Легко поднялась.
Все было безнадежно. Туман стекал в воду по влажным ступенькам.
Мы двинулись по аллее. Голодные ветви корчились в мутном небе. Лебедь хрипло кричал. Ольга ступала, как слепая. Я боялся дотронуться до нее. Жидкой ртутью светила сквозь решетку серая река.
— Он никогда не будет писателем, — сказала она. — Его никто не будет печатать. Он играет в гения. Этим болеют в семнадцать лет, а он заразился позже, поэтому в тяжелой форме. Год за годом у него будут одни неудачи, он станет злым и завистливым. Он уже злой. Он не может читать других — рвет книги.
— Ночуй у меня, — предложил я.
Очень к месту.
Она не слышала.
Мы вышли из сада. На улице было темно. Чуть теплились гнутые фонари. Прошипел трамвай, уронил с проводов пригоршню разноцветных искр. Крошки их тлели на рельсах.
Напротив, густо облепленный башенками, вычурными подъездами и лесенками, буро-малиновой скалой громоздился замок одутловатого императора, который, страшась собственной суровой столицы, продутой шепотом и ветрами, в одуряющем самомнении полагал, что рвы и мосты — лучший способ продления жизни.
— Знаешь, чего он хочет? — спросила Ольга. — Он хочет, чтобы придуманный мир был реальней, чем настоящий.
— Да, — сказал я.
— Абсолютный текст…
— Да.
— Чушь, по-моему. Он считает, что если таким образом описать человека, то можно как бы воплотить его — перенести в наш мир. И он будет, как живой, жить среди нас.
— Дворник, — наугад сказал я.
Она вздрогнула.
— Борода лопатой… сплюснутый лоб… челюсть — впереди всего лица…
— Ты видел его?
— Фартук… бляха… метла…
Ольга в отчаянии замотала головой.
— Глупость какая. Антиох — выдумал…
— И топор, — сказал я.
— Топор, — с трудом повторила она. — Ты в самом деле видел его? Как плохо… Да — топор. Это тот топор, которым Раскольников убил старуху. Помнишь — у Достоевского?
— Терпеть не могу…
— Дурацкая идея. Что бы сказал о нем дворник? Может ли обыкновенный человек понять: взял топор, убил… Не из-за денег — переступить хотел…
— Постой…
— Вот он и придумал этого дворника. Целиком. В романе его нет. Описал внешность, дал имя… Он просто помешался на этих описаниях…
— Подожди…
Я задыхался.
— Ты что, ты что? — спросила Ольга.
— Не надо!
— И я тоже, — взявшись за впалые щеки, сказала она. — Он мне снится, я спать не могу. Закрою глаза — стоит…
— Руки, как окорок…
— Толстые губы…
— Голос жалобный…
— Метет метлой воздух — ррраз!.. ррраз!.. — железный скрежет…
Мы бежали. Я и не заметил — когда.
— Хватит!
Остановился. Качнулась мостовая. Накренились дома. Стоглавый Спас в кошмарных строительных лесах, готовясь обрушить, занес над нами луковицы — черные на фоне игольчатых звезд.
— Он мне снится неделю подряд, — сказала Ольга. — Ты все врешь! Антиох его выдумал! Понимаешь — выдумал!
Глотала пустой воздух, прижимая ладони к груди.
— Тише, — сказал я.
Тронул ее за локоть, направляя.
Мы пересекли мост и крылатую колоннаду, которая отражалась в узкой воде. Потянулись чахлые каменные улицы.
— Творец и глина, — сказала Ольга. — Этого не может быть, правда?
Заглядывала мне в лицо.
— Правда, — сказал я.
Я действительно не верил. И кто бы поверил? В заклинание духов. Я вообще закоренелый материалист. Кончал Университет. Там этим быстро проникаешься. А если не проникаешься, идешь служить в армию. Система однозначная. Кроме того, на работе у меня микроскоп. Это против всяких спиритизмов. Навинтишься на окуляр, и видно: все живое состоит из клеток, а в каждой клеточке есть большая и очень умная хромосома, которая ею руководит.
То есть, кругом материя. Спасу нет. И кроме нее — ничего.
Разве что Буратино.
