Когда между двумя племенами идет борьба не на жизнь, а на смерть, то побеждают всегда пройдохи, а не те, кто честны. Именно поэтому у мужчин мало шансов одолеть женщин, да к тому же нам мешает врожденное уважение к представительницам слабого пола и то обстоятельство, что им, как правило, не приходится добывать средства к существованию, и поэтому они располагают досугом, чтобы вести войну с нами. Я отнесся к этой проблеме со всей серьезностью и решил вооружиться для борьбы, подготовив к изданию книгу, которая должна была стать перчаткой, брошенной мною прямо в лицо эмансипированной дуре, стремящейся получить свободу ценой порабощения.
   Наступила весна, и мы перебрались в другой пансион, который стал для меня в некотором роде чистилищем, потому что я попал под наблюдение двадцати пяти женщин, однако именно они вдохновили меня на памфлет против похитительниц всех прав мужчин. Не прошло и трех месяцев, как моя книга увидела свет. Это был сборник рассказов о браке [31], которому я предпослал предисловие с формулировкой ряда непреложных истин, не очень-то приятных для тех, кому они были адресованы. Вот вкратце его содержание.
   Женщина не рабыня, поскольку она и ее дети живут на деньги, которые зарабатывает Мужчина. Женщина не порабощена, поскольку она сама выбрала свою долю, или, если угодно, природа указала ей ее место, чтобы она находилась под защитой Мужчины в период материнства. Женщина никак не равна мужчине по интеллекту в той же мере, в какой он уступает ей в вопросе продолжения рода. В великой созидательной деятельности женщине нет места, потому что там мужчина всегда будет сильнее ее. Согласно эволюционной теории, чем больше различия между полами, тем сильнее потомство. Таким образом, получается, что равенство полов – это движение назад, абсурд, пережиток идей романтически и идеалистически настроенных социалистов.
   Женщина – жена, необходимый самцу спутник и духовное творение мужчины – по справедливости не может иметь равные с мужем права, так как составляет «другую половину» мира лишь по численности. Поэтому не конкурируйте с мужчиной на рынке труда, его права неприкосновенны, ведь ему надо обеспечить всем необходимым жену и детей, и помните, что каждое рабочее место, отнятое у мужчины, неизбежно породит лишнюю старую деву или проститутку.
   Судите сами о ярости феминисток и о том, какую опасность представляет их партия, если им удалось возбудить против меня дело и добиться конфискации книги! Правда, у них не хватило умишка выиграть процесс, суть которого была закамуфлирована обвинением в посягательстве на религию. Представляете, глупости этих гермафродитов уже возведены в ранг религии!
   Мария решительно возражала против моей поездки на родину, когда выяснилось, что по финансовым соображениям мы не можем ехать всей семьей. Она боялась оставить меня без надзора, а еще больше ее, наверное, пугало, что мое публичное появление перед судом опровергнет слухи о моей душевной болезни.
   К тому же Мария заболела, чем именно – не ясно, но состояние ее было такое, что она не вставала с постели. И несмотря на все это, я решил поехать, чтобы лично выступить на суде, и тут же отправился в путь.
   Письма, которые я ей писал во время своего отсутствия – эти шесть недель дались мне нелегко, так как надо мной все время висела угроза быть приговоренным к двум годам каторжных работ, – дышали любовью, пробужденной разлукой и вынужденным воздержанием. В моей усталой голове ее образ вновь был овеян поэзией, я снова обожал ее, а целомудрие и раскаяние облекли ее в белые одежды ангела-хранителя. Все уродливое, низкое, злое, что я обнаружил за эти годы в ее личности, исчезло, словно по волшебству, перед моим мысленным взором вновь возникла мадонна моих первых влюбленных видений, и чувство это было настолько сильным, что во время интервью, которое я дал своему старому товарищу журналисту, я заверил его, будто стал «скромнее и чище под влиянием прекрасной женщины». Эти слова облетели всю прессу объединенного королевства.
   Как она небось смеялась, негодяйка! Читатели уж во всяком случае потешались вовсю!
