– Но я никогда этим не занималась, я не сумею. Мне больше нравится работать на конвейере...
– А если в один прекрасный день на конвейере больше не будет работы? Что тогда делать? Ничего? Для Суад больше не будет работы?
Я не посмела сказать ей «нет». Даже если мне и было страшно. Каждый раз, когда надо было учиться чему-то новому, у меня увлажнялись руки и появлялась дрожь в коленях. Я паниковала, но сжимала зубы. Каждый день, каждый час моей жизни я должна была учиться, не имея никакого багажа, не умея читать и писать, как другие. Неграмотная, не выучившая ни слова. Но мне так хотелось работать, что если бы эта женщина велела мне опустить голову в ведро с водой и не дышать, я бы и это сделала.
Итак, я научилась обращаться с мышью и понимать, что происходит на мониторе. Через несколько дней дело пошло. Они все были очень рады за меня. За три года я не потеряла ни минутки, мое место выглядело безупречно – я его всегда убирала, прежде чем уйти, – и я всегда приходила вовремя, раньше, чем другие. Еще в детстве меня палкой приучили к напряженной работе и повиновению, к точности и чистоте. Это была моя вторая натура, единственное наследие прежней жизни. Я говорила себе: «Никогда не знаешь, а вдруг завтра придет кто-то другой, я не хочу, чтобы он увидел неубранное и грязное рабочее место...»
Я даже превратилась в ревнителя порядка и чистоты. Каждую вещь я должна была вернуть на то же место, душ я принимала каждый день, зубы чистила три раза в день, волосы мыла два раза в неделю, ногти чистила, нижнее белье меняла ежедневно... Я стремилась к чистоте повсюду, для меня это было очень важно, хотя я вряд ли могла объяснить зачем.
Мне очень нравилось выбирать себе одежду, но здесь-то я точно знаю почему: потому что мне всегда было запрещено выбирать. Я любила красное потому, к примеру, что моя мать говорила мне: «Вот тебе платье, будешь его носить». Оно было страшное, серое, но я вынуждена была его надевать. Поэтому я любила и красный, и зеленый, и голубой, и желтый, и черный, и коричневый – все цвета, которые были мне запрещены. Что же касается фасона одежды, то у меня не было выбора. Высокий воротник или вырез по шее, закрытая блузка, брюки. И волосы, прикрывающие уши. Я ничего не могла выставить напоказ.
Иногда я садилась на открытой террасе кафе, завернутая в свою одежду и летом и зимой, и смотрела на прохожих. Женщины в мини-юбках и декольте, открытые взорам мужчин. Среди этих взоров я пыталась выследить те, которые могли бы остановиться и на мне, но я их не встречала и возвращалась домой. До того самого дня, когда я заметила из окна своей комнаты машину, а в ней мужчину, правда, я видела только его руки и колени.
И я влюбилась. Это был единственный мужчина на всей земле. Я видела только его, из-за этой машины, из-за этих двух рук, лежащих на руле.
Я влюбилась в него не потому, что он был красивым, вежливым, нежным, потому что он не бил меня или потому, что с ним я была в безопасности. Я влюбилась в него, потому что он водил машину. Одно то, как он ставит свою машину перед домом, заставляло биться мое сердце. Просто видеть, как он садится в машину, когда едет на работу, или выходит из нее, когда возвращается... Каждое утро я боялась, что вечером он не приедет.
Я не отдавала себе отчета, что повторяется история моей первой любви. Мужчина, уезжающий и возвращающийся под моим окном, которого я полюбила прежде, чем сказала ему об этом, которого я со страхом поджидала, потому что боялась, вдруг он не вернется. В то время я не могла предвидеть ход событий. Иногда я пыталась заставить работать мою память, чтобы узнать, почему моя жизнь сложилась именно так, но быстро бросала эту затею, это было слишком сложно для меня.
У Антонио была красная машина. Я оставалась у окна до тех пор, пока его машина не скрывалась из виду... Тогда я закрывала окно.
