В то время, как я предаюсь этим размышлениям, кто-то стучит в дверь, затем она приоткрывается, и прелестное личико освещает мою мансарду. Озорная улыбка обожаемой женщины заставляет меня вскочить на ноги, и мы бросаемся друг к другу. После несметного числа поцелуев, с трудом оторвав свои губы от ее свежих с холода губ, я спрашиваю:
   – Ну, так что же он сказал?
   – Ничего, поскольку я ему ничего не рассказала.
   – Тогда вы пропали. Уходите!
   Но при этом я снимаю с нее гусарский казакин, уже предвкушая будущее раздевание, потом шляпку, отделанную жемчугом, и веду к дивану.
   – У меня не хватило мужества! – восклицает она, не в силах больше сдерживаться. – Я хотела еще раз повидаться с вами перед тем, как все рухнет. Одному богу известно, не приведет ли этот разговор к разводу…
   Но я не даю ей говорить, расставляю перед ней складной столик, достаю из шкафа бутылку вина и два бокала. Рядом с ними я ставлю горшок с цветущими розами и две зажженные свечки, получается как бы алтарь, а в виде скамеечки кладу том Ганса Сакса [18] в кожаном переплете с вытесненным на нем портретом Лютера [19] и позолоченной застежкой – бесценная книга, взятая мною для занятий из Королевской библиотеки.
   Я разливаю вино, срываю розу и втыкаю ее в пышные белокурые волосы баронессы. Мы пьем за ее здоровье и за наше счастье, а потом я падаю перед ней на колени. Я ее боготворю.
   – О, как вы прекрасны!
   Она счастлива, что я выступаю наконец в роли поклонника, почти любовника, и, обхватив руками мою голову, ворошит мою львиную гриву, покрывает лицо поцелуями. Ее красота внушает мне благоговение, я гляжу на нее как на икону и готов на нее молиться.
   Она в восторге, что я сбросил железную маску сдержанности, мои признания приводят ее в трепет, и, видя, что я способен на пылкое чувство, в котором сочетаются уважение и страсть, она сама любит меня исступленно, до безумия. Я целую ее ботинки, не боясь испачкать губы, целую ее колени и при этом не пытаюсь приподнять край юбки, я люблю ее такую, какой она предстала в этот миг предо мною – одетую, целомудренную, как ангел, явившийся на свет уже в одежде и нацепивший крылья поверх туники.
   От наплыва чувств слезы застилают мне глаза, хотя для них нет никакой разумной причины.
   – Вы плачете! Что с вами?
   – Я не знаю, как сказать… Я так счастлив!
   – Вы, значит, умеете плакать. Вы! Железный человек!
   – Умею ли я плакать! Я!
   Будучи женщиной до мозга костей, она уверена, что понимает причину моего тайного страдания. Поэтому она тут же встает и, изображая интерес к рассыпанным по полу бумагам, говорит с плутовским видом:
   – Когда я вошла, вы лежали здесь, как на лужайке. Смешно. На дворе зима, а вы валяетесь на травке.
   И она садится на груду книг. Я – рядом с ней. И снова поцелуи, поцелуи, мой идол сходит с пьедестала и готов пасть.
   Она в плену моих поцелуев, постепенно я опрокидываю ее навзничь, не даю ей времени опомниться, она будто околдована моим горящим взором, моими жаркими губами. Я обнимаю ее, прижимаю к себе, мы ложимся, как влюбленные, на траву, и мы любим друг друга, как ангелы, не срывая одежд и не переступая последней черты. Потом мы подымаемся, успокоенные, удовлетворенные, не испытывая при этом никаких угрызений совести, будто мы и впрямь не падшие ангелы.
   О, как изобретательна любовь! Грешишь, не греша, отдаешься, не отдаваясь! О, божественное милосердие искушенных женщин! Из жалости они ни в чем не отказывают своим молодым ученикам, считая, что главное – не терять инициативы.
   Внезапно она опоминается, возвращается к действительности. Ей пора уходить.
   – Итак, до завтра.
   – До завтра!
 
   Она во всем призналась мужу и, поскольку он заплакал, считает себя кругом виноватой.
   Оказывается, он заплакал, он плакал горючими слезами! Кто же он, наивная душа или хитрец? Видимо, и то и другое! Любовь, правда, сбивает с толку, а иллюзии, которые питаешь на свой счет, обычно приводят к разочарованию!