   В ответах Марии на мои любовные письма заметен живой интерес к денежной стороне дела, но по мере того, как разрастаются овации в мою честь и в театре, и на улице, и даже в зале суда, она идет на попятный, возмущается глупостью судей и выражает сожаление, что не присутствует на заседаниях.
   Что же касается моего любовного бреда, то она держится весьма сдержанно, как бы ничего не принимая, не вступая даже в обсуждение вопроса, жонглируя лишь выражениями типа «понимать друг друга», «ладить друг с другом», сводя все наши семейные неурядицы только к тому, что я ее никогда не понимал! Хотя я готов поклясться, что это она никогда не могла оценить ни одного слова из речей ее ученого супруга-писателя.
   Однако среди ее писем было одно, которое пробудило во мне былые подозрения. Я ей как-то написал, что после того, как вырвусь из лап правосудия, мне было бы приятнее всего навсегда обосноваться за границей. Она пришла в неистовство, принялась осыпать меня оскорблениями, грозить, что не подпустит больше к себе, молить о милосердии, валяться у меня в ногах, взывать к тени моей покойной матери и в конечном счете призналась мне, что одна мысль никогда больше не увидеть «своей» страны (прошу заметить – Швеция, а не Финляндия) сковала параличом ее тело от головы до пят и что от этого она наверняка умрет.
   «Что это за паралич, так внезапно сковавший ее?» – спрашивал я себя и до настоящего времени не сумел найти ему никаких объяснений.
   Наконец суд вынес мне оправдательный приговор. И на последовавшем за ним банкете был провозглашен тост в честь Марии, благодаря усилиям которой я лично явился в суд.
   Ну, как вам это нравится?!
   Я вернулся в Женеву, где находилась моя семья во время моего отсутствия. К немалому моему удивлению, Мария, которая писала, что она все еще больна и лежит в постели, встретила меня на вокзале, она была оживленна и хорошо выглядела, хотя и казалась чем-то озабоченной.
   Жизнь снова возвратилась ко мне, вечер, а вслед за ним и ночь вознаградили меня за все пережитые мною несправедливости и невзгоды.
   Однако на следующее утро я обнаружил, что наш пансион буквально забит какими-то студентами и девицами легкого поведения. И, прислушиваясь к тому, что болтали вокруг, я убедился, что и Мария без меня развлекалась, играя в карты и выпивая в этом весьма сомнительном обществе, в котором царила шокирующая меня фамильярность. Я почувствовал себя оскорбленным до глубины души. Она, видите ли, вошла тут в свою старую роль этакой мамочки по отношению к университетским студентам и вступила в приятельские отношения с худшей из присутствующих здесь дам, которая являлась к столу едва держась на ногах и поражала своим унылым сходством с крупной форелью.
   И в этом борделе, представьте, дети мои прожили шесть недель! Их мать, оказывается, ничего не видела, не усматривала в этом ничего дурного, потому что она, понимаете ли, начисто лишена предрассудков. Ее выдуманная болезнь отнюдь не являлась препятствием для сомнительных сборищ со всякими растленными личностями!
   Как только она не обзывала меня в ответ на мои упреки – и ревнивцем, и консерватором, и аристократишкой, короче, наши старые бои разгорелись с новой силой!
 
   Так само собой появилось новое горючее, от которого тут же вспыхивал скандал. Наша нянька, простая крестьянская девушка, ничего ни в чем не смыслящая, была возведена в ранг воспитательницы, и вдвоем с Марией они творили бог знает какие глупости. Обе они отличались удивительной ленью, спали до полудня, и поэтому дети, проснувшись, должны были валяться в своих кроватках, а когда они вылезали из них, малюток наказывали розгами. Я решил в это вмешаться и как-то раз, никого не предупредив, вошел в детскую, чтобы поднять детей, которые приветствовали меня радостными криками, как освободителя. В ответ на это моя жена принялась разглагольствовать об индивидуальной свободе, которую она понимала как подавление свободы других, однако я твердо стоял на своем.