Я встречала его, я с ним говорила, я знала, что у него была подружка, которую я тоже знала, но я ждала. Сначала мы стали друзьями. И прошло, по меньшей мере, два с половиной или три года, пока эта дружба не переросла во что-то другое. Я была влюблена, а он... я не знала, что он думает обо мне. Я не смела его спросить, но делала все возможное, чтобы он полюбил меня, чтобы удержать его. Я хотела все ему отдать, служить ему, лелеять, кормить его, делать все, чтобы он не бросил меня.
Это единственное, что я могла. Другого мне было не дано. Как я еще могла его обворожить? Моими прекрасными глазами? Красивыми ногами? Обольстительной грудью?
Сначала мы просто жили вместе, не будучи женаты, и мне понадобилось много времени, чтобы почувствовать себя более раскованно. Я раздевалась только в темноте. По утрам я спешила закрыться в ванной и появлялась оттуда, закутавшись в халат с головы до пят. И так продолжалось достаточно долго. Даже сейчас меня это беспокоит. Я ведь знаю, что мои шрамы не слишком-то привлекательны.
Поначалу мы начали свое совместное житье в крошечной квартирке-студии в городе. Мы оба работали. Он получал прилично, я тоже. Я все ждала, когда он попросит меня выйти за него замуж, но он об этом и не заикался. А я мечтала об обручальном кольце, о свадебной церемонии, я хотела служить Антонио так же, как моя мать служила отцу, как все женщины моей деревни служили своим мужьям. Я бы вставала в пять часов утра специально, чтобы вымыть ему ноги и волосы. Чтобы протянуть ему чистую и тщательно отглаженную одежду. Чтобы посмотреть, как он уезжает на работу, и махнуть ему рукой в окно, послать воздушный поцелуй...
И я ждала бы его по вечерам, приготовив ужин, до полуночи, до часу ночи, если надо, чтобы поужинать вместе с ним. Даже если бы я была голодна, я бы ждала его, ведь я видела, что наши женщины делали именно так. С той только разницей, что я сама его выбрала, этого мужчину, никто мне его не навязывал, и я его любила. Наверное, ему бы это показалось странным. Западный мужчина к такому не привык. Поначалу он мне говорил: «Замечательно! Большое тебе спасибо, я экономлю время, теперь мне не надо об этом беспокоиться».
Он был счастлив. Возвратившись вечером домой, он садился в кресло, а я снимала ему ботинки и носки. И надевала тапочки. Чтобы удержать его дома, я готова была служить ему полностью.
Каждый день я боялась, что он встретит другую женщину. И когда он возвращался вечером, ел приготовленный мною ужин, меня отпускало напряжение, и я была счастлива до следующего дня.
Но Антонио не хотел жениться и иметь детей. Я же очень хотела. Он не был готов. Я уважала его принципы, потому что любила его таким. В ожидании я прожила, таким образом, семь лет. Антонио знал, что у меня был ребенок и его усыновили. Я вынуждена была рассказать ему о моей прошлой жизни, объяснить происхождение шрамов от ожогов, но больше мы на эту тему не разговаривали. Антонио считал, что я приняла правильное решение для Маруана. Теперь он принадлежал другой семье, и я снова не могла повлиять на его жизнь. Мне регулярно сообщали о нем, но я боялась его навещать.
За все эти годы я ездила к нему три раза. Через силу. В конце концов, я привыкла к этой вине. Я так заставляла себя позабыть об этом, что это почти удалось.
Но все же мне хотелось иметь еще хотя бы одного ребенка. Но, только выйдя замуж, это было непременным условием. Мне надо было перестроить свою жизнь в правильном порядке: муж, семья.
Ко дню этого долгожданного замужества мне было почти тридцать лет. Антонио созрел, его ситуация улучшилась, мы смогли переехать из студии в квартиру. И он тоже захотел ребенка. Это была моя первая свадьба, мое первое платье, мои первые красивые туфли.
Длинная кожаная юбка, кожаная блузка, кожаный пиджак, туфли на каблуках. Все было из белой кожи. Кожа была очень мягкой, и костюм стоил дорого. Мне нравилось ощущать его на своем теле. В магазинах я не могла равнодушно проходить мимо кожаных вещей, чтобы не погладить их, не пощупать, не проверить их мягкость. Теперь я знаю почему. Я как будто меняла кожу. Это было некое средство защиты, способ представить другим красивую кожу, не мою. Это как улыбнуться – подарить счастье другому, но не насильно.