— Ужасный тип — грубый, наглый, — сказала Ольга, дрожа в липкой духоте. — Он просто алкоголик, уже с утра пьяный, глаза — красные, хлещет всякую гадость, хохочет, дымит папиросами…
— Откуда он взялся?
— Ах — все это начиналось как шутка. Вот, дескать, можно сделать игрушку — оживить. Любимая сказка, отличный исходный материал, Алексей Толстой почти вылепил, осталось доработать совсем немного… Ну и притащил с улицы забулдыгу вот с таким носом, напялил на него колпак — теперь живет у нас, орет на гитаре романсы, скандалит с соседом этажом выше…
— Сосед? — догадываясь, сказал я. — Поручик Пирогов, белобрысый такой?
Она кивнула.
— Похож на кролика. Антиох свихнулся, подбирает всяких… подарил ему свой костюм, дал денег…
Перед нами открылась площадь, обметанная горьким пухом. На другой стороне ее в тополином сумраке синел вытянутый собор. Медный шар поплыл с колокольни: Буммм!.. Мы свернули на канал. За тремя мостами поднимались багровые крепостные стены — малая страна, неудавшаяся прихоть самодержца, несуразностью своею вызывающая оторопь и испуг.
— Эту жару создал тоже он, — сказала Ольга. — Невыносимое лето. Он говорит, что таким образом смещается реальность, расшатывается основа мира и легче совершить переход.
Запнулась, освободила руку.
Дом был темен. В нем никогда не жили. Только угловое окно на втором этаже светилось тусклым оранжевым светом. Мы пришли. Я стиснул чугунную вязь парапета. Завиток был горячий. Штора между рам колыхалась, по ней пробегали загробные тени — в рогах и перьях.
Там, в комнате, в глухой тишине норы, в нездоровом, потрескивающем и колеблющемся огне свечи, невидимый для нас человек, склонившись над столом, нетерпеливо кусая губы, брызгая чернилами и продирая бумагу на длинных буквах, лихорадочно, жутким почерком, заполнял страницу за страницей, сбрасывал их на пол, и сердце его ныло от восторга. Ольга смотрела, как зачарованная.
— Я не хочу туда, — сказала она.
6
— На шести шагах! — закричал поручик. — К барьеру! Я продырявлю это говорящее полено в четырех местах!
— Но-но, без намеков, — предостерег его Буратино, взмахнув гитарой.
— Сударь! — срывающимся голосом обратился поручик ко мне. — Как благородный человек: будьте секундантом!
Дворник, который до этого неприятно отклонялся назад и вращал глазами, вдруг крепко взял его за лацканы пиджака, несмотря на сопротивление притянул и громко поцеловал в бледный лоб.
— Люблю тебя, Петруха…
Потом поймал за воротник шарахнувшегося Буратино и тоже поцеловал, подняв.
— Чурбачок ты мой, дорогой…
— Слезу — убью, — задушевно пообещал Буратино, болтая ногами в воздухе.
Со звоном уронил гитару.
— Это Варахасий, — пояснил Антиох. — Ты его не бойся, он добрый…
— Ой, да ехали на тройке с бубенцами! — неожиданно завопил дворник.
— Есть бутылка водки, — неуверенно сказал я.
Антиох посмотрел на дворника. Тот дернул массивной головой, как лошадь от мух.
— М… м… м…
— Мало, — перевел Антиох.
— И бутылка вина.
— Ой, да мне бы теперь, соколики, за вами! — завопил дворник.
Забытый Буратино извивался в его кулаке.
— Пусти, Варахасий, пещ-щерный человек!..
Сардельковые пальцы разжались и он упал прямо на гитару, провалившись тощей ногой в дыру под струнами.
— Достаточно, — сказал Антиох.
Я не мог прийти в себя — ввалились и сразу начали орать. Кажется, Буратино оскорбил поручика. Или наоборот. Они дико ссорились. А дворник, уловив меня в перекрест зрачков, припаянных к носу, непреклонным тоном потребовал выпить.
Я растерялся и делал множество мелких движений.
Между тем поручик Пирогов полез в сервант и достал оттуда продолговатый полированный ящик, на кипарисовой крышке которого тускло блеснула золотая корона. Поскреб ногтями — открыл.