   Навязчивое желание слабых умов уравнять то, что уравнено быть не может, тоже произвело разрушительное действие в нашей семье. Моя старшая дочь, отличающаяся ранним интеллектуальным развитием и приученная чуть ли не с пеленок листать мои иллюстрированные книги, имела все основания пользоваться своим правом старшинства. Когда же я запретил младшей касаться книг, потому что она была неспособна взять в руки ценное издание, не испортив его, мать обвинила меня в том, что я не соблюдаю равенства.
   – У них все должно быть одинаково.
   – Все? И размеры платьев и туфелек тоже?
   Ей нечего было ответить, поэтому на меня посыпались новые глупые обвинения.
   – Каждый должен получать по своим способностям и по своим заслугам. Для старшей – одно, для младшей – другое.
   Но она не захотела вникнуть в мои рассуждения, и на меня было положено клеймо несправедливого отца, который «ненавидит» свою младшую дочь. По правде говоря, старшая мне и в самом деле была милее, прежде всего именно потому, что она старшая, что у нас с ней общие воспоминания о первых счастливых днях моей жизни, что она, естественно, раньше младшей стала существом разумным, а может быть, здесь дело еще и в том, что младшая родилась уже в те годы, когда я стал сомневаться в верности ее матери. Однако не могу не отметить, что справедливая мать, в отличие от несправедливого отца, проявляла полнейшее равнодушие к своим детям, дома она только спала, а все остальное время проводила в развлечениях, детям она была чужой, они все больше привязывались ко мне, и она даже начала их ревновать. Чтобы как-то это исправить, я строго следил за тем, чтобы они получали игрушки и конфеты только из рук своей матери, надеясь их таким образом к ней приручить.
   Так малютки постепенно вошли в распорядок моей жизни, и в самые мрачные минуты, когда меня особенно удручало одиночество, общение в этими маленькими живыми существами примиряло меня с жизнью и неразрывно связывало с их матерью. Таким образом, сама мысль о том, чтобы нам расстаться, представлялась мне невозможной – обстоятельство для меня пагубное, – ибо благодаря этому я попал в полную кабалу.
   Последствия моей атаки на феминисток не замедлили сказаться, на меня начали нападать в швейцарских газетах так упорно, что пребывание мое в стране стало невыносимым. К тому же там запретили продажу моих произведений, меня гнали из города в город, и в конце концов я сбежал во Францию.
   Но мои парижские друзья за это время стали отступниками, они перешли на сторону жены. Затравленный, как дикий зверь, я сдался и, убегая от нужды, нас уже караулившей, нашел наконец прибежище в деревне под Парижем, которую облюбовали себе художники. Так я снова попал в западню, из которой не смог выбраться в течение шести месяцев, быть может, самых тяжелых в моей жизни.
   Общество там состояло из молодых шведских художников, в большинстве своем самоучек, не получивших вообще никакого образования, выходцев из крестьянских семей, начинавших свой жизненный путь учениками у разных ремесленников. Но еще хуже были женщины-художницы, свободные от всех предрассудков и так взвинченные гермафродитской литературой, что всерьез стали воображать себя ровней мужчинам. Чтобы спрятать свою женскую сущность, они стремятся перенять у мужчин все внешнее – одним словом, их поведение – курят, напиваются, играют на биллиарде, ходят по нужде прямо на улице, за какой-нибудь дверью, не стесняются, когда их рвет в публичных местах, и, по собственному признанию, не нуждаются в мужском обществе.
   Дальше идти было некуда!
   Чтобы не оказаться в полном одиночестве, я завязал какие-то отношения с двумя из этих чудовищ – одна выдавала себя за литераторшу, другая называла себя художницей.
   Началось все с того, что литераторша нанесла мне визит, как знаменитому писателю, что пробудило ревность моей жены, тут же решившей отбить у меня эту союзницу, показавшуюся мне достаточно просвещенной, чтобы оценить вескость моих доводов против «полуженщин».
   Между тем произошло несколько инцидентов, которые, если их сопоставить, не могли не возродить мои самые мрачные опасения, и вскоре я снова оказался во власти мучительной ревности.
