Сажусь за стол, предлагаю пленному сесть по другую сторону. И вижу: уединиться не удалось. Жаждущие послушать набиваются в землянку, расселись по топчанам, стоят у двери. Их любопытство понятно, я разделяю его: кто уже давно, а кто еще и никогда не видел вблизи живого гитлеровца. Ну ладно, пусть слушают.
   Сейчас я, начиная допрос, держу себя увереннее, чем утром, когда впервые заговорил с пленными немцами. Тем более сейчас допрос веду не в спешке - нет рядом нетерпеливо ожидающего Берестова.
   Правда, мне мешает то, что пленный насторожен, взвинчен, в его глазах стоит страх. Спешу сказать, что его жизни теперь ничто не угрожает - его отправят в лагерь, где он будет работать и получать достаточное питание, а после войны вернут на родину.
   Задаю вопросы, которые полагается задавать в первую очередь: наме унд форнаме, то есть имя и фамилия, год рождения...
   Спрашиваю, какой он дивизии, полка, давно ли на этом участке фронта. Стараюсь говорить как можно спокойнее, даже в несколько замедленном темпе. Выслушиваю ответы, переспрашиваю, чтобы не ошибиться. Но начинают вмешиваться слушатели.
   - А что немец говорит?
   - Давно против нас воюет?
   - Он фашист или беспартийный?
   Тут же следуют советы и просьбы:
   - Спроси, наступать еще они собираются?
   - Ты его построже спрашивай, чтоб все выложил! А то усадил его за стол, как приятеля.
   - Поставь по стойке смирно!.
   И снова вопрос:
   - Правда, что Гитлер колченогий и скоромного не ест?
   Сначала пытаюсь давать моим слушателям ответы на все их вопросы. Но в конце концов не выдерживаю, прошу:
   - Или молчите, или уходите! Мешаете! Все потом расскажу!
   Вопросы и советы прекращаются. Кое-кто, поскольку развлечение не состоялось, а дело ждет, потихоньку уходит. Продолжаю допрос уже в спокойной обстановке. Мой немец отвечает старательно, даже охотно. Из его ответов узнаю, что на этот участок фронта он прибыл всего месяц назад, с пополнением, после госпиталя, ранен был еще прошлой осенью в Сталинграде, о боях в нем он вспоминает как об адской мясорубке. Он рядовой и поэтому мало знает о численности и расположении своих войск. Когда прибыл сюда, его послали в полк, стоявший еще на тех рубежах, где остановились зимой, после прекращения русского наступления. Третьего июля им огласили приказ фюрера о том, что они должны взять реванш за Сталинград и повернуть ход войны в пользу Германии. Их полк в наступление не послали - наступали другие части. Им же был дан приказ быть готовыми развивать успех. Но уже на второй день после начала боев берлинское радио вдруг сообщило, что в районе Курска наступал вовсе не вермахт, а Красная Армия и никаких успехов не достигла.
   Я даже не поверил услышанному. Может быть, пленный путает? Ведь объявляли же им приказ Гитлера - начать наступление. Переспросил - пленный подтвердил свое сообщение, добавил только: офицер пропаганды им объяснял, что если немецкие войска и предпринимали атаку, то лишь затем, чтобы остановить русских. Я рассмеялся:
   - Ну и дела!
   - О чем ты?-заинтересовались примолкшие было мои слушатели. Я объяснил.
   - Вот гадюка Гитлер, как перевернулся! Он, бедненький, только оборонялся. Кого он обмануть надеялся? Своих солдат?
   - Свой народ в тылу?
   - Это же надо - так врать!
   - Спроси немца, лейтенант, сам-то он поверил?
   - Засомневался!-не замедлил я с ответом. - Ведь их часть действительно в обороне сидела.
