— Искать тебе надо, Варахасий, — серьезно сказал Антиох. — Искать другого, кто может. Я уже все — переступил порог, дверь захлопнулась. Оттуда не вернешься.
   — Амнеподя моя, — жутко обтянув кожей череп, проскрипел поручик.
   Его оскаленное лицо раздваивалось. Я выпил одним духом. В стакане опять была пустота. Тогда я наклонил бутылку. Послышалось ясное бульканье. Стакан наполнялся. Водка перелилась через край и потекла по скатерти.
   — Сумневаюсь я, — мрачно сказал дворник. — Рюмизмы это.
   — Чего-чего? — спросил Антиох.
   — Рюмизмы, — повторил дворник. Увидел меня. — Вот ты мужик ученый, ты писателя Достоевского читал?
   — Читал, — ошарашенно сказал я. Никак не ожидал от Варахасия такого вопроса.
   — Хороший писатель?
   — Хороший.
   Антиох вдруг засмеялся, как идиот, мелко затрясся всем телом.
   — Убил бы его, — насупившись, сообщил дворник.
   — За что?
   — За все!
   — Это он из-за меня, — еле выговорил Антиох, совсем заходясь. — Из-за меня. И ведь убил бы Федора Михайловича…
   — Угум, — хмуро кивнул дворник. — Пи-са-те-ли! Делают, что хотят. Ты, случаем, не писатель?
   — Упаси бог.
   — Сразу видно порядочного человека, — заявил Буратино. С треском захлопнул книжку. — Ну сплошное вранье! Знаю я этого Пьеро — дурак набитый, и Мальвина — мымра с ушами, у нее ребенок от Дуремара. Чтобы я с ней? — да никогда!
   — Мадам Куробык, вот женщина, — осоловело и веско сказал поручик Пирогов. — Из французов она. Духами разит, как от нашего полковника — наповал…
   Внезапно зазвонил будильник — металлическим смехом, прямо в мозгу.
   Я прихлопнул его и здорово укололся.
   — Тс-с-с, дядя, нос мне своротишь, — сказали из-под стола.
   Я таращился до боли в орбитах.
   Стемнело еще больше, как перед сильной грозой. Прозрачные тени сгустились. Было очень душно. Спеклось горло. Я, наверное, перебрал. Комната странно перекосилась, пол накренился, будто качели — на концах стояли две черные фигуры.
   По силуэту в высоко поднятом, фосфоресцирующем, мутном окне я узнал Антиоха. Он, вытянув прямой пистолет, целился куда-то вниз.
   Оттуда, из угла темноты, потребовали:
   — Опровержение! Во всех газетах!
   Дворник гигантским четвероногим пауком карабкался по наклонному паркету.
   — Сичас, ребята, все будет, как в театре…
   — Что это они?
   — А наплевать, — махнул Буратино. — Не переживай, дядя, давай лучше выпьем.
   Мы чокнулись под столом. Я закусил воздух последней сосиской. Отличная попалась сосиска — чистый крахмал.
   Голова сразу же поплыла.
   — Кантемирыч, — устало сказал я, — шли бы домой — все сразу.
   — Ни фига, — решительно возразил дворник. Выпрямился, балансируя. — Я как секундар… как серкундат… Пущай палят!.. Готовься, ребята, закрывай левый глаз! Ну да куда ты целишься, дура военная? Обалдел, что ли? Ты же в меня целишься, дура, а надо вон в него…
   Потянулся, поправил дуло.
   — Чурбачок, ты спрятался?
   — Ага, — сказал Буратино. Отогнул скатерть. — Ложись под стол, дядя, укокошат, озверел народ…
   Я вяло отмахнулся.
   — Уже заканчиваем, — весело сказал мне Антиох. — А потом ведь забавно…
   — Тимофей! Фужер шампанского, скотина! — закричал поручик снизу.
   Я едва различал его в темноте.
   Дворник поднял руку.
   — Айн… цвай…
   Грохнули выстрелы. Стены на мгновение озарились мертвенной вспышкой. Я успел заметить, как поручик выронил пистолет, а затем комнату застлало шипящей серой.