Эта свадьба была радостью моей жизни. Единственной радостью, которую я могла припомнить до этого, было мое первое свидание с отцом Маруана. Но я о нем больше не думала. Когда я забеременела, я была на седьмом небе от счастья.
Летиция была, в самом деле, желанным ребенком. Я говорила с ней все время, пока она была у меня в животе, я с гордостью всем его показывала, я носила обтягивающие, облегающие вещи. Я хотела, чтобы все знали, что я жду ребенка, чтобы все видели мои кольца – подаренные на помолвку и обручальное. Я совсем по-другому относилась к беременности, чем в первый раз. Тогда я должна была прятаться, лгать, умолять, чтобы на мне женились, чтобы ребенок не родился, чтобы не обесчестить мою семью. А сейчас я живая, я шагала по улице, шла по тротуару со своим новым животом, своим новым ребенком. Я думала, что своим счастьем я стерла все старое. Я так думала, потому что мне этого хотелось изо всех сил.
Но в закутке моей памяти спрятался Маруан, совсем маленький. Может быть, когда-нибудь я найду силы встретиться с ним и все ему рассказать, но пока я еще не перестала рожать его снова и снова.
Летиция появилась как цветок. Только я успела сказать врачу:
– Кажется, мне надо в туалет...
– Да нет, это появляется ваш ребенок...
Крошечный цветок, черноволосый и смуглый. Она выскользнула из моего живота с замечательной легкостью. Вокруг говорили: «Для первого ребенка это просто великолепно. Редко, когда роды проходят так легко...»
Я кормила ее грудью до семи с половиной месяцев, и она была очень легким ребенком. Она ела все подряд, она хорошо спала, у нее не было никаких проблем со здоровьем.
Спустя два года мне захотелось второго ребенка. Мальчика или девочку – нам было все равно. Но я так хотела этого ребенка, он никак не появлялся, и доктор посоветовал нам обоим, Антонио и мне, уехать в отпуск и ни о чем не думать. Каждый месяц я с надеждой прислушивалась к себе и в случае неудачи заливалась слезами. До тех пор, пока наконец-то другая девочка не замаячила на горизонте. Мы оба обезумели от счастья, когда родилась Надя.
Летиция была еще совсем маленькая, когда спросила меня, гладя по руке:
– Это что, мамочка? Бо-бо? Что это такое?
– Да, у мамы бо-бо, но я объясню тебе позднее, когда ты подрастешь.
Больше мы об этом не говорили. Постепенно я открывала перед ней руки. Я не хотела ее шокировать, не хотела вызвать у нее отвращение, поэтому делала шаг за шагом.
Ей было лет пять, когда она дотронулась до моей руки:
– От чего это, мама?
– Мама была обожжена.
– А кто тебя обжег?
– Один человек.
– Он очень злой!
– Да, очень злой.
– А папа может с ним сделать то, что он сделал с тобой?
– Нет, твой папа не может сделать того же, что сделали с твоей мамой, потому что это было очень далеко, в той стране, где я родилась, и это произошло очень давно. Мама расскажет тебе обо всем, когда ты станешь большая.
– А чем он тебя так обжег?
– Ты знаешь, в той стране не было стиральных машин, как здесь. И вот мама стала нагревать воду, развела огонь...
– Как ты развела огонь?
– Ну, ты помнишь, как мы с папой ходили в лес за дровами, чтобы развести огонь и жарить сосиски? Вот и мама делала то же самое: там было специальное место, чтобы нагревать воду. Мама стирала, а один человек пришел и взял очень опасную жидкость, от которой горит все, можно даже сжечь полностью целый дом. Так вот, он взял и вылил эту жидкость маме на голову и поджег зажигалкой. Вот как мама была обожжена.
– Какой он злой! Я его ненавижу! Я его убью!
– Ты не можешь убить его, Летиция. Может быть, Господь Бог уже покарал его. Потому что меня-то он вот как покарал. Но сейчас я очень счастливая, потому что у меня есть вы с папой. И я очень тебя люблю.
– Мамочка, почему он это сделал?