   Я закончил допрос. Пленный старательнейшим образом ответил на все мои вопросы, но его ответы не содержали чего-либо такого, что требовалось бы немедленно довести до сведения начальника штаба. И я решил, поскольку обстановка позволяет и спешить некуда, вволю поговорить с этим немцем -для практики и для интереса Во-первых, решил расспросить: кто он такой и как оказался в плену?
   Вот что он рассказал.
   На военной службе пленный давно, с тридцать девятого, а до этого жил в Дрездене, работал водопроводчиком. Воевал во Франции, в Польше и с первого дня войны против нас -был в Белоруссии, в Крыму, на Украине, оттуда попал под Сталинград. До Сталинграда еще верил, что война кончится более или менее скорой немецкой победой. Но после Сталинграда стал сомневаться в ней. Когда его прислали сюда и он оказался на передовых позициях, однажды в хлебном поле позади окопов увидел застрявшую меж колосьев бумажку. Написано по-немецки. Прочел. Это оказалось обращение советского командования к немецким солдатам с призывом сдаваться в плен. Внизу было напечатано примечание: эта листовка служит пропуском в плен, кто сдастся добровольно, того направят в привилегированный лагерь Листовку сначала спрятал в надежде, что она пригодится: еще в госпитале он подумывал, не сдаться ли в плен при первой возможности? Но потом, когда у одного из солдат обнаружили такую же листовку и того забрало гестапо, он листовку уничтожил. Уйти в плен он, пожалуй, сумел бы: когда все заснут, незаметно выбраться из траншеи и, держа в руке белый носовой платок, добраться до русских передовых окопов, крикнуть плен. Но если он поступит так, что станет с женой и детьми? Есть приказ: родственников добровольно сдавшегося врагу строго карать. Поэтому и не решался. Но неделю назад пришло известие, что вся семья погибла во время бомбежки Дрездена англичанами и американцами. И он решился. Но все не мог выбрать подходящего момента. А сегодня на рассвете русские открыли артиллерийский огонь и пошли в атаку, его рота несла большие потери от обстрела, уцелевшие бежали, страшась рукопашной схватки. Он же забился в блиндаж, спрятался под нарами, а когда услышал в траншее голоса русских, вылез с поднятыми руками.
   Рассказав это, пленный несмело спросил меня: не отправят ли его в Сибирь? Его отец в прошлую войну был в плену в Иркутске, он до сих пор с содроганием вспоминает, какие там морозы.
   Как мог, я постарался успокоить пленного, сказал, что и в Сибири люди живут, я сам -сибиряк, что в лагере, если придется работать на морозе, обязательно дадут теплую одежду, добавил, что в Сибири не всегда холодно, лето там очень жаркое.
   Совсем уже приободрившийся, пленный задал мне новый вопрос: а каков суточный рацион в лагере?
   Я не успел ответить.
   Снаружи, где-то совсем близко, оглушительно грохнуло, земля под ногами качнулась. И тотчас же новый гром разрыва потряс все вокруг. Все, кто был в землянке, бросились по углам, попадали на пол: на первых двух снарядах артналет, наверно, не кончится. Мне тоже нестерпимо захотелось броситься на пол. Инстинкт самосохранения торопил меня: Да ну же, скорей!..
   Но как перед немцем, сидящим напротив меня, я покажу, что мне страшно? Пусть все залегли - я останусь за столом!
   Новый разрыв, где-то еще ближе, пошатнул все вокруг. Вижу: немцу страшно. Он побелел, ухватился руками за край столешницы, умоляюще смотрит на меня. Понятно - спас себе жизнь, сдавшись в плен, и теперь погибнуть от своего же снаряда!
   Еще разрыв. Еще и еще!.. С потолка струится земля, устилая стол сероватым налетом. На окаменевшие руки немца тоже сыплется. А он словно не замечает, В ушах у меня еще звенит.
   Отряхиваю с себя насыпавшуюся сквозь щели наката землю. Слышу голоса. Смущенно пересмеиваясь, подымаются с пола мои товарищи. Мобилизовав все свои знания немецкого языка, чтобы в этот, такой важный для меня момент не вызвать у пленного улыбки, даже скрытой, но по поводу моего произношения, спрашиваю его:
   - Почему вы не бросились на землю во время обстрела? Ведь вы рисковали.