   Что-то рухнуло.
   — Все, дядя, пора завязывать, — трезвым голосом сказал Буратино.
 

7

   Меня разбудила Ольга.
   — Ты стонешь…
   Я сел, задыхаясь и сглатывая. Слепо шарил вокруг. Простыни были влажные.
   Пахло дымом.
   — Птицы? — спросила она.
   — Что — птицы?
   — Сотни птиц поднялись из сумеречных елей и потянулись в закат…
   — Нет, — сказал я.
   — Значит, еще рано.
   — Для чего рано?
   — Вообще рано.
   — Приснилось, — сказал я, растирая лицо. — Можешь себе представить: звонят в дверь, я, конечно, иду…
   — Мне подробности не интересны, — сказала Ольга. — Я все это уже знаю, я все это слышала и еще раз не хочу.
   Отвернулась.
   Комната была зелена от звезд. Пчелиным роем собрались они у открытого окна. Светился тополиный воздух, и тонкий ореол окутывал предметы.
   Я опустил ноги на горячий паркет.
   — Опять, — сказала Ольга в сторону. — То же самое. Я думала, ты не видишь снов…
   — Спи, — ответил я и пошел на кухню.
   У меня крохотная квартира на последнем этаже. Кухня — четыре метра, она же и прихожая: краска на стенах облезла, пол стерся, плинтуса, угрожая проткнуть, загнулись остриями вверх. Копия мышеловки. Пятый год обещают улучшение, поэтому я ничего не трогаю. Плита, неуклюжий стол, узкий проход в ванную. Особо не развернешься. Я пристроился на табуретке. Часы показывали половину чего-то. Склеивались глаза, и зевота раздирала челюсти. Все тело было словно из мокрой ваты — сейчас растечется. Звякнул никелированным боком отодвинутый чайник. Агонизируя, захрипела вода в тесных трубах. Сна не было — сидя и лошадь не заснет. Я впал в какое-то тягостное отупение: всплывали и, как в кривом зеркале, искажались длинные рожи — дворник и Буратино, ухмыляющийся Антиох. Поручик поднимал пистолет, белое облако беззвучно вспухало над черным зрачком его. Я рефлекторно вздрагивал.
   Время едва сочилось.
   Около семи пришла Ольга, завернутая в простыню, и села напротив.
   — Ну как? — с сонным любопытством спросил я.
   Она не ответила.
   — Или не понравилось? — спросил я.
   Ночью она молчала и позволяла все, что угодно.
   — Дай сигарету, — сказала Ольга.
   — Не курю.
   — Жаль.
   Она поправила простыню на голом плече.
   — Ты тут — не думай. Это ничего не значит, и я с тобой не останусь.
   — Вот и хорошо, — сказал я, вежливо улыбаясь. — Меньше хлопот.
   Она кивнула.
   — Хочешь чаю?
   — Без сахара.
   Я зажег конфорку и полез под душ. Включил посильнее. Вода шла очень теплая — неживая. Затекала в уши. Я отряхивался. Хотелось разбить голову. Ей бы жить в промерзших горах, в замке, исхлестанном стужей и ветрами, пить из каменного бокала снежную кашу, отламывать звонкие сосульки, смеяться — эхо дробит скалы, выползает из расщелин пурга, и ледники, окутавшись колючей крупой, взрываясь и переворачивая глыбы, грозно движутся в долины.
   Я стоял, пока дурацкая улыбка не исчезла с лица.
   Потом долго вытирался.
   Когда я вышел, чайник уже дребезжал крышкой, а Ольга сидела в той же позе — застыв.
   Велела, не глядя:
   — Пойди и расскажи ему.
   — Ты с ума сошла!
   Я пролил заварку.
   — Пойди и расскажи.
   — Зачем?
   Она не притронулась к чашке.
   — Прямо сейчас пойди — пусть знает.
   — А ты?
   — А я подожду.
   Мне воткнули иглу в сердце. Я не мог. Это было не нужно. Но я знал, что пойду. Я спросил.