– Очень долго тебе объяснять... ты еще слишком мала.
– Нет, я хочу!
– Нет, Летиция. Мама сказала, что объяснит тебе потом все по порядку. Потому что это очень серьезные вещи, очень сложно их объяснять, а ты сейчас просто не сможешь всего понять. Того, что мама тебе сказала, пока вполне достаточно.
В тот же день, после ужина, я сидела в кресле, а она стояла рядом со мной. Она гладила мои волосы и начала приподнимать мне свитер. Я догадывалась, чего она хочет, и мне стало больно.
– Что ты делаешь, Летиция?
– Я хочу посмотреть твою спину.
Я разрешила.
– Ах, мамочка, у тебя кожа такая грубая! Посмотри, какая у меня кожа нежная!
– Да, у тебя кожа очень нежная, потому что это твоя настоящая кожа. А у мамы кожа грубая, потому что на ней очень большой шрам. Вот почему ты должна очень осторожно обращаться со спичками. Они нужны папе, и только он может брать их, чтобы зажигать сигареты. Если ты будешь брать спички, то можешь обжечься, как мама. Ты мне обещаешь не брать их? От огня можно умереть.
– Ты боишься огня? Да, мамочка?
Я не могла скрыть этого своего страха, он возникал по малейшему поводу. И спички я особенно ненавидела. А они всегда попадались под руку.
Летицию начали мучить кошмары, я слышала, как она беспокоилась во сне, кричала: «Ай! Ай!» Я видела, как она изо всех сил вцеплялась в одеяло. Один раз она упала с кровати. Я надеялась, что со временем у нее это пройдет, но однажды она мне сказала:
– Ты знаешь, мамочка, ночью я прихожу посмотреть, как ты спишь.
– А зачем ты это делаешь?
– Чтобы ты не умерла.
Я отвела ее к врачу. Я очень беспокоилась за нее и считала себя виноватой в том, что слишком много ей рассказала. Но врач сказал, что я правильно сделала, рассказав ей правду, но впредь надо быть очень внимательной.
Потом настала очередь Нади. Она задавала те же вопросы, что и Летиция, но на ответы реагировала совсем по-другому. С ней не случалось кошмаров, она не переживала так за меня, но ей было как-то не по себе. Я видела, что она носит все внутри себя. Как-то мы сидели вместе, и она тяжело вздыхала.
– Что ты вздыхаешь, моя маленькая?
– Не знаю, просто так.
– Если на сердце тяжело, значит что-то тебя мучит. Что ты хочешь сказать маме, но не можешь решиться?
– У тебя такие маленькие ушки! Они такие маленькие, потому что ты мало ела?
– Нет, дорогая. У мамы такие маленькие ушки, потому что они сгорели.
И я объяснила Наде примерно то же самое. Я хотела, чтобы мои дочери слышали от меня одни и те же слова. Поэтому я слово в слово рассказала ту же правду и Наде.
Это причинило ей боль. Надя не сказала, как ее сестра, что хочет убить того, кто это сделал, она попросила разрешения дотронуться до ушей. На мне были серьги, я их часто носила, чтобы скрыть следы прошлого.
– Ты можешь потрогать. Только не тяни за серьги, а то сделаешь мне больно.
Она слегка дотронулась до моих ушей и ушла в свою комнату, закрыв дверь.
Самое трудное для девочек наступило в школе. Они росли, и Антонио не всегда мог забирать их из школы. Представляю вопросы других детей. А почему твоя мама такая? А что с твоей мамой? А почему она всегда в свитере, даже летом? А почему у нее нет ушей?
Следующий этап разъяснений был очень трудным. Я стремилась упростить его, не рассказывая о Маруане. Я солгала. Я встретила мужчину, которого полюбила и который любил меня, но мои родители не дали разрешения на брак. Они решили меня сжечь, чтобы я умерла. Таков был обычай в моей стране. Но мадам Жаклин, которая часто навещала нас дома, привезла меня в Европу, чтобы вылечить.
Летиция всегда была более решительно настроена, чем молчаливая Надя. Летиции было лет двенадцать, когда она сказала мне, что хочет поехать туда и убить всех. Почти те же слова произнес ее отец, когда я поведала ему о своем прошлом и о том, как родился Маруан: «Я надеюсь, что они все околеют за то, что сделали с тобой!»