— Сударь!
В черном бархате, обращенные друг к другу, лежали два пистолета с очень длинными дулами.
Я только моргал, никаких пистолетов у меня не было.
Буратино, выбравшись из гитары, наскакивал, как петух.
— Долой царских офицеров!.. Расходись по домам, ребята!.. Ни к чему нам Дарданеллы!..
Поручик трепетал ноздрями.
— Как человек чести!..
— Да дай ты им, пусть стреляются, — сказал благодушный Антиох. — Не угомонятся иначе…
Я принял оружие.
— Стой! — вклинившись, крикнул дворник. — Чтобы все было культурно!
Отобрал у меня ящик. Согнутым пальцем зацепил Буратино и оттащил его к окну. Вручил пистолет — дулом вперед: Держись, чурбачок! — К противоположной стене прислонил бледного и нервного поручика Пирогова: Не робей, Петруха…
Встал под люстрой, задрал волосатую руку.
— На старт… внимание… марш!..
Оглушительно грянули выстрелы. Комнату заволокло непроницаемым дымом. Все скрылось. Послышался глухой и тяжелый удар. Я отчаянно кашлял — дым был едкий, раздражающий резкой серой. Когда он разошелся, я увидел, что Буратино и поручик стоят на своих местах невредимые — по-гусиному вытянув шеи и всматриваясь, а точно посередине между ними, как колода, на полу, лицом вниз лежит дворник.
Антиох нагнулся и слегка потрогал его.
— Варахасий…
— А вдали мелькали огоньки, — немедленно отозвался дворник. Подумав, добавил. — Маленькие такие огоньки… Можно сказать — огонечки…
Постучал лбом об пол. Звук был хороший, гулкий.
— Встань, как человек, — попросил его Антиох. — Смотреть на тебя больно.
Дворник по частям поднялся и отряхнул колени ватных штанов.
— Чуть не упал, — объяснил он.
Потом Антиох начал разливать. Все уже сидели за столом. Как это получилось, я не понял. Словно произошла смена декораций: сцена первая — они стреляются, сцена вторая — они за столом. В промежутке отрубило — никаких подробностей. Но факт оставался фактом. На столе была даже скатерть. Стояла бутылка в холодной испарине, были порезаны колбаса, хлеб, сыр; они опустошили весь мой холодильник. Влажно дымились сосиски, и Буратино, ухватив одну, жевал — прямо с полиэтиленовой кожурой. Поручик Пирогов, еще не остывший, косился на него, двигал в такт пустыми челюстями, примериваясь. Дворник изучал наклейку на кильках в томате, которые валялись у меня со студенческих времен. Я хотел предупредить его, что ботулин не всем полезен, иные от него умирают в мучениях, но Антиох сунул мне стакан.
Водки там было на две трети.
— Круто берете, — сказал я.
— А посмотри на народ, — убедительно ответил Антиох.
Народ в лице дворника, сильно пыхтя, прилаживал консервный нож к банке. По нему не было видно, что алкоголь — это яд.
— Ведь мы тебя ждем, Варахасий…
— Серость свою показывает, — подтвердил Буратино.
— Сичас, — сказал дворник и неожиданно разъял банку.
Оказывается, он резал ее пополам. Томатный соус полился на скатерть, дворник суматошно запихивал его обратно, выдавливая рыбу.
Антиох молча отобрал у него половинки и придвинул стакан. Обвел всех черными непрозрачными глазами.
— За бессмертие!
Это он засадил. Я даже вздрогнул.
— И-эх! — сказал Буратино, опрокидывая.
Поручик — как человек военный — уже занюхивал краем мятого рукава.
Я вообще-то не пью. Не нахожу вкуса. Что хорошего: наливаешься разными чернилами, а потом выворачивает наизнанку. Разве что чуть-чуть, за компанию. Заранее морщась, потянул в себя противную жидкость. И замер. Стакан был пустой. Совсем пустой — один воздух. Я повертел его с дурацким видом — ничего особенного, по граням сползали капли.
— За бессмертие пили, а сам умер, — облизав пальцы, сказал дворник.
Он поедал кильку, выковыривая ее из двух полукружий. Ядовитый соус капал ему на бороду.