   — У тебя кровь какого цвета?
   — Голубая, — спокойно сказала она.
   И впервые подняла на меня светлые бесчувственные глаза.
   — Голубая.
   На улице парило, как в бане. Дрожал зыбкий утренний туман. Капли текли по стенам домов и высыхали, не успевая достичь асфальта. Тихо и медленно разворачивались в горячем воздухе тучи горького пуха. Словно бесшумный буран. Белая корь обметала карнизы, казалось, весь город болен, давно и безнадежно. Двое мальчишек, испачканные до ушей, возились у кромки тротуара, оглядывались. Вдруг бросили что-то и отскочили. С сухим треском на одно ужасное мгновение поднялась вдоль всей улицы синеватая стена огня — сразу опала, лопнув, серый пепел взлетел до крыш. Раздались испуганные возгласы.
   Я свернул в короткий переулок. По обеим сторонам его тянулись приземистые двухэтажные склады. Они были построены лет двести назад и с тех пор ни разу не ремонтировались. Царило летнее запустение. Искрошились фестоны над окнами, сошла штукатурка, открыв спекшиеся кирпичи. В просветах лежали унылые груды шлака, пахло гарью, ковыляли пыльные воробьи.
   Я совсем не хотел видеть Антиоха. Скорее наоборот. Ну его к черту. Он мне надоел. Он человек конченый. Так и будет — забавляться. Не люблю конченых людей. Обычно они сами виноваты. Никогда не думал, что литература — такая страшная сила. Сильнее всего. Я не знал, зачем иду. Ртутный блеск жары ослеплял меня. Чугунный всадник растопырился на площади, залитой солнцем и туманом. Абсолютный текст, ожившие персонажи, миросоздание и вечный шорох страниц. Власть языка. Я почти верил и поэтому злился еще больше. Солнце шумело в глазах. Я уже запутался. Произошло некое смещение реальности: Так бывает, если случайно заснешь днем: сон и явь странным образом переплетаются — наклоняются черные манекены, трогают лицо, потолок ложится на грудь, и нет сил разомкнуть теплое тесто век. Перед зданием с безвольным флагом, как рептилии, выползшие из мезозоя, грелись длинные «Чайки». Мерцала травяная вода в канале. Ольгу я тоже не хотел видеть. Нашла способ — освободиться. Я же для нее никто. И буду никем. Она уже забыла. У нее голубая кровь — зима в горах. Все мы герои романов. Написанных и ненаписанных. Кажется, что страдаем, а на самом деле невидимый Автор, морщась, вычеркивает целые главы жизни. Я брел по дну океана. Солнца было слишком много. Ольга, наверное, так и сидит — в простыне. Интересно, что у нее за роман? Хорошо бы найти и ткнуть пальцем. Хотя это невозможно. Нечего и думать. Это невозможно. Этого не может быть.
   На лестнице стоял цветной полумрак. Как клавиши, поочередно утопали в нем красные и синие тени. Я вспомнил, что надо позвонить на работу, все равно опоздаю. Было еще рано. Институт провалился в небытие. Кажется, я готовил статью к печати. Или не статью? Или не готовил? Не помню. Золотой луч перегораживал площадку. Я прошел сквозь. Дверь была заперта. Я подергал ее, брякнула ручка. Ольга дала мне ключи. Я не попадал в замок. У меня деревенели пальцы. Я очень нервничал.
   Коридор рассекали шпангоуты желтого света. Словно окаменелости. Костяк кита. Тошно было смотреть на этот склеп.
   Я был здесь вчера.
   Я вошел и ударился обо что-то. Выехало железное ведро, закопченное, будто его держали на костре. Я, чертыхаясь, тер ушибленную голень.
   — «Ну это еще не совсем худо», — негромко сказали над самым ухом.
   Я так и подскочил. Завертелся на месте. Полосатый коридор был пуст, из глубины его, из желтых ископаемых ребер, тянул душный сквозняк. Я отодвинул ведро, перепачкав руки. Оно было до краев набито сажей.