   Он на нас не сердится и желает, чтобы мы продолжали общаться, однако мы должны обещать ему сохранять целомудрие.
   – Он благороднее нас! – восклицает она. – И великодушнее! Он любит нас обоих!
   Откуда такое старческое слабоумие! Он готов терпеть в своем доме присутствие мужчины, который целовал его жену, и, видимо, считает нас такими бесполыми, что мы будем продолжать наши отношения как брат и сестра. Это уже оскорбление лично мне, как мужчине, и я отвечаю окончательным «прощай навеки»!
 
   Утро я провожу у себя в мансарде во власти самого горького разочарования. Я вкусил от запретного плода, и тут его вырвали у меня из рук. Она, моя великолепная богиня, раскаивается, страдает от угрызений совести, осыпает меня упреками. Она, соблазнительница!
   Мне приходит в голову адская мысль: уж не в том ли дело, что она сочла меня чересчур целомудренным? Может, отступись ее побудило презрение к моей скромности? Ее не останавливала боязнь греха, перед которым я отступил, выходит, ее любовь сильнее моей.
   Приди ко мне еще раз, моя красавица, и тогда ты увидишь!
   В десять часов утра я получаю записку от барона с просьбой навестить баронессу, которая тяжело заболела.
   Я отвечаю: нет, дай мне спокойно уйти, я не хочу больше быть помехой в вашем браке! Забудь меня, как я забыл вас.
   В полдень я получаю вторую записку: «Вернемся к нашим прежним отношениям. Я испытываю к тебе уважение, потому что убежден, что ты вел себя как человек чести. Но никогда ни слова о том, что произошло между вами. Я хочу обнять тебя как брата, и пусть все будет как было».
   Простодушие и доверие этого человека меня трогают, я отвечаю ему письмом, где выражаю все свои сомнения и угрызения совести и прошу его не играть с огнем и позволить мне исчезнуть.
   В три часа дня я получаю третью записку. Баронесса в агонии, только что ушел врач, она хочет меня видеть. Барон умоляет меня прийти. И я иду. Ну, не безумец ли я?…
   Как только я вхожу в квартиру, мне в нос ударяет запах хлороформа. Свет в гостиной притушен. Барон обнимает меня со слезами на глазах.
   – Что с ней? – спрашиваю я холодно, будто врач.
   – Не знаю, она едва не умерла.
   – А что сказал доктор?
   – Ничего! Он ушел, покачивая головой и бормоча: «Увы, этот случай вне моей компетенции».
   – Он не выписал никаких лекарств?
   – Никаких!
   Он ведет меня в столовую, превращенную в комнату для больной. Баронесса лежит на диване, неподвижная, с растрепанными волосами и пылающими, будто уголья, глазами. Она протягивает Руку, муж берет ее и кладет в мою. И тут же выходит из комнаты, оставляя нас вдвоем. У меня холодеет сердце, я гляжу на нее настороженно, с недоверием, вся эта сцена кажется мне просто неприличной.
   – Вы знаете, что я чуть не умерла? – спрашивает она, чтобы Начать разговор.
   – Да.
   – И это вас не волнует?
   – Волнует.
   – Но вы стоите как истукан. Ни жеста сочувствия, ни слова сострадания!
   – Так здесь же был ваш муж!
   – Ну и что, ведь он разрешил…
   – Баронесса!
   – Я очень больна! И мне надо будет лечиться у гинеколога!
   – Неужели!
   – Меня это очень пугает! Просто ужасно! Я так настрадалась. Положите мне руку на лоб!… Какое облегчение! Улыбнитесь мне! Ваша улыбка меня оживляет!
   – Барон…
   – А вот вы хотели уйти и бросить меня…
   – Чем я могу быть вам полезен, баронесса?
   Она начинает рыдать.
   – Так вы что, желаете, чтобы я стал вашим любовником прямо здесь, в вашем доме, когда в соседних комнатах находятся ваш муж и ваша дочь? Так?
   – Вы – чудовище!… у вас нет сердца, вы…
   – Прощайте, баронесса.
   И я удираю. Барон торопливо проводит меня через гостиную, однако не настолько быстро, чтобы я не успел заметить, как мелькнул у двери и скрылся за портьерой подол юбки. И у меня разом возникли подозрения, которые превращали все происходящее здесь в комедию.