   - Но и вы тоже... Я ждал, когда вы, наконец, покинете это небезопасное место. Тогда бы и я... А так вы могли подумать, что я хочу бежать...
   Надо побыстрее отправить его! - беспокоюсь я. - А то мало ли что...
   Зову конвойного солдата:
   - В тыл! Да чтоб по дороге никто не приставал!
   Солдат с пленным уходят. А уже пришедшие в себя после обстрела мои сотоварищи с нетерпением расспрашивают:
   - Про что этот фриц так долго толковал?
   Я рассказываю. И слышу:
   - Все они, как в плен попадут, так и твердят, что воевать против нас разохотились.
   - С хайль Гитлер! на Гитлер капут враз перестраиваются.
   - Еще и коммунистами себя объявляют.
   - Нельзя им верить!
   Но этому пленному мне хочется верить... Да он, собственно, и не уверял, что он коммунист или антифашист. Но свою историю рассказал, мне показалось, искренне.
   Наш обмен впечатлениями о моей беседе с пленным был прерван новым артналетом. На этот раз я уже не остался за столом - метнулся куда-то в угол, прижался к шершавым доскам, которыми были обшиты стены землянки.
   Затихли разрывы. Землянка постепенно пустела: каждому надо было возвращаться к своим обязанностям. Да и хотелось выйти на свежий воздух: кисловатый запах пороховой гари, залетевший снаружи, еще стоял в землянке. Вслед за всеми вышел и я.
   Едва я оказался за порогом, как услышал ноющий, вибрирующий пронзительный звук. Он давил на уши, рождая гнетущее чувство. Я глянул в небо. В нем, против солнца кажущиеся черными, проносились самолеты.
   - Пикировщики!-услышал я.-Юнкерсы!
   - На первый батальон заходят!
   Первый батальон ближе других к Тросне...
   Вижу, как представитель авиации, офицер в летной фуражке, хватает планшет с картой, микрофон, поданный ему радистом. Вызывает наши истребители?
   А Ю-88 вытягиваются в зловещую вереницу - заходят на бомбежку. Вот головной пикировщик камнем падает вниз и резко взмывает. Там, куда он пикировал, мгновенно подымается, расплываясь, черный дым, слышен глуховатый на расстоянии гром. На место отвернувшего головного самолета выносится следующий, тоже идет в пике...
   Сквозь щемящий душу вой пикировщиков слышится, все нарастая, тяжелое, утробное гудение. Издали еле приметные, кажущиеся черными точками, правее наших позиций, звеньями, по три, над нашими соседями летят бомбардировщики. Доносится раскатистый грохот бомбовых ударов, словно по чугунным ступеням скатывается тяжеленное чугунное колесо, скатывается и вкатывается вновь.
   Не впервые слышу бомбежку, еще с Ленинграда помню. Но такого почти непрерывного грома ее слышать не приходилось.
   - И бомбы, и чемоданы соседям бросают! - говорят рядом.
   Чемоданы? Потом узнаю, да и увижу, испытаю на себе - что это за чемоданы. Так на фронтовом языке называются контейнеры, начиненные множеством гранат. Такие контейнеры применяет противник против нашей пехоты. Чемодан - противная штука, он в чем-то поопаснее большой бомбы: та, если разорвется в стороне, а ты сидишь в окопе, то лишь над головой пройдет взрывная волна. Но граната из чемодана может упасть в любой закоулок траншеи, даже в одиночный окоп, и наделать много бед: от каждой гранаты разлетается множество осколков, и каждый может поразить насмерть.
   Мимо меня торопливо проходит по окопу Карзов, смахивая пот со лба, гимнастерка на спине черна от пота, на коленях - земля.
   - Ты откуда?