Теперь настала моя очередь, и ко мне вернулись ночные кошмары. Я лежала, спала, а мама пришла с блестящим ножом в руках. Она занесла его над моей головой: «Я убью тебя этим ножом!» И нож сверкал, как луч света... Это не было похоже на сон: мать была здесь, стояла у меня в изголовье. И я с ужасом просыпалась, вся в холодном поту.
Этот кошмар часто ко мне возвращался. Я всегда просыпалась в тот момент, когда нож сверкал сильнее всего. Самым невыносимым было видеть мою мать. Меня неотступно преследовало это лицо – страшнее, чем смерть, страшнее, чем огонь. Она хотела меня убить, она убивала своих детей, она способна на все, и это моя мать! Я вышла из ее утробы!
Я так боялась быть на нее похожей, что однажды решилась перенести еще одну операцию, на этот раз косметическую. Одной больше, одной меньше... Эта операция должна была освободить меня от физического сходства, которое я больше не могла выносить, глядя на себя в зеркало. Небольшая шишка между бровей у основания носа, такая же, как у нее. Теперь у меня ее нет, и мне кажется, я стала от этого лучше. Однако кошмары продолжались, и даже врач ничем не мог помочь. Возможно, надо было встретиться с психиатром, но почему-то эта мысль никогда не приходила мне в голову.
Однажды я обратилась за помощью к целительнице-знахарке, рассказав ей о своем случае. Она дала мне ножик, совсем маленький, и сказала: «Положите его под подушку с закрытым лезвием, и у вас больше никогда не будет этих кошмаров».
Я сделала так, как она сказала, и нож больше никогда не появлялся в моих сновидениях.
Но, увы, о матери я думаю всегда.
Чего мне не хватало
– А если в один прекрасный день на конвейере больше не будет работы? Что тогда делать? Ничего? Для Суад больше не будет работы?
Я не посмела сказать ей «нет». Даже если мне и было страшно. Каждый раз, когда надо было учиться чему-то новому, у меня увлажнялись руки и появлялась дрожь в коленях. Я паниковала, но сжимала зубы. Каждый день, каждый час моей жизни я должна была учиться, не имея никакого багажа, не умея читать и писать, как другие. Неграмотная, не выучившая ни слова. Но мне так хотелось работать, что если бы эта женщина велела мне опустить голову в ведро с водой и не дышать, я бы и это сделала.
Итак, я научилась обращаться с мышью и понимать, что происходит на мониторе. Через несколько дней дело пошло. Они все были очень рады за меня. За три года я не потеряла ни минутки, мое место выглядело безупречно – я его всегда убирала, прежде чем уйти, – и я всегда приходила вовремя, раньше, чем другие. Еще в детстве меня палкой приучили к напряженной работе и повиновению, к точности и чистоте. Это была моя вторая натура, единственное наследие прежней жизни. Я говорила себе: «Никогда не знаешь, а вдруг завтра придет кто-то другой, я не хочу, чтобы он увидел неубранное и грязное рабочее место...»
Я даже превратилась в ревнителя порядка и чистоты. Каждую вещь я должна была вернуть на то же место, душ я принимала каждый день, зубы чистила три раза в день, волосы мыла два раза в неделю, ногти чистила, нижнее белье меняла ежедневно... Я стремилась к чистоте повсюду, для меня это было очень важно, хотя я вряд ли могла объяснить зачем.
Мне очень нравилось выбирать себе одежду, но здесь-то я точно знаю почему: потому что мне всегда было запрещено выбирать. Я любила красное потому, к примеру, что моя мать говорила мне: «Вот тебе платье, будешь его носить». Оно было страшное, серое, но я вынуждена была его надевать. Поэтому я любила и красный, и зеленый, и голубой, и желтый, и черный, и коричневый – все цвета, которые были мне запрещены. Что же касается фасона одежды, то у меня не было выбора. Высокий воротник или вырез по шее, закрытая блузка, брюки. И волосы, прикрывающие уши. Я ничего не могла выставить напоказ.