   У одного нашего знакомого был художественный альбом с карикатурами на всех знаменитых скандинавов. Я был изображен с рогом на лбу, вернее, с поднятой прядью волос, точь-в-точь похожей на рог. Автором этого шаржа был к тому же мой лучший друг, и из всего этого я сделал вывод, что неверность моей жены известна всем, кроме меня. Я обратился к хозяину альбома за разъяснением. Мария, однако, успела его заранее предупредить о моем тяжелом душевном состоянии, и он мне поклялся, что в шарже нет и тени намека, что я там вовсе не изображен в виде рогоносца, и стал уверять, что у меня просто разыгралось воображение, на чем история с альбомом и была закрыта, во всяком случае до поры до времени.
   Как-то под вечер к нам с Марией пришел в гости пожилой господин, недавно приехавший из Скандинавии, и мы пили с ним кофе в садике. Было еще совсем светло, и я наблюдал за Марией, за тем, как менялось выражение ее лица во время нашего разговора. Старик болтал не закрывая рта, рассказывал о шведских новостях и в какой-то связи мимоходом упомянул имя врача, к которому Мария ходила на сеансы массажа. Услышав это имя, Мария вдруг прервала поток стариковского красноречия и как бы с вызовом спросила:
   – Ах, вы, оказывается, знаете доктора X.?
   – Его все знают… Я хочу сказать, у него есть определенная репутация…
   – Репутация ловеласа, – прервал я.
   Кровь отлила от лица Марии, бесстыдная улыбка застыла на ее приоткрытых губах, обнажив зубы. И разговор тут же увял от охватившей всех неловкости.
   Оставшись наедине со стариком, я стал его умолять не скрывать от меня слухов, которые ходили в столице по поводу Марии и доктора. Он клялся мне всеми клятвами, что о них нет никаких разговоров. Но я продолжал настаивать и после часа всевозможных проклятий получил от него утешение в такой странной формулировке:
   – К тому же, мой друг, если предположить, что был один любовник, то можно не сомневаться, что были и другие.
   Вот и все, что мне удалось от него узнать. Но с того дня Мария больше ни разу не произнесла имени доктора, хотя прежде, видимо, желая бросить вызов слухам, она при всяком удобном случае публично называла его, словно тренировалась делать это, не заливаясь краской стыда. Это было уже вроде некой навязчивой идеи, перед которой отступали угрызения совести.
   Странное открытие пробудило меня от спячки. Я принялся рыться в своей памяти, чтобы найти соответствующие улики, и тотчас же вспомнил одно литературное произведение, которое появилось как раз в дни процесса и проливало, как я вдруг понял, свет на волнующие меня обстоятельства. Правда, прямой уликой его не назовешь, это я признавал, однако именно оно и помогло мне отыскать путеводную нить, которая привела меня к истокам всей истории.
   Речь идет о драме знаменитого норвежского «синечулочника» [32], эдаком двигателе всего уравнительного безумия, которая еще в Швеции попала мне в руки, однако тогда я не увидел в ней решительно ничего, что могло бы меня касаться. Теперь же, напротив, все с поразительной естественностью ложилось на мою историю и возбуждало самые чудовищные предположения насчет репутации моей жены.
   Вот краткое содержание этой драмы.
 
   Некий фотограф (заметьте, это мое прозвище, меня наградили им за то, что я пишу романы с героями, имеющими прототипов) женится на девице сомнительного поведения, бывшей прежде содержанкой крупного помещика. Молодая чета живет на деньги, которые жена тайно берет от своего бывшего любовника, и на то немногое, что ей удается раздобыть самой, работая вместо мужа, который оказывается гулякой и лентяем, проводящим время в попойках с цыганами.
   Какое это искажение обстоятельств нашей жизни! Все тут перевернуто с ног на голову, видимо, стараниями издателей, которые были в курсе того, что Мария фактически выполняла переводы, взятые мною на свое имя, но понятия не имели о том, что я безвозмездно их правил, а весь гонорар полностью отдавал ей.
   Ситуация обостряется, когда фотограф узнает, что обожаемая им дочь, родившаяся раньше срока, оказывается вовсе не его дочерью и что жена обманула его, так как была беременной, когда вступала с ним в брак. И как предел падения – обманутый муж доходит до того, что принимает от бывшего любовника своей жены изрядную сумму в виде компенсации.