Антиох подмигнул мне.
— Варахасий-то как освоился. Раньше руку все лобызал, а теперь хамит.
— Так ведь нет тебя, — сказал дворник. Сложил ковшом земляную ладонь и дунул. — Фу! — улетел…
— Варахасий, я тебя породил, я тебя и того…
— Кто умер? — не понял я.
Антиох засмеялся.
— За бессмертие надо платить.
— Что-то дорого.
— Цена всегда одна. И вряд ли будет иначе.
— Господа, — капризно сказал поручик Пирогов. — Право, господа, скучная материя… Давайте о возвышенном… Вот со мною вчера приключилась необыкновенная история. — Он оживился, кончики носа и ушей побагровели. — Иду я, представьте, по улице, ну — везде натюрморт, воробьи заливаются, а навстречу, тюп-тюп, этакое создание: волосы распущены, платье, между прочим, до сих пор, декольте дотуда же, чулочки прозрачные. — Он зажмурился и причмокнул. — Я, конечно, говорю по-гвардейски: Позвольте, мадам, так сказать, нах хаузе цурюк битте. А она отвечает: Папаша, сначала вымой голову, папаша… Ангельский голосок. Я тогда намекаю… — Поручик изобразил пальцами, как намекает. — И мы в Париже! — победно заключил он.
— В самом деле, — лениво сказал Буратино, прикуривая от хабарика. Вытащил гитару, ногтем тронул занывшие струны. Объявил: Полька-мотылек! — Заиграл почему-то «Танец маленьких лебедей». Правда, лихо заиграл, профессионально.
— Ну, — предложил Антиох, — покажем напоследок, как падают звезды?
— Баба, оно и есть баба, — высказал Варахасий свою точку зрения на предыдущий вопрос.
Но поднялся.
Они стали показывать. Я не выдержал и тоже пошел — на гнутых ногах, против воли. Плясалось само собой. Буратино заиграл громче, добавляя: Оп! — Чайковского это не украшало. Повели хоровод. Было весело. Всем, кроме меня. Дворник откалывал такие колена, что пол содрогался. Достал из ватника очень грязный платок и тряс им. Сыпались бациллы. На часах было два ночи. Антиох интеллигентно подвывал. Буратино, забравшись на стол, как кузнечик, прыгал среди посуды. Я ждал, что прибегут снизу. С ружьями. Поручик в центре хоровода, бледный и торжественный, вытянувшись, салютуя невидимой саблей, парадным голосом вопил:
— Полк!.. Слушай мою команду!.. На его высокопревосходительство главнокомандующего великого князя Сергея Александровича — рысью!..
Начинал маршировать, раздувая щеки.
— Бум-бум-бум!.. Буру-бум-бум-бум!..
Изображал оркестр.
В общем, кордебалет получился, как за границей. Ведь можем, если захотим. Я попытался прекратить его, но свет был ужасно тусклый, словно люстру обернули шерстяной тканью. Плавали тени. Дрожало в глазах. Комната казалась чужой, будто переставили мебель. Что-то было не так. Я топтался один, как медведь зимой. Все куда-то подевались.
— Дорогой длинною-ю!.. — гремело где-то рядом.
Я напряженно соображал — где?
Появился взъерошенный Антиох и распахнул дверцу шкафа.
— Варахасий, ты что это? Много себе позволяешь, Варахасий…
Дворник стоял внутри, сапогами на моем выходном костюме, — качаясь и самозабвенно набирая воздуха в грудь. Неуверенно открыл один глаз.
— Что по ночам так мучила меня-а!..
— Выходи, Карузо!
Затрещала фанера стенок — вспучилась, со стоном оскалились гвозди. На костюме отпечатались две огромные подошвы.
— Деготь, — ободрил меня дворник. — Деготь, он безвредный…
Мы снова сидели за столом. Было по-прежнему весело. Варахасий, грузно расставив локти, жрал колбасу. Томатная лужа расплылась на весь угол. Две морщинистые кильки, погибшие в двадцатом году от эпизоотии, жалобно изогнулись в ней. Тикал неизвестно откуда взявшийся будильник. У поручика Пирогова жидкие, бесцветные волосы стояли дыбом, наподобие венчика. Он крепко остекленел — скрипел зубами и невнятно ругался. Буратино царапал носом книгу, на глянцевой обложке которой был изображен он сам с золотым ключом.