   - С правого фланга, из первого, - отвечает он хрипло. - Стык с соседом увязывал. Да отстает сосед... А на первый батальон после бомбежки немец танки пустил!.. - Карзов на секунду замолкает, настораживается. - Отсюда не слыхать... А из батальона даже видно уже. Следом - пехота.
   - А что же наши артиллеристы?
   - Ждут, подпускают ближе, чтоб наверняка... Ну ладно, я к Берестову. А тебя он еще никуда не посылал?
   - Нет.
   - Жди - пошлет. Для уточнения обстановки.
   - Пошлет - пойду, в чем дело? Пленных все равно пока нет.
   - Ну, ладно!.. - спохватившись, Карзов обрывает разговор, быстро уходит.
   Воздух словно рвут. Наши! Над нами с грозным ревом проскакивают, посверкивая под полуденным солнцем, серебристые истребители. Они летят на правый фланг, где еще носятся суматошно, то пикируя, то набирая высоту, Ю-88. И вот видно - наши истребители набрасываются на пикировщиков. В небе мгновенно возникает молниеносная круговерть воздушного боя.
   Со стороны нашего переднего края все чаще доносятся гулкие удары пушек.
   Наконец-то артиллерия открыла огонь по танкам.
   Но почему рокот моторов и лязг перекатывающихся гусениц стали слышны где-то позади? И слышатся все громче! Все ближе! Неужели немецкие танки у нас в тылу?
   Нет, свои!
   Несколько тридцатьчетверок, защитная окраска которых посерела от пыли, идут, один танк вслед другому, и останавливаются в нескольких шагах. Из башенного люка головной машины высовывается голова в ребрастом танкистском шлеме. Мимо меня по окопу быстро проходит Берестов, что-то кричит танкистам, легко выбрасывается из окопа, вот он уже на головном танке. Танк вздрагивает, качнувшись, берет с места и с Берестовым, держащимся за башню, уносится. За ним, не отставая, с громыханием и лязгом поспешают другие, оставляя легкий шлейф пыли, обдающей нас. Это не та пыль, что лежит на дороге, пахнет она не просто растертой землей, а степными травами, прогретым черноземом.
   С этими танками, брошенными нам на помощь, Берестов отправился затем, чтобы показать им исходную позицию для атаки.
   Пока Берестова нет, его замещает Карзов. Привалившись боком к стенке окопа, он кричит в телефонную трубку:
   - Двадцать первый сейчас будет у вас! С коробками! Двадцать первый позывной Берестова. Коробки - по наивному обиходному коду телефонных разговоров - танки. Вероятно, Карзов разговаривает с кем-то из первого батальона. Этому батальону сейчас достается больше, чем остальным: противник нацеливает танки и пехоту между ним и его соседом справа, чтобы меж ними вырваться в тылы дивизии.
   Проходит час, другой. Возвращается Берестов: на правом фланге противник отбит, хотя ему удалось даже ворваться в некоторые из наших окопов, но не надолго - его оттуда вышибли, первый батальон удержался.
   Отсюда, с КП, видно, как в стороне Троены в чистое, раскаленное зноем небо поднимаются, медленно шевелясь, столбы черного дыма - горят немецкие танки. Может быть, и наши тоже.
   Спокойнее голоса, реже зуммерят телефоны. Не слышно самолетов - ни наших, ни немецких. Представители авиации со своей рацией ушли -они сделали свое дело: немецкая авиация больше не показывается. С передовой не доносится стрельба. Атаки противника полностью отбиты.
   Солнце давно перевалило за полуденную черту. В предвечерье спадает зной, весь день лившийся с раскаленного неба. У нас на КП, как только затих бой, всем поубавилось дела. Смолкли телефоны. Никуда не спешат связные. Можно передохнуть: все работали напряженно. Каждый, исполняя свои обязанности, как бы ни были они скромны, внес свою долю в исход сегодняшнего боя.