   Похоже, что бумагу здесь жгли долго и основательно, скорчившиеся листки уминали, а сверху клали следующую порцию. Жгли прямо в квартире: на слепых обоях крыльями ночной бабочки чернели большие бархатные пятна.
   Весело тут у них, подумал я.
   Позвал.
   Никто не откликнулся.
   Было тихо, как в аквариуме.
   — «Дурень! дурень! дурень!» — неожиданно закричали где-то под чернильным потолком.
   Захрюкали, завизжали, залаяли целой сворой голодных собак. И обрезало.
   Я опять подскочил, чуть не упав. Бешено колотилось в груди.
   Наверное, это те голоса, о которых говорила Ольга.
   Любой бы испугался.
   У меня было сильное желание повернуться и больше никогда не приходить сюда. В конце концов! Я с досады пнул ведро и тут же запрыгал на одной ноге, шипя от боли. Танец был короткий, но энергичный. Отрезвило в момент. Я решительно пошел по коридору, прихрамывая и употребляя вслух различные выражения. Свет из открытых проемов волнами обдавал меня: вспышка — темнота, вспышка — темнота.
   Лишь бы Антиох присутствовал.
   Антиох присутствовал. Он присутствовал за столом, откинувшись и надменно задрав подбородок.
   Он думал.
   Тоже — Демокрит.
   — Привет, — хрипло сказал я.
   Он, кажется, кивнул.
   В комнате был относительный порядок: книги ровными рядами стояли на полках, дикая машинопись исчезла. Видимо, ее и сожгли. Это как-то настораживало. Только на полированной поверхности стола лежали три аккуратные страницы.
   — Надо поговорить, — не разжимая зубов, сказал я.
   Мне не нравился мой голос. Он дрожал. Я злился на себя и на Антиоха. Я вдруг подумал, что ему все известно. Я ненавидел его в эту минуту.
   — «Чтоб вы все перелопались, дьявольское племя!» — колокольным басом прогудели вверху. Я дернулся.
   — Выключи магнитофон!
   Антиох улыбался.
   — Ты слышишь?
   Он молчал.
   Я подошел к столу.
   — Але, Кантемирыч…
   Он не шелохнулся. Черные волосы его отливали синевой и топорщились, словно у больной птицы. На кармане мятой рубашки багровело пятно — красные чернила. Я, не знаю почему, протянул руку. И отдернул, обжегшись. Лоб у него был, как кусок льда, глаза — пластмассовые. Я отступил. Клейкая жара переливалась через подоконник, и над паркетом парили невесомые пуховые шары. Горчило солнце. Дышали паутинные занавески. Антиох улыбался. Губы его застыли.
   Он был мертв.
   Я действительно не курю. Когда-то начинал, а потом бросил. Ни к чему это. И Минздрав предупреждает. Но тут нащупал пачку на нижней полке, негнущимися пальцами вытащил и затянулся, разрывая легкие — до отказа.
   Вкус был непереносимый. Защипало во рту.
   Весело тут у них.
   Я попробовал выпускать дым кольцами, но у меня не получилось. Я уже отвык. Трудно выпускать дым кольцами. Надо вниз и внутрь опустить челюсть, округлить напряженные губы — коротко и резко выталкивать, помогая спинкой языка.
   Главное, конечно, практика. Я умел в свое время.
   Очень давно.
   — «А чем ты, старый дьявол, бьешь?» — спросил ехидный женский голос.
   Непонятно, откуда спросил. Да и не важно, откуда. Я не обращал внимания.
   Антиох был мертв.
   Никогда в жизни я не видел такой безмятежной улыбки.
   Я вдруг успокоился.
   Скрипнула дверь, и в комнату просунулся кот.
   — Салют! — сказал я.
   Кот был серый и очень наглый. По-моему, я видел его в проходном дворе.
   А, впрочем, не знаю.
   Сигарета у меня потухла. Я ее выбросил. Слегка подташнивало. Правильно Минздрав предупреждает. Я зачем-то обошел всю квартиру. Везде было пусто и светло, сверкали чистые полы, цвела незрячая тишина, было слышно, как по капле уходит жизнь.