— Папа Карло, папа Карло — пропил мою новую курточку, злобный старик…
— Не горюй, чурбачок, — утешал его дворник, — сдадим посуду, купим еще лучше…
— Не дарил он мне новой курточки и букварь не дарил — чтоб я сдох, — горько клялся Буратино.
Круглые, коричневые слезы его капали в тарелку. Уже собралась приличная лужица. Я тупо обмакнул в нее палец, попробовал. Это был чистый портвейн — липкий и густой. Наверное, они вылакали его на кухне.
— А у меня была кобыла, — сказал поручик Пирогов в пространство.
— Ну? — высморкавшись таким же портвейном, слабо поинтересовался Буратино.
— Амнеподистой звали…
— Ну?
— Красивое имя, благородное… Бедра — во! Князь Синепупин завидовал…
— И что?
— Нет Амнеподисты, — поручик заскрипел зубами, будто жевал стекло. — На шести шагах стрелялись, на Карповке, через платок, по четыре заряда… Шляпу мне прострелила, подлая…
Умолк в некотором остолбенении.
— Нравятся? — спросил Антиох на ухо. — Где таких найдешь? Все-таки отличная работа. Совсем, как люди, только кровь голубая.
— Почему голубая? — удивился я.
— А бог его знает, голубая и все. Какая разница, им не мешает…
Он набухал мне целый стакан. Рука не чувствовала тяжести, стакан был невесомый — разожми пальцы, и повиснет в воздухе.
— Не веришь? Спроси у Варахасия. Он мужик прямой. Варахасий, кто тебя сделал?
Прямой мужик Варахасий уронил колбасу.
— Опоганился я совсем, — тоскливо отозвался он. — Автобусы смердящие, электричество какое-то выдумали, колбаса — черт-те из чего, правда, вкусная. Третьего дня пошел в церковь грех замолить…
— Не было этого, Варахасий, я же тебе объяснял…
— Не было, не было… У вас не было, а там, у нас, было. Я же ходил потом, смотрел — обе убитые. Народу-у!.. Лотошники, прачки, мастеровые! Мальчишки свищут!.. Господин пристав приехали синий с похмелья, по шее от него получил… Как не было — вот он, топор. — Дворник горячо выдохнул, утер рот. — Пропадает христианская душа! Ну, зашел в храм божий — срамотища: бабы в брюках, дворяне с фотоаппаратами, выперся батюшка, этак подпрыгивая. Чего, говорит, надо, дедок, у нас группа интуристов? Сам — в пинджаке, бороденка хлипкая, усы тараканьи — плюнуть хочется. А в руках такая заостренная палка, и он этой палкой в святую икону тычет, чтобы, значит, видели, куда лоб крестить. Отвечаю, как положено: Грешен, батюшка… Говорит: Грешен, значит, молись, дедок, накладываю на тебя эпиталаму. — А сам зубы скалит, и бабы крашеные вокруг: хи-хи-хи… Ну — дал ему в зубы-то, он — вверх копытами. Забрали в милицию…
— Но-но, без намеков, — предостерег его Буратино, взмахнув гитарой.
— Сударь! — срывающимся голосом обратился поручик ко мне. — Как благородный человек: будьте секундантом!
Дворник, который до этого неприятно отклонялся назад и вращал глазами, вдруг крепко взял его за лацканы пиджака, несмотря на сопротивление притянул и громко поцеловал в бледный лоб.
— Люблю тебя, Петруха…
Потом поймал за воротник шарахнувшегося Буратино и тоже поцеловал, подняв.
— Чурбачок ты мой, дорогой…
— Слезу — убью, — задушевно пообещал Буратино, болтая ногами в воздухе.
Со звоном уронил гитару.
— Это Варахасий, — пояснил Антиох. — Ты его не бойся, он добрый…
— Ой, да ехали на тройке с бубенцами! — неожиданно завопил дворник.
— Есть бутылка водки, — неуверенно сказал я.