   Здесь я уловил намек на заем, который сделала Мария под обеспечение барона, но который я перевел на свое имя после свадьбы.
   Однако в отношении незаконнорожденной дочери я не увидел и тени аналогии, поскольку наша дочь родилась лишь два года спустя после нашей свадьбы.
   Впрочем, нет! А умершая девочка? Вот я и напал на след! Маленькая покойница, которая и спровоцировала наш брак, никогда бы не случившийся без нее!
   Вывод, быть может, и несколько рискованный, но все же вывод этот сам напрашивается. Он опирается и на визиты Марии к барону после нашего бракосочетания, и на постоянные общения барона с нами, и на его картины, развешанные на стенах моего дома, и на заем… да и на все остальное!
   Я намеревался устроить после обеда большую сцену, подвергнуть Марию пристрастному допросу, построенному, однако, в форме защитительной речи, в ответ на обвинение, брошенное нам обоим подставным лицом феминисток, который получил изрядный куш за свое грязное дело.
   Когда Мария вошла ко мне в комнату, я принял ее как можно более сердечно и попросил сесть.
   – Что случилось?
   – Дело серьезное, и оно касается нас обоих.
   Изложив ей содержание пьесы, я выдумал, для пущей убедительности, будто актер, игравший роль фотографа, был загримирован под меня.
   Она молчала, явно что-то обдумывая, не в силах скрыть своего волнения.
   И тогда я начал свою речь:
   – Если это правда, то признайся мне во всем, и я клянусь, что прощу тебя. Если умершая девочка была дочкой Густава, то мне не в чем тебя упрекнуть, ведь со мной тебя тогда еще ничего не связывало, кроме смутных обещаний, ты от меня еще ничего не получала, а значит, была совершенно свободна в своих действиях. Что же касается героя драмы, то мне кажется, он ведет себя как человек, обладающий сердцем, неспособный загубить будущее своей дочери и своей жены. И в деньгах, которые он соглашается взять как вспомоществование для дочери, я не вижу ничего зазорного, считая это естественной компенсацией.
   Она слушала меня с полным вниманием, ее буржуазный ум готов был клюнуть на приманку, однако он все же не проглотил ее. Но если судить по тому, как ее лицо, сперва искаженное угрызениями совести, просветлело, когда я признал за ней право располагать своим телом, поскольку в то время она еще не получала от меня денег, то можно смело сказать, что мои доводы показались ей убедительными. И обманутого мужа она тоже оправдала, назвав его «благородным сердцем».
   Так и не вырвав у нее признания, я продолжал свою речь, оставляя Марии всяческие лазейки, чтобы она не оказалась припертой к стенке, спрашивал ее совета относительно мер, которые нам следует принять для нашей реабилитации, предлагал, например, написать в ответ наш роман, чтобы обелить в глазах общества себя и наших детей.
   Я говорил целый час, и все это время она просидела у моего стола, нервно вертя в руках ручку, но не произнесла ни слова, лишь несколько раз у нее вырывались какие-то междометия.
   Наконец я вышел, чтобы прогуляться и сыграть партию в биллиард. Когда я вернулся к себе в комнату, я застал Марию на прежнем месте, она сидела неподвижно, будто статуя, уже больше двух часов.
   Услышав, что я вошел, она выпрямилась и спросила меня:
   – Это была ловушка, да?
   – Да что ты, конечно нет! Неужели ты думаешь, что я способен погубить мать своих детей!
   – По-моему, ты на все способен, ты хочешь от меня избавиться, как уже хотел тогда, когда подослал ко мне господина Ц. (тут она называет имя друга, который еще не был упомянут), чтобы меня соблазнить. Ты рассчитывал погубить меня, уличив в прелюбодеянии.
   – Кто тебе это сказал?
   – Хельга!
   Это подруга Марии, та, последняя, которая появилась перед нашим отъездом. Вот как она мне отомстила!
   – И ты ей поверила?
   – Конечно! Но я тебя тоже обманула, как, впрочем, и господина Ц. Да, да, обманула вас обоих!