   Кот следовал за мной по пятам и громко мяукал.
   На кухне я выпил стакан теплой воды с пузырьками хлора, постоял у окна. Тополя на другой стороне канала, согнув мягкие стволы, полоскали листья по черному дну. В желтом небе, как кусочки ваты, плыли редкие облака.
   Мне не было жаль Антиоха. Он должен был кончить именно так. Я нисколько не удивился. Я заметил, что бодро и фальшиво насвистываю что-то эстрадное — прекратил. Терпеть не могу эстраду.
   — «Дурень! дурень! дурень!» — сказали в потном воздухе. Но уже шепотом, как бы издалека, по затухающей.
   В шкафчике я нашел бутылку свернувшегося молока. Кот ел, остервенело урча и постукивая твердым хвостом по полу. Я погладил его. Он, не отрываясь, поджал уши.
   Хотелось спать. Я не выспался. Я пожалел, что у них нет кофе. Чашка кофе мне бы не помешала. Я пошел в комнату и собрал страницы, которые лежали на столе.
   Антиох улыбался.
   Потом я выгнал из квартиры кота, вышел сам и закрыл дверь.
 

8

   Ночью город затянуло тяжелыми, рыхлыми тучами. Они, будто морские черепахи, неторопливо тащились в небе, цепляя крыши зданий, наполняя сырым туманом верхние этажи. С утра накрапывал дождь — чаще, чаще, и хлынул, как из ведра, — топтался по ребристому железу, костяными пальцами барабанил в окна.
   Плеснули и запенились лужи. Асфальт стал черным. Побежали шипящие ручьи.
   Мы ждали своей очереди, чужие друг другу люди. Народу собралось немного, за прошедшее время Антиох растерял почти всех. Пришли сослуживцы с его последней работы — трое деловых мужчин, понимающих ответственность момента. Они держались особняком, разговаривали вполголоса, сближая идеальные галстуки, — часто выходили курить, жались под узким карнизом, и тогда сквозь стеклянную стенку было видно, как они, жестикулируя и распадаясь, гасят мгновенный смех. Наверное, толкали анекдоты. Пришли две полустертые школьные подруги. По их вытянутым и несчастным лицам становилось ясно, что они сами не знают, зачем явились. Видимо, им позвонили в последний момент, и отказаться было неудобно. Они каким-то образом выяснили, что я тоже одноклассник: долго и нудно с тягостными паузами гальванизировали школу. Одна не любила математику, а другая любила математику. Одна не помнила учителя по кличке Паук-Крестовик, а другая помнила и говорила, что кличка у него была — Бергамот ранний. Обращаясь ко мне, они запинались и краснели, очевидно, забыв мое имя, мучились от неловкости. Та, что любила математику, быстренько сориентировалась и исчезла, сославшись на пятерых детей, а другая забилась в угол, под темные традесканции, и впала в каталептическое состояние. Пришла какая-то дальняя родственница Антиоха — старушка, похожая на воробья, перевязанная траурным платком, из которого высовывались нос и губы. Она потерянно бродила по залу, легко вздыхала, доставала из плюшевого ридикюля кружевной комочек и вытирала слезы. Пару раз я осторожно извлекал ее из соседних групп, где она, прижимая сухие ладони к груди, что-то рассказывала обступившим ее, глядящим поверх, молчаливым и вежливым людям. Освободившись, она рассеянно благодарила меня и семенила дальше.
   Был еще один незнакомый мужчина, вроде примыкавший к нам. По-моему, он просто не туда попал.
   Пришли дворник и Буратино. Варахасий по такому случаю надел новый, чистый и негнущийся ватник, надраил кирзовые сапоги. Его принимали за местного, то и дело отзывали в сторонку и совали деньги. Буратино снял полосатый колпак, у него обнаружилась лысая, коричневая, старческая голова в редкой щетине. Он непрерывно шмыгал хищным носом. Время от времени оба они ненадолго скрывались вниз по лестнице, ведущей к туалетам, а потом возвращались, в меру оживленные.