Антиох посмотрел на дворника. Тот дернул массивной головой, как лошадь от мух.
— М… м… м…
— Мало, — перевел Антиох.
— И бутылка вина.
— Ой, да мне бы теперь, соколики, за вами! — завопил дворник.
Забытый Буратино извивался в его кулаке.
— Пусти, Варахасий, пещ-щерный человек!..
Сардельковые пальцы разжались и он упал прямо на гитару, провалившись тощей ногой в дыру под струнами.
— Достаточно, — сказал Антиох.
Я не мог прийти в себя — ввалились и сразу начали орать. Кажется, Буратино оскорбил поручика. Или наоборот. Они дико ссорились. А дворник, уловив меня в перекрест зрачков, припаянных к носу, непреклонным тоном потребовал выпить.
Я растерялся и делал множество мелких движений.
Между тем поручик Пирогов полез в сервант и достал оттуда продолговатый полированный ящик, на кипарисовой крышке которого тускло блеснула золотая корона. Поскреб ногтями — открыл.
— Сударь!
В черном бархате, обращенные друг к другу, лежали два пистолета с очень длинными дулами.
Я только моргал, никаких пистолетов у меня не было.
Буратино, выбравшись из гитары, наскакивал, как петух.
— Долой царских офицеров!.. Расходись по домам, ребята!.. Ни к чему нам Дарданеллы!..
Поручик трепетал ноздрями.
— Как человек чести!..
— Да дай ты им, пусть стреляются, — сказал благодушный Антиох. — Не угомонятся иначе…
Я принял оружие.
— Стой! — вклинившись, крикнул дворник. — Чтобы все было культурно!
Отобрал у меня ящик. Согнутым пальцем зацепил Буратино и оттащил его к окну. Вручил пистолет — дулом вперед: Держись, чурбачок! — К противоположной стене прислонил бледного и нервного поручика Пирогова: Не робей, Петруха…
Встал под люстрой, задрал волосатую руку.
— На старт… внимание… марш!..
Оглушительно грянули выстрелы. Комнату заволокло непроницаемым дымом. Все скрылось. Послышался глухой и тяжелый удар. Я отчаянно кашлял — дым был едкий, раздражающий резкой серой. Когда он разошелся, я увидел, что Буратино и поручик стоят на своих местах невредимые — по-гусиному вытянув шеи и всматриваясь, а точно посередине между ними, как колода, на полу, лицом вниз лежит дворник.
Антиох нагнулся и слегка потрогал его.
— Варахасий…
— А вдали мелькали огоньки, — немедленно отозвался дворник. Подумав, добавил. — Маленькие такие огоньки… Можно сказать — огонечки…
Постучал лбом об пол. Звук был хороший, гулкий.
— Встань, как человек, — попросил его Антиох. — Смотреть на тебя больно.
Дворник по частям поднялся и отряхнул колени ватных штанов.
— Чуть не упал, — объяснил он.
Потом Антиох начал разливать. Все уже сидели за столом. Как это получилось, я не понял. Словно произошла смена декораций: сцена первая — они стреляются, сцена вторая — они за столом. В промежутке отрубило — никаких подробностей. Но факт оставался фактом. На столе была даже скатерть. Стояла бутылка в холодной испарине, были порезаны колбаса, хлеб, сыр; они опустошили весь мой холодильник. Влажно дымились сосиски, и Буратино, ухватив одну, жевал — прямо с полиэтиленовой кожурой. Поручик Пирогов, еще не остывший, косился на него, двигал в такт пустыми челюстями, примериваясь. Дворник изучал наклейку на кильках в томате, которые валялись у меня со студенческих времен. Я хотел предупредить его, что ботулин не всем полезен, иные от него умирают в мучениях, но Антиох сунул мне стакан.
Водки там было на две трети.
— Круто берете, — сказал я.
— А посмотри на народ, — убедительно ответил Антиох.
Народ в лице дворника, сильно пыхтя, прилаживал консервный нож к банке. По нему не было видно, что алкоголь — это яд.
— Ведь мы тебя ждем, Варахасий…
— Серость свою показывает, — подтвердил Буратино.
— Сичас, — сказал дворник и неожиданно разъял банку.