   Барон так яростно захлопнул за мной дверь, что мне показалось, будто раздался взрыв, и эхо его прокатилось по всей лестнице.
   Сомнений быть не могло, я только что участвовал в слезливой комедии, да еще с двойной интригой.
   Что за таинственная болезнь? Да это просто истерика! Как это называют немцы: тоска по материнству. А в свободном переводе: страстное желание забеременеть, течка самки, животный инстинкт, веками подавляемый и прикрытый целомудрием, но все же проявляющийся рано или поздно благодаря прелюбодеянию.
   Эта женщина, имея мужа, не жила с ним, как положено, из страха забеременеть, поскольку не хотела больше иметь детей, но из-за неудовлетворенности она находилась в постоянном возбуждении, и это толкало ее в объятия любовника, неизбежно вело к супружеской измене. И в тот момент, когда любовник, казалось, наконец завоеван, он вдруг уходит прочь, так и не удовлетворив ее желаний!
   О, эти вечные супружеские муки, эта выморочная любовь! Взвесив все обстоятельства, я пришел к твердому убеждению, что именно попытка хитрить друг с другом и подменять телесную близость всякими там паллиативами сыграла роковую роль в этом браке и толкнула и барона и баронессу в объятия третьих лиц, тех, кто сулил каждому из них больше наслаждений. Разочарование, которое пережила баронесса от моего поведения в мансарде, снова кинуло ее к мужу, а тому стало легче выполнять свой супружеский долг, поскольку мадам была воспламенена любовником.
   Итак, между ними состоялось примирение, а для меня все кончилось! Черт exit [20], и занавес опустился.
   Но все получилось иначе. Она сама снова пришла ко мне в мансарду, и я добился от нее полной исповеди. Она призналась, что весь первый год их брака она не испытывала радости от плотской любви, ни разу не переживала опьянения от супружеского счастья. После родов муж к ней остыл, и к тому же они опасались новой беременности и прибегали ко всяким ухищрениям.
   – И вы никогда не были счастливы с этим человеком?
   – Почти никогда! Все же… очень редко…
   – И вот теперь!
   Она краснеет.
   – Теперь врач посоветовал ему не остерегаться…
   И она кидается на диван, закрывая лицо руками.
   Воспламененный ее признаниями, я перехожу в наступление.
   Она не противится, дышит учащенно, вся трепещет, но в критический момент ее, видимо, одолевают угрызения совести, и она отталкивает меня.
   Загадка, да и только, которая, впрочем, начинает мне надоедать.
   Что ей от меня надо? Все, и она жаждет дойти до конца, но боится настоящего преступления, незаконнорожденного ребенка.
   Я обнимаю ее и чуть не довожу до безумия своими поцелуями, но она подымается с дивана нетронутой и, надо сказать, менее разочарованной, чем в первый раз.
   Что же теперь делать? Во всем признаться барону? Но это уже свершилось. Рассказать подробности? К чему? Ведь подробностей нет.
   Однако она снова приходит ко мне. И тут же ложится на диван, объясняя это болезненной усталостью. И тогда я, стыдясь показаться робким, потеряв голову от страха попасть в унизительное положение и еще, чего доброго, прослыть импотентом, насилую ее, если это можно назвать изнасилованием, и встаю, счастливый, великолепный, высокомерный, довольный собой, словно я только что отдал свой долг женщине. Но у нее жалкий, растерянный вид.
   – Гордая баронесса, что с ней теперь будет, – стонет она, приподымаясь с дивана.
   Она боится последствий. Но на ее печальном личике написано, кроме того, горькое разочарование, часто наступающее после первой, так сказать, пробы пера, произошедшей случайно, на ходу, без должного покоя и сосредоточенности.
   – Только и всего?…
   Она уходит медленным шагом, а я смотрю на нее со своей голубятни и сам вздыхаю:
   – Только и всего!…
   Парень из народа завоевал благородную даму, простолюдин добился любви дворянки, свинопас смешал свою кровь с кровью принцессы. Но какой ценой!
   Собираются тучи, ходят всякого рода сплетни, баронесса скомпрометирована в глазах общества.
   Мать баронессы вызывает меня к себе. Я тотчас же наношу ей визит.
   – Правда ли, сударь, что вы любите мою дочь?
   – Истинная правда, сударыня.
   – И вы этого не стыдитесь?
   – Я этим горжусь.