   Мы еще не знаем, что сражение, в которое мы вступили сегодня, на его переломе, через две недели после того, как оно началось, явится, после Сталинградского, важнейшим сражением войны, - понимание этого придет значительно позже. А сейчас люди еще и не задумываются, к какому великому событию истории они стали сопричастны, чувствуют себя как после обычной боевой работы, даже те, кто воюет с первого дня, не представляют, в битве какого размаха они участвуют. А уж о таких новичках на фронте, как я, и говорить нечего. Все то, что я увидел сегодня, начиная с рассветного часа, когда я услышал грозу артподготовки, мне запомнится на всю жизнь, как начало моего фронтового пути. Но сознание необыкновенности происходящего еще не пришло. Оно придет позже, с расстоянием времени. Уж так, видно, устроен человек, что даже к самому необычному привыкает быстро, как-то сразу оно становится само собой разумеющимся, нормой, бытом. А может быть, это относится исключительно к фронтовой жизни, когда все свершается так скоропалительно, что сознание масштабности происходящего - да и полное сознание опасности - осмысляется значительно позже. Большое видится на расстояньи...
   Но пока что расстояние очень маленькое. Один еще не закончившийся день. И осознаю я сейчас сильнее всего только то, что за этот день я сделал, даже применительно лишь к своим служебным обязанностям, немного. И просидел, в общем-то, почти в безопасности, если не считать артиллерийского налета, почти все время на КП, в то время как Берестов, Карзов, Сохин с его разведчиками и Байгазиев, которого посылали с каким-то поручением, побывали на передовой в разгар боя. А Таран и Церих - те вообще все время под огнем. Узнать бы, что с ними? Целы ли?..
   Мне недолго пришлось оставаться без дела, после того как притих бой.
   Неожиданно появился Сохин, уходивший куда-то. Увидев меня, сказал в своей обычной полушутливой-полусерьезной манере:
   - Тебе от Адольфа посылочка. Знаю, этим добром интересуешься...
   Он обернулся к стоявшему за ним солдату с большим мешком на плече:
   - Вали сюда!
   Солдат сбросил к моим ногам большой брезентовый мешок с громадным черным клеймом в виде орла, с когтями, сжимающими свастику, с надписью ниже готическими буквами: Фельдпост - то есть полевая почта.
   Я развязал мешок и увидел, что он битком набит газетами, журналами, брошюрами в бандерольных обертках. Все это поблескивало глянцевыми обложками, пестрело цветными иллюстрациями. Свежая почта... Наверное, сегодня получена, да не успели вручить адресатам.
   - В первом батальоне в траншее валялось, - пояснил мне Сохин. - С утра, как ее взяли. Комбат хотел сжечь эту фашистскую заразу, да я увидел, говорю: у нас в штабе теперь переводчик есть. Так что твою просьбу я выполнил. Изучай, чтоб знать, чем враг дышит.
   Я поблагодарил Сохина. Действительно, я просил его, впрочем, как и других, передавать мне, если попадутся, немецкие журналы, книжки, документы. Миллер, инструктируя меня, особо наставлял, что надо просматривать все писанное и печатное на немецком языке и отбирать то, что представляет наибольший интерес для характеристики обстановки в Германии. Но особое внимание, подчеркивал он, надо обращать на различного рода военную документацию.
   Утащив мешок в укромный угол, я стал просматривать содержимое, заглядывая по мере надобности в словарь. Письма, письма, письма... Округлые женские почерки, старательно выведенные детскими руками крупные буквы, вложенные в конверты фотографии - женщины с детьми и без детей, улыбающиеся и грустные. Матери и жены, дети и внуки...
   Эти письма теперь не дойдут до адресатов, да и сами адресаты дойдут ли обратно до своих семей? Может быть, многие из них сегодня уже нашли свою смерть от нашего огня и лежат на припаленной солнцем и пламенем разрывов траве. А что пишут им из дома?