   – Выходит, ты меня обманывала с кем-то другим?
   – Я этого не говорила!
   – Нет, ты только что в этом призналась. Раз ты обманула нас обоих, значит, и меня тоже. Разве это не логично?
   Она ведет себя так, будто и в самом деле виновата, сердится, требует доказательств.
   Доказательства!
   Раздавленный коварным обманом, жертвой которого стала Мария – я и не предполагал, что жалкое человеческое сердце способно на такую низость, – я склонил голову и пал перед ней на колени, моля ее о прощении:
   – Да как же ты могла в это поверить! Ты думала, что я хочу от тебя отделаться! Это я-то, который всегда был тебе верным другом и преданным мужем, который жить без тебя не может! Ты ведь жаловалась на мою ревность, ты сама видела, как женщины пытались меня соблазнить, но я всегда разоблачал перед тобой их дьявольские козни, и ты все-таки в это поверила!
   Она испытала жалость ко мне и в порыве искренности, охватившей ее на мгновение, призналась, что никогда в это не верила.
   – И все же ты мне изменяла! Скажи мне правду, и я тебя прощу. Избавь меня от черных мыслей, которые стали моим наваждением. Скажи правду!
   Она не сказала правды, а ограничилась лишь тем, что еще раз обозвала господина Ц. «негодяем».
   Мой самый близкий друг – негодяй! Я хотел только одного – умереть. Жизнь стала для меня невыносимой!
   Во время обеда Мария обращалась со мной приветливей обычного, а вечером, когда я уже лежал в постели, она пришла ко мне в комнату, села возле кровати, стала пожимать мою руку, целовать глаза, а в конце концов вдруг разрыдалась, и вид у нее был совсем несчастный.
   – Ты плачешь, дорогая? Скажи мне, что за горе тебя мучает, и я тебя утешу.
   Она бормотала только какие-то невнятные, обрывочные фразы, что-то про мое великодушное сердце, про мою снисходительность к людям, про широту взглядов и про испытания, уготовленные нам жизнью.
   Что за странность! Я обвинил ее в измене, а она в ответ меня ласкает и поет дифирамбы!
   Однако поджог был совершен, и пожар не мог не разгореться. Она мне изменила, это ясно. Значит, я должен узнать, с кем именно! Последующая затем неделя была из самых горьких в моей жизни. Я вынужден был отказаться от всех своих принципов, врожденных, полученных по наследству и в результате воспитания, и пойти на преступление. Я решил распечатывать письма, которые получала Мария, чтобы понять наконец, на каком я свете. И несмотря на то, что по отношению к ней я проявлял в этом смысле полное доверие, разрешая читать адресованную мне корреспонденцию во время моих отъездов, мне трудно было нарушить священный закон, результат так называемого социального контракта, охраняющий тайну переписки.
   И все же я скользил по наклонной плоскости, и в один прекрасный день, потеряв к себе всякое уважение, держал в руках распечатанное письмо, и руки мои так при этом дрожали, словно я развернул смертный приговор своей чести. Итак, я читаю сочинение ее подруги-авантюристки, как всегда подписанное шифром «№ 1».
   В издевательских, пренебрежительных выражениях она изощрялась насчет моего безумия и возносила молитву господу богу, чтобы он освободил Марию от ее страданий, призвав меня к себе.
   Выписав из этого письма самые наглые фразы, я заклеил конверт, решив подбросить его к вечерней почте. В соответствующий час я вручил жене письмо и сел рядом, чтобы наблюдать за ней.
   Дочитав, видимо, до того места, где шла речь о желательности моей скорейшей смерти – это были как раз первые строчки на второй странице, – она рассмеялась недобрым смехом.
   Таким образом, получалось, что единственный путь к освобождению от угрызений совести моя любимая видела в том, чтобы я умер. Самые большие надежды на избавление от моральных последствий своей измены она связывала с моей кончиной, после которой она получила бы к тому же деньги по моему страховому полису и пенсию, как вдова знаменитого поэта. Тогда она смогла бы снова выйти замуж либо остаться соломенной вдовой и жить, как ей заблагорассудится. О, любимая!