   – Она мне призналась, что влюблена в вас.
   – Я это знал. Я вам сочувствую, бесконечно сожалею о всех возможных последствиях, но что поделаешь! Мы любим друг друга, это весьма прискорбно, но не преступно, не правда ли? Как только мы обнаружили эту опасность, мы предупредили барона. Он в курсе дела.
   – Вы вели себя безупречно, я знаю, но надо спасти честь моей дочери, ее ребенка, семьи! Ведь вы не хотите нас погубить?
   Она зарыдала. Несчастная старуха, которая все поставила на одну-единственную карту – на свою дочь, она воспитала ее в духе дворянских традиций, чтобы та смогла облагородить родовое имя. Я был исполнен к ней жалости, ее горе меня сокрушало.
   – Приказывайте, сударыня, я повинуюсь беспрекословно.
   – Уезжайте отсюда подальше, бегите без оглядки!
   – Не надо продолжать, я вам это обещаю, но поставлю все же одно условие.
   – Какое, сударь?
   – Чтобы вы отправили домой Матильду!…
   – Выходит, вы ее обвиняете.
   – Я ее разоблачаю! Я знаю, что ее затянувшееся пребывание в доме барона не способствует их семейному счастью.
   – Я принимаю ваше условие. Ах, эта чертовка! Ну, ей теперь несдобровать. А вы завтра же уедете.
   – Нынче вечером!
   Тут неожиданно в комнату входит баронесса.
   – Вы останетесь! – приказывает она мне. – А Матильде придется уехать.
   – Почему? – спрашивает оторопевшая мать.
   – Потому что развод неизбежен. Густав публично, в доме дяди Матильды, назвал меня пропащей женщиной! Это ему так не пройдет.
   Какая душераздирающая сцена! Да разве хирургическая операция может по тяжести испытания сравниться с разрывом семейных уз! При этом выплескиваются наружу все нечистоты, осевшие на самое дно души.
   Баронесса отводит меня в сторону и передает содержание письма, которое барон написал Матильде. В нем он оскорбляет нас как только может и исповедуется ей в своей божественной любви. Выходит, что он нас обманывал с первой же минуты.
   Камень сдвинулся и покатился с горы, он несется все быстрее и быстрее. И вскоре он начнет сбивать и правых и виноватых.
 
   Мы все топчемся на одном месте, и нет никакой надежды на развязку. Банк не выплачивает в этом году дивиденды, моих друзей ждет разорение. Нужда надвигается столь неминуемо, что приходится приостановить бракоразводный процесс, так как барон уже не может содержать семью. Чтобы хоть как-то соблюсти приличия, барон осведомляется у своего полковника, разрешат ли ему остаться в полку, если его жена станет актрисой. Тот дает ему понять, что это решительно невозможно. Так и представился удобный случай свалить вину за развод на аристократические предрассудки.
   Тем временем баронесса стала лечиться у гинеколога по поводу эрозии матки, продолжая, однако, жить в доме своего супруга и даже спать с ним в одной кровати. Она была вечно нездорова, ходила возбужденная, мрачная, приободрить ее было нелегко, и я просто выбивался из сил, пытаясь перелить в нее избыток моей юношеской веры в завтрашний день. Я описывал ее будущее актрисы, ее свободную жизнь, комнату вроде моей, где она будет полностью распоряжаться собой, и телом и мыслями. Она слушает меня, но не отвечает, и мне чудится, что поток моих слов возбуждает ее, словно магнитное поле, но не проникает в сознание.
   Насчет ее развода был выработан в конце концов такой план: проделав все требуемые законом формальности, баронесса уедет в Копенгаген и поселится у своего дяди. Там шведский консул и вручит ей документ, удостоверяющий факт ее так называемого бегства из супружеского дома, а она в ответ заявит ему, что намерена расторгнуть брачный контракт. После чего она вернется в Стокгольм и наконец-то сможет по своему усмотрению распорядиться своим будущим. Приданое, естественно, останется за ее бывшим мужем, равно как и вся мебель, кроме нескольких предметов, коими она особенно дорожит. Дочь их до новой женитьбы барона останется в его доме, однако баронесса выговорила себе право ежедневно видеться с девочкой.