   Откладываю несколько писем, просматриваю. Еще не владею языком настолько, чтобы переводить быстро, приходится вытащить словарь и то и дело заглядывать в него. В письмах сообщается о семейных делах, о здоровье детей, об их успехах в школе, о том, как трудно с продовольствием, у кого из родственников или знакомых кто-то убит или ранен на войне, кого призвали в армию, кто пострадал от бомбежки.
   Достается и немцам в тылу. Но разве это может идти в сравнение с теми потерями и лишениями, какие понесли наши люди? Всплывает в памяти: зимнее утро, я иду на работу, с трудом ступая распухшими от голода ногами, которым тесно в валенках. Пересекаю Невский проспект - в сугробах, безлюдный. На примыкающей к нему улице, у опушенной инеем ажурной чугунной решетки, на тротуаре вижу вытянувшиеся тела, запеленутые в одеяла, в портьеры, в матрасные чехлы, - сюда, к этой ограде, свозят умерших от голода, свозят каждое утро, помногу... А они там, в Германии, жалуются своим мужьям, что нет натурального кофе!
   Еще одно письмо. Некая фрау подробно сообщает, как она использовала присланную ей мужем в посылке из Рос-сии обувь: что подошло ей самой, что -матери и детям, благодарит мужа за то, что он хорошо подобрал обувь по размерам. Интересно, с кого из наших людей всю эту обувь ее заботливый муженек снял? И еще письмо с жалобой, что полученные для хозяйства молодые украинки работают плохо, болеют, их, наверное, придется вернуть в лагерь и потребовать взамен более здоровых...
   Все это читать противно. Откладываю письма, берусь за журналы и газеты. Иллюстрированный журнал. На обложке трогательная фотография: некто в черной эсэсовской фуражке и эсесовском мундире, стоящий спиной, так что лица не видно, протягивает руки к новорожденному в белоснежных пеленках; его, обворожительно улыбаясь, подает счастливому отцу медицинская сестра в накрахмаленной наколке, стоящая на пороге палаты родильного дома. Счастливый папаша!.. А сколько детей неарийской крови этот нежный отец погубил? Еще журнал - специально для сыроделов. Он и напечатан на желто-зеленоватой бумаге, по цвету напоминающей сыр. Никогда не держал в руках журнал, посвященный сыроваренному делу! С любопытством открываю. На первой странице - портрет: вздернутое в ораторском раже жилистое лицо, начальственный взор, полураскрытый рот, из которого, наверное, вылетают ценнейшие указания. Под портретом подпись: ландвиршафтфюрер - то есть сельскохозяйственный руководитель - и фамилия. Вот, оказывается, какие еще фюреры есть в фашистском царстве! А под портретом напечатана речь, которую этот отраслевой фюрер недавно произнес на каком-то сборище сыроделов. Речь полна радужных надежд: с освоением завоеванных на востоке земель немецкое сыроделие расцветет еще более. Неужели этот фюрер искренне убежден в том, что он говорит? Неужели верит, что после Сталинграда гитлеровцы удержатся на захваченной земле? Но, наверное, в то время, когда он произносил свою речь, - это было недели три назад, он, как и все фюреры, был убежден, что реванш за Сталинград будет взят в самое ближайшее время в боях, которые вновь развернутся на просторах России. Они и развернулись в курских степях. Но то, как они идут, едва ли может обнадеживать теперь каких-либо фюреров...