Оказывается, он резал ее пополам. Томатный соус полился на скатерть, дворник суматошно запихивал его обратно, выдавливая рыбу.
Антиох молча отобрал у него половинки и придвинул стакан. Обвел всех черными непрозрачными глазами.
— За бессмертие!
Это он засадил. Я даже вздрогнул.
— И-эх! — сказал Буратино, опрокидывая.
Поручик — как человек военный — уже занюхивал краем мятого рукава.
Я вообще-то не пью. Не нахожу вкуса. Что хорошего: наливаешься разными чернилами, а потом выворачивает наизнанку. Разве что чуть-чуть, за компанию. Заранее морщась, потянул в себя противную жидкость. И замер. Стакан был пустой. Совсем пустой — один воздух. Я повертел его с дурацким видом — ничего особенного, по граням сползали капли.
— За бессмертие пили, а сам умер, — облизав пальцы, сказал дворник.
Он поедал кильку, выковыривая ее из двух полукружий. Ядовитый соус капал ему на бороду.
Антиох подмигнул мне.
— Варахасий-то как освоился. Раньше руку все лобызал, а теперь хамит.
— Так ведь нет тебя, — сказал дворник. Сложил ковшом земляную ладонь и дунул. — Фу! — улетел…
— Варахасий, я тебя породил, я тебя и того…
— Кто умер? — не понял я.
Антиох засмеялся.
— За бессмертие надо платить.
— Что-то дорого.
— Цена всегда одна. И вряд ли будет иначе.
— Господа, — капризно сказал поручик Пирогов. — Право, господа, скучная материя… Давайте о возвышенном… Вот со мною вчера приключилась необыкновенная история. — Он оживился, кончики носа и ушей побагровели. — Иду я, представьте, по улице, ну — везде натюрморт, воробьи заливаются, а навстречу, тюп-тюп, этакое создание: волосы распущены, платье, между прочим, до сих пор, декольте дотуда же, чулочки прозрачные. — Он зажмурился и причмокнул. — Я, конечно, говорю по-гвардейски: Позвольте, мадам, так сказать, нах хаузе цурюк битте. А она отвечает: Папаша, сначала вымой голову, папаша… Ангельский голосок. Я тогда намекаю… — Поручик изобразил пальцами, как намекает. — И мы в Париже! — победно заключил он.
— В самом деле, — лениво сказал Буратино, прикуривая от хабарика. Вытащил гитару, ногтем тронул занывшие струны. Объявил: Полька-мотылек! — Заиграл почему-то «Танец маленьких лебедей». Правда, лихо заиграл, профессионально.
— Ну, — предложил Антиох, — покажем напоследок, как падают звезды?
— Баба, оно и есть баба, — высказал Варахасий свою точку зрения на предыдущий вопрос.
Но поднялся.
Они стали показывать. Я не выдержал и тоже пошел — на гнутых ногах, против воли. Плясалось само собой. Буратино заиграл громче, добавляя: Оп! — Чайковского это не украшало. Повели хоровод. Было весело. Всем, кроме меня. Дворник откалывал такие колена, что пол содрогался. Достал из ватника очень грязный платок и тряс им. Сыпались бациллы. На часах было два ночи. Антиох интеллигентно подвывал. Буратино, забравшись на стол, как кузнечик, прыгал среди посуды. Я ждал, что прибегут снизу. С ружьями. Поручик в центре хоровода, бледный и торжественный, вытянувшись, салютуя невидимой саблей, парадным голосом вопил:
— Полк!.. Слушай мою команду!.. На его высокопревосходительство главнокомандующего великого князя Сергея Александровича — рысью!..
Начинал маршировать, раздувая щеки.
— Бум-бум-бум!.. Буру-бум-бум-бум!..
Изображал оркестр.
В общем, кордебалет получился, как за границей. Ведь можем, если захотим. Я попытался прекратить его, но свет был ужасно тусклый, словно люстру обернули шерстяной тканью. Плавали тени. Дрожало в глазах. Комната казалась чужой, будто переставили мебель. Что-то было не так. Я топтался один, как медведь зимой. Все куда-то подевались.
— Дорогой длинною-ю!.. — гремело где-то рядом.
Я напряженно соображал — где?