   Во время обсуждения финансовых вопросов дело дошло до крика. Чтобы спасти жалкие остатки своего промотанного состояния, отец баронессы перед смертью завещал все дочери. Но ее мать с помощью всевозможных интриг добилась в конце концов права на наследство, правда, выплачивая зятю определенную сумму в виде компенсации. Теперь же, когда эти отношения надо было оформить законным образом, барон потребовал, чтобы завещание было введено в действие. Старая теща, понимая, что отныне ей придется довольствоваться более чем скромной рентой,пришла в бешенство и в приступе гнева выдала секрет зятя своему брату, отцу Матильды. Разразился скандал. Подполковник приехал в Стокгольм, грозил, что заставит барона уйти в отставку, дело запахло судом.
   В этой ситуации все усилия баронессы сосредоточились на том, чтобы спасти отца ее дочки. И ради этого мне пришлось, как всегда, играть роль козла отпущения. Меня заставили написать дяде письмо, где я брал всю вину на себя, клялся именем божьим в невиновности барона и кузины, молил оскорбленного отца простить все мои прегрешения. Короче, предстал перед ним раскаивающимся соблазнителем.
   Письмо это было шедевром эпистолярного жанра, и баронесса вознаградила меня за него такой любовью, какой может любить женщина мужчину, все бросающего к ее ногам – и свою честь, и самоуважение, и безупречную репутацию.
   Таким образом, несмотря на мое твердое намерение держаться в стороне от всех денежных свар, участие в которых могло лишь опорочить меня, я оказался втянутым во все эти гнусные переговоры.
   Теща посещала меня несметное число раз, напоминала о моей любви к ее дочери, настраивала против барона, но все ее старания были напрасны, ибо я слушался лишь указаний баронессы, да к тому же я был на стороне барона, который брал на себя всю заботу об их дочери. Поэтому я считал, что наследство, реальное оно или воображаемое, по праву принадлежит отцу ребенка, только ему!
   Вот какой выдался апрель! Весна любви, ничего не скажешь! Больная любовница, невыносимые сцены, во время которых две семьи копаются в грязном белье друг друга, – глаза бы мои на это не глядели! Слезы, ругань. Бури страстей, когда вся мерзость, прикрытая обычно флером воспитания, вдруг обнажается и выставляется всем напоказ. Вот что значит сунуться в осиное гнездо!
   Все это не могло не наложить отпечатка на нашу любовь. Если ваша возлюбленная донельзя измотана ссорами, если щеки ее пылают от выслушанных оскорблений, если она изъясняется юридическими терминами, то все это вряд ли делает ее для вас более желанной.
   Однако несмотря ни на что я пытался поддержать ее, заразить своей надеждой и бодростью, иногда, правда, наигранной, потому что мои нервы мало-помалу начинали сдавать, но она не гнушалась ничем, пожирала мои мысли, высасывала мой мозг. Она превратила мою душу в свалку, куда вываливала всю свою досаду, все горести, все неприятности, все заботы.
   И вот, находясь в этом аду, я все же продолжал жить своей жизнью, из кожи вон лез, чтобы свести концы с концами, одним словом, вел жалкое существование. Приходя ко мне по вечерам и заставая меня за работой, она тут же начинала дуться, и мне тогда надо было тратить не менее двух часов на слезы и поцелуи чтобы доказать ей свою любовь, ибо для нее любовь – не что иное, как непрерывное обожание, рабское служение, готовность к любой жертве.
   Меня подавляло гнетущее чувство ответственности – ведь недалек был тот день, когда надвигавшаяся нищета или ожидание ребенка все-таки вынудят меня взять ее в жены. Из всего своего состояния она сохранила за собой лишь три тысячи франков на ближайший год, чтобы подготовиться к поступлению в театр. Меня пугала эта театральная карьера. Она не избавилась от своего финского акцента, да и пропорции ее лица не казались мне сценичными. В качестве упражнений я заставлял ее читать мне стихи, выступая в роли, так сказать, режиссера. Но она была настолько поглощена своими неприятностями, что почти не делала успехов, и это ввергало ее в полное отчаяние.
   О, наша мрачная страсть! Постоянный страх Марии забеременеть и моя неопытность по части всяких фокусов в этом вопросе, соединившись воедино, превратили нашу любовь в немыслимую муку. А ведь она могла бы стать для меня источником силы и вдохновенья, так необходимых мне в эти столь трудные дни. Чувство радости, не успевая появиться, тут же уничтожалось ее вдруг вспыхивавшим страхом, и мы расставались, недовольные друг другом, каждый считал себя обманутым, потому что надежды на высшее счастье не сбылись на этот раз.