   Поручик, закутанный шарфом, подняв воротник и до глаз сдвинув шляпу с обвисшими краями, воровато скользнул внутрь — привлекая всеобщее внимание, умоляющими жестами подозвал меня.
   — Ради бога, сударь, не выдавайте, кто стрелял — пойду на каторгу!
   Ежился, прячась в воротник. Со шляпы капало. Я послал его подальше, и он, сутулясь, растворился в прозрачном буреломе дождя.
   Ольга пребывала в одиночестве. Прислонясь к колонне, — гемма на мраморе. К ней пытались подходить. Она молча слушала сбивчивые слова, отвечала — человек менялся в лице и пятился, словно его толкнули.
   Я поздоровался с ней издали. Но она как будто не узнала меня.
   Дождь глухо рокотал в обширном зале, наружная стена которого была стеклянная, и поэтому казалось, что мы находимся под водой, а внутренняя была облицована теплыми древесными плитами со множеством раковин и каверн. Голые, как мышиные хвосты, длинные стебли растений, осыпанные невзрачными цветами, спускались от потолка до пола. Приземистое здание из серого песчаника квадратом опоясывало площадку, на небесной пленке ее мерцали тысячи серебряных колокольчиков, метались пунцовые пионы в раскисших клумбах.
   Церемония задерживалась. Время тянулось резиной и не хотело умирать. Я считал про себя до тысячи, поминутно сбиваясь. Начинал сызнова. Я очень устал. Было много утомительных хлопот. Рана у Антиоха оказалась огнестрельной, эксперты обнаружили копоть на рубашке: стреляли с близкого расстояния, пулю не нашли, и это затрудняло расследование. Меня вызывали восемь раз — инспектор попался молодой и настойчивый, у него на лацкане пиджака был приколот гордый ромбик ВУЗа. Довольно быстро я понял, что подозревает он меня, главным образом потому, что больше некого, но смерть наступила вечером, когда я находился с Ольгой, — она подтвердила. Это, конечно, не вписывалось в нашу мораль, но уголовной ответственности не подлежало. Мы беседовали по шесть часов непрерывно, инспектор беспощадно курил и, кажется, уставал от меня больше, чем я от него. Вызывали еще дворника, остальные в поле зрения не попали. Толку здесь было мало. Варахасий нес такую чушь о своем происхождении, такими потрясающими подробностями уснащал сюжет «Преступления и наказания», так рыдал о гибели христианской души и просил вернуть его обратно в пятый том собрания сочинений, что на него махнули рукой. Между прочим, у него оказались настоящие, подлинные документы, свидетельствующие о том, что он человек и гражданин. Разумеется. Какие могут быть фантомы в эпоху зрелого социализма? Дело было глухое. К концу мы несколько подружились с инспектором, и он прямо говорил об этом. В дополнение, экспертиза установила резкую асфиксию — смерть наступила от внезапного удушья, рана на груди была не смертельная, пуля даже не пробила костя, просто царапина, сердце выглядело нормально. Будто Антиох просто перестал дышать. Никто не мог объяснить этот странный факт. И меньше всех я. Я и не пытался. Всякие объяснения звучали до жути неправдоподобно.
   Женщина в седом парике и закрытом платье с коралловой ниткой на шее пригласила нас внутрь. Отворились скорбные двери. Зал был отделан грубым, ноздреватым камнем, поднятым с океанского дна. Две узкие щели вместо окон пропускали лучи тумана, которые упирались в постамент. Начали топтаться. Не знали, что дальше. Женщина ушла в служебный вход. Рядом светилось окошечко. Я заглянул и увидел, как она, сидя за столом, наливает себе чай, берет бутерброд с сыром.