Появился взъерошенный Антиох и распахнул дверцу шкафа.
— Варахасий, ты что это? Много себе позволяешь, Варахасий…
Дворник стоял внутри, сапогами на моем выходном костюме, — качаясь и самозабвенно набирая воздуха в грудь. Неуверенно открыл один глаз.
— Что по ночам так мучила меня-а!..
— Выходи, Карузо!
Затрещала фанера стенок — вспучилась, со стоном оскалились гвозди. На костюме отпечатались две огромные подошвы.
— Деготь, — ободрил меня дворник. — Деготь, он безвредный…
Мы снова сидели за столом. Было по-прежнему весело. Варахасий, грузно расставив локти, жрал колбасу. Томатная лужа расплылась на весь угол. Две морщинистые кильки, погибшие в двадцатом году от эпизоотии, жалобно изогнулись в ней. Тикал неизвестно откуда взявшийся будильник. У поручика Пирогова жидкие, бесцветные волосы стояли дыбом, наподобие венчика. Он крепко остекленел — скрипел зубами и невнятно ругался. Буратино царапал носом книгу, на глянцевой обложке которой был изображен он сам с золотым ключом.
— Папа Карло, папа Карло — пропил мою новую курточку, злобный старик…
— Не горюй, чурбачок, — утешал его дворник, — сдадим посуду, купим еще лучше…
— Не дарил он мне новой курточки и букварь не дарил — чтоб я сдох, — горько клялся Буратино.
Круглые, коричневые слезы его капали в тарелку. Уже собралась приличная лужица. Я тупо обмакнул в нее палец, попробовал. Это был чистый портвейн — липкий и густой. Наверное, они вылакали его на кухне.
— А у меня была кобыла, — сказал поручик Пирогов в пространство.
— Ну? — высморкавшись таким же портвейном, слабо поинтересовался Буратино.
— Амнеподистой звали…
— Ну?
— Красивое имя, благородное… Бедра — во! Князь Синепупин завидовал…
— И что?
— Нет Амнеподисты, — поручик заскрипел зубами, будто жевал стекло. — На шести шагах стрелялись, на Карповке, через платок, по четыре заряда… Шляпу мне прострелила, подлая…
Умолк в некотором остолбенении.
— Нравятся? — спросил Антиох на ухо. — Где таких найдешь? Все-таки отличная работа. Совсем, как люди, только кровь голубая.
— Почему голубая? — удивился я.
— А бог его знает, голубая и все. Какая разница, им не мешает…
Он набухал мне целый стакан. Рука не чувствовала тяжести, стакан был невесомый — разожми пальцы, и повиснет в воздухе.
— Не веришь? Спроси у Варахасия. Он мужик прямой. Варахасий, кто тебя сделал?
Прямой мужик Варахасий уронил колбасу.
— Опоганился я совсем, — тоскливо отозвался он. — Автобусы смердящие, электричество какое-то выдумали, колбаса — черт-те из чего, правда, вкусная. Третьего дня пошел в церковь грех замолить…
— Не было этого, Варахасий, я же тебе объяснял…
— Не было, не было… У вас не было, а там, у нас, было. Я же ходил потом, смотрел — обе убитые. Народу-у!.. Лотошники, прачки, мастеровые! Мальчишки свищут!.. Господин пристав приехали синий с похмелья, по шее от него получил… Как не было — вот он, топор. — Дворник горячо выдохнул, утер рот. — Пропадает христианская душа! Ну, зашел в храм божий — срамотища: бабы в брюках, дворяне с фотоаппаратами, выперся батюшка, этак подпрыгивая. Чего, говорит, надо, дедок, у нас группа интуристов? Сам — в пинджаке, бороденка хлипкая, усы тараканьи — плюнуть хочется. А в руках такая заостренная палка, и он этой палкой в святую икону тычет, чтобы, значит, видели, куда лоб крестить. Отвечаю, как положено: Грешен, батюшка… Говорит: Грешен, значит, молись, дедок, накладываю на тебя эпиталаму. — А сам зубы скалит, и бабы крашеные вокруг: хи-хи-хи… Ну — дал ему в зубы-то, он — вверх копытами. Забрали в милицию…