   Какой, однако, ценой приходится подчас оплачивать все паллиативы в любви!
   Бывали минуты, когда я с сожалением вспоминал о девках, с которыми бывал прежде, хотя, моногамный по натуре, я испытывал омерзение к разнообразию в любовных делах. Что же до нашей с Марией близости, то, поскольку надо было соблюдать осторожность, она приносила нам больше сердечных радостей, чем физического удовлетворения, зато вечно неудовлетворенное желание не позволяло угаснуть нашей страсти.
 
   Первого мая все бумаги были наконец подписаны и отъезд назначен на послезавтра. Она пришла ко мне и, упав мне на грудь, воскликнула:
   – Теперь я твоя! Возьми меня!
   Поскольку мы до той поры никогда не говорили о браке, я не понял, что она имеет в виду. Но так или иначе, я счел, что, раз она ушла от мужа, ситуация стала более приемлемой. Мы печально сидели в моей мансарде. Теперь, когда все стало дозволено, соблазн был уже не так велик. Она обвинила меня в холодности, но я тут же самым ощутимым образом доказал ей обратное. Тогда она стала упрекать меня в чрезмерной чувственности. Ей, оказывается, нужны были только обожание, курение фимиама, молитвы.
   Между нами произошла бурная сцена, она впала в истерику и заявила, что я ее больше не люблю! Уже! Час ласк и уговоров возвратили ей разум, но прежде она успела довести меня до слез. После этого она меня снова любила. Чем больше я был раздавлен, чем безжалостней принижен, чем тщедушней я ей казался, тем больше она меня любила. Она не хотела, чтобы я был мужественным и сильным, и я старался стать жалким и несчастным, чтобы завоевать ее любовь. Тогда она выпрямлялась во весь рост и, изображая маму, утешала меня.
   Мы ужинаем у меня в мансарде. Мария накрывает на стол, подает еду. Потом я вступаю в свои права любовника. И вот тахта превращена в ложе любви, и я раздеваю Марию.
   Я не узнаю ее. Она ведет себя как девушка, девственница. В минуты близости с любимой невозможна грубость, в единении душ нет места животному началу, и трудно определить, когда духовное слияние переходит в физическое.
   Успокоенная недавно полученными советами врачей, она отдается мне пылко, целиком и испытывает высшее счастье, она исполнена блаженства, благодарности и поражает меня своей красотой. Глаза ее сияют. Моя жалкая мансарда преображается в храм, в роскошный дворец любви, и я зажигаю сломанную люстру, настольную лампу, свечи, все-все, чтобы ярче осветить царящие здесь гармонию и радость жизни, единственное, что придает хоть какой-то смысл нашему низменному существованию.
   Только эти пленительные миги утоленной страсти, которые мы не забываем на протяжении всего нашего горестного пути, только память об этом блаженстве, неведомом ревнивцам, и делает бессмертной чистую любовь.
   – Не говори ничего дурного о любви, – сказал я ей. – Относись с уважением к природе во всех ее проявлениях и чти господа бога, дарующего нам счастье помимо нашей воли.
   А она и не говорит ничего, потому что полностью счастлива. Исступление, охватившее ее, бесследно прошло, сердце, возбужденное страстными объятиями, учащенно бьется, кровь потоком струится по жилам, на ожившем лице заиграли краски, в увлажненных слезами сладострастия зрачках отражается пламя свечей, а яркость радужки глаз подобна переливчатому оперению птиц в пору любви. Она кажется шестнадцатилетней девушкой, так безупречны и строги черты ее лица. А утопающая в подушке маленькая головка, обрамленная растрепанными волосами цвета спелой пшеницы, похожа на голову ребенка. Тело ее, скорее хрупкое, чем худое, под батистовой рубашкой, перехваченной мягким поясом, которая ниспадает, подобно греческому хитону, множеством складок на бедра, скрывая то, что должно быть скрыто, но обнажая колени, сквозь прозрачную кожу которых просвечивает сложное, причудливое переплетение таинственных жилок, словно похищенное у перламутровой раковины. Груди ее, как две козочки с розовыми носиками, прячутся за кружевами, будто за сеткой загона, а плечи будто выточены из слоновой кости, как, впрочем, и запястья…