   В перекрестье голубого тумана возник красивый деятель — лет тридцати, уже полнеющий крахмальным лицом. Гладкий костюм обтягивал его, как кожура виноградину. Он начал говорить, сложив руки из хрупкого фарфора. Он сказал, что Антиох умер молодым, но многое успел сделать. Он прикрывал кукольные глаза и наклонял розовый пробор, думал о своем. Он был неживой, напудренный. Я считал до тысячи. Я слышал, что на это место очень трудно устроиться. Работа скучная, но страшно денежная, желающих — отсюда и до Луны. Этого деятеля, наверное, взяли за баритон. Чудесный был баритон — взлетал и бился о потолок, страдая, а потом падал почти до шепота в переливах искреннего горя. Сослуживцы Антиоха стояли, как шкафы, терпеливо. Родственница вздыхала, держа наготове платок, кивала каждому слову. Дворник всхлипывал и утирался полой ватника. Буратино подал ему пузырек с медицинского столика в углу. Варахасий, прислушиваясь к ощущениям, понюхал горлышко и опрокинул пузырек себе в рот — застыл с выпученными глазами. Сбоку я видел Ольгу. Чеканный профиль. Она дотрагивалась пальцем до щеки, словно болели зубы. Баритон иссяк. Деятель очнулся и предложил сказать кому-нибудь из присутствующих. Дворник полез вперед, размахивая пузырьком: А чего?.. А скажу — всю правду!.. — Трое сослуживцев мгновенно сомкнулись перед ним, и он, как рыба о лед, бился об их каменные спины.
   Заиграла музыка. Тихо и печально обволокла крохотный зал. Кажется, Шопен, я не разбираюсь. Деятель шагнул назад и растаял за голубым крестом тумана. Все пошли вокруг. Шаркали ногами. Я не стал смотреть на Антиоха. Очень надо. Достаточно того, что я нашел его в пустой квартире.
   Я ждал, когда все это кончится. Державшийся рядом незнакомый сухощавый человек церемонно поклонился.
   — Прошу прощения, милостивый государь, вы меня не узнаете? Я имел честь: Иван Алексеевич…
   — Ах, да, — сказал я.
   Он, показывая, повернул к свету точеное, тщательное лицо.
   — Как видите, пришлось вспомнить навыки молодости. Получилось, кажется, неплохо.
   — Поздравляю, — равнодушно сказал я.
   Он удивился.
   — Сегодня я ухожу обратно, я теперь смогу. Вы уверены, что вам не понадобится моя помощь?
   — Прощайте, — сказал я.
   — Ну что ж, — ответил Иван Алексеевич. Из взгляда его исчезла доброжелательность. — Один вопрос: стараниями господина Осокина здесь появилось несколько персонажей…
   — А мне наплевать, — сказал я.
   Он поднял четкую бровь.
   — Простите?
   — Наплевать.
   Иван Алексеевич опустил бровь.
   — Всего хорошего, милостивый государь!
   И понес высокомерную голову к выходу.
   За ним потянулись остальные. Родственница ухватила меня под руку. Дворник уже не мог идти, его вели сослуживцы, крепко держа за вывернутые локти. Буратино суетился перед ними.
   — Осторожней, осторожней, ребята… Не уроните, потом не подымем…
   Проезжая мимо, дворник со скрипом повернул налитые, бычьи глаза.
   — Ничего, здеся тоже можно жить, если приспособиться…
   Мы прошли в зал ожидания. Я искал Ольгу. Она куда-то подевалась. Родственница не отпускала меня.
   — Вы, наверное, дружили с Антошей? Меня зовут Вера Васильевна…
   Я крутился всем телом.
   — Он был очень хороший мальчик, — сказала она, поднимаясь на цыпочки и дрожа бурыми осенними веками. — Такой вежливый, послушный. Другие шалили, а он послушный.
   Вытирая оплетенные паутиной мешки, она рассказала, что было плохо с родителями, Антиох жил у нее, она водила его гулять и будила по утрам, он поджег штору — приехали пожарные, она отвела его в первый класс, а потом проверяла уроки, он болел скарлатиной, ему казалось, что дед с белой бородой ходит по комнате, она рисовала ему стенгазету и сшила костюм на выпускной вечер, он поступил в институт и переехал, он заходил каждый праздник, он подарил ей корзинку для хлеба, в прошлом году она купила ему галоши, а он отказался носить, они так и стоят у нее в прихожей…