   Бросаю сыроваренный журнал, тащу из мешка то, что попадается под руку. Тщательно запечатанная бандероль с какой-то книжкой. Разрываю обертку. Голубой коленкоровый переплет и на нем оттиснуто: Адольф Гитлер. Майн кампф. Моя борьба. Вот оно, фашистское евангелие! Наставление по звериному воспитанию человека! Впервые держу в руках эту книгу, о которой так много читал в наших газетах еще до войны. Раскрываю. Портрет Гитлера - блатная челка, опущенная на невысокий лоб, холодные глаза, недобро сжатые узкие губы. Впервые вижу подлинную физиономию Гитлера. Как он похож на свои карикатуры! Но в этом портрете я вижу больше, чем в карикатурах, где он изображается всегда как напыщенный, истеричный маньяк. Там он смешон, здесь страшен; в его взгляде холодный расчет и жестокость. Глядя в это лицо, поймешь, что его обладатель ни перед чем не остановится, никого не пожалеет для достижения своей цели - ни своих, ни тем более чужих. В смерти скольких миллионов людей он уже виновен, скольких погубит еще? Когда мы пресечем его злую волю? Ведь и сейчас, когда все более очевидным становится несостоятельность его обещаний и заверений, что война кончится германской победой, есть, наверное, еще немало немцев, которые продолжают верить ему и, движимые этой слепой верой, пойдут гуда, куда он их пошлет. Да не надо и примеров искать. Пример туг, перед моими глазами. На титульном листе книги старательным крупным, слегка дрожащим, старческим почерком готическими буквами выведено: Майн либер зонн... Мой милый сын Отто!-читаю я. - Пусть образ нашего дорогого фюрера и его мудрые истины, заключенные в этой великой книге, вдохновят тебя и помогут тебе сохранить твердость германского духа во всех испытаниях. Хайль Гитлер!-и подпись: твой отец. Папаша-то, видно, убежденный нацист... Интересно, где сейчас его либер зонн, получатель этой книжки? Где-то здесь, недалеко, если почта, предназначенная для его части, попала в наши руки. Пулю либо осколок словил? Или после неудачных атак сидит в окопе и ждет, когда его снова погонят вперед?
   Перебираю страницы Майн кампф. Сколько немцев оболванено этой книжкой, сколько их, наглотавшись из нее яда расизма, возомнило себя юберменшами сверхчеловеками. Приподнявшись, размахиваюсь изо всей силы, швыряю Майн кампф за бруствер.
   Я не успеваю просмотреть все содержимое мешка. Меня зовут:
   - Пленных привели!
   Уже смеркается. Солнце - багровое, мутное, словно задымленное - почти касается горизонта, в окопе уже лежат синеватые тени. Совсем тихо, не доносится ни единого выстрела. Война к вечеру притомилась.
   У входа в землянку, на порожке, сидит немолодой солдат, устало придерживая автомат на коленях темными руками. На шее - посеревший от пыли бинт.
   - Вы пленных привели?
   - Я, - поднимается солдат. - Там они, - показывает на вход в землянку. - А мне можно идти?
   - В санчасть?
   - Нет, обратно в роту.
   - Так вы же ранены!
   - Оно, конечно... Но только у нас, почитай, полвзвода выбыло. За один нынешний день! Лейтенант просил, чтоб вернулся.
   - А если ранение серьезное?
   - Так он не приказывал - просил. - Ежели не будет сильно болеть.
   - А что, не болит?
   - Есть немножко. Он, холера, одним осколком сразу в двух местах зацепил.
   - Как же это?
   - Да так... Немцы на нас бегут, я приподнялся, чтоб очередь дать, обе руки - на автомате, а тут граната ихняя, как на грех. Ну в один миг и по руке, и по шее. Ладно, что автомат не повредило. Так мне можно вертаться, товарищ лейтенант?
   - Сейчас, обождите минуточку...
   Пройдя траншеей, нахожу лейтенанта - командира автоматчиков. Он со своими бойцами только что вернулся с передовой - в трудный момент боя Ефремов распорядился, чтобы полковой резерв был брошен на помощь первому батальону, на который особенно сильно наседал противник. Лейтенанту страсть как не хочется отрывать от себя, пусть на недолгое время, хотя бы одного солдата, тем более что их у него убыло. К тому же я для него никакой не начальник. Как же поступить?.. Теряюсь... Но мне на помощь вовремя приходит проходящий мимо Сохин - с этим лейтенантом он, как видно, знаком давно и коротко, да и званием его повыше.