Иногда я садилась на открытой террасе кафе, завернутая в свою одежду и летом и зимой, и смотрела на прохожих. Женщины в мини-юбках и декольте, открытые взорам мужчин. Среди этих взоров я пыталась выследить те, которые могли бы остановиться и на мне, но я их не встречала и возвращалась домой. До того самого дня, когда я заметила из окна своей комнаты машину, а в ней мужчину, правда, я видела только его руки и колени.
И я влюбилась. Это был единственный мужчина на всей земле. Я видела только его, из-за этой машины, из-за этих двух рук, лежащих на руле.
Я влюбилась в него не потому, что он был красивым, вежливым, нежным, потому что он не бил меня или потому, что с ним я была в безопасности. Я влюбилась в него, потому что он водил машину. Одно то, как он ставит свою машину перед домом, заставляло биться мое сердце. Просто видеть, как он садится в машину, когда едет на работу, или выходит из нее, когда возвращается... Каждое утро я боялась, что вечером он не приедет.
Я не отдавала себе отчета, что повторяется история моей первой любви. Мужчина, уезжающий и возвращающийся под моим окном, которого я полюбила прежде, чем сказала ему об этом, которого я со страхом поджидала, потому что боялась, вдруг он не вернется. В то время я не могла предвидеть ход событий. Иногда я пыталась заставить работать мою память, чтобы узнать, почему моя жизнь сложилась именно так, но быстро бросала эту затею, это было слишком сложно для меня.
У Антонио была красная машина. Я оставалась у окна до тех пор, пока его машина не скрывалась из виду... Тогда я закрывала окно.
Я встречала его, я с ним говорила, я знала, что у него была подружка, которую я тоже знала, но я ждала. Сначала мы стали друзьями. И прошло, по меньшей мере, два с половиной или три года, пока эта дружба не переросла во что-то другое. Я была влюблена, а он... я не знала, что он думает обо мне. Я не смела его спросить, но делала все возможное, чтобы он полюбил меня, чтобы удержать его. Я хотела все ему отдать, служить ему, лелеять, кормить его, делать все, чтобы он не бросил меня.
Это единственное, что я могла. Другого мне было не дано. Как я еще могла его обворожить? Моими прекрасными глазами? Красивыми ногами? Обольстительной грудью?
Сначала мы просто жили вместе, не будучи женаты, и мне понадобилось много времени, чтобы почувствовать себя более раскованно. Я раздевалась только в темноте. По утрам я спешила закрыться в ванной и появлялась оттуда, закутавшись в халат с головы до пят. И так продолжалось достаточно долго. Даже сейчас меня это беспокоит. Я ведь знаю, что мои шрамы не слишком-то привлекательны.
Поначалу мы начали свое совместное житье в крошечной квартирке-студии в городе. Мы оба работали. Он получал прилично, я тоже. Я все ждала, когда он попросит меня выйти за него замуж, но он об этом и не заикался. А я мечтала об обручальном кольце, о свадебной церемонии, я хотела служить Антонио так же, как моя мать служила отцу, как все женщины моей деревни служили своим мужьям. Я бы вставала в пять часов утра специально, чтобы вымыть ему ноги и волосы. Чтобы протянуть ему чистую и тщательно отглаженную одежду. Чтобы посмотреть, как он уезжает на работу, и махнуть ему рукой в окно, послать воздушный поцелуй...
И я ждала бы его по вечерам, приготовив ужин, до полуночи, до часу ночи, если надо, чтобы поужинать вместе с ним. Даже если бы я была голодна, я бы ждала его, ведь я видела, что наши женщины делали именно так. С той только разницей, что я сама его выбрала, этого мужчину, никто мне его не навязывал, и я его любила. Наверное, ему бы это показалось странным. Западный мужчина к такому не привык. Поначалу он мне говорил: «Замечательно! Большое тебе спасибо, я экономлю время, теперь мне не надо об этом беспокоиться».
Он был счастлив. Возвратившись вечером домой, он садился в кресло, а я снимала ему ботинки и носки. И надевала тапочки. Чтобы удержать его дома, я готова была служить ему полностью.
Каждый день я боялась, что он встретит другую женщину. И когда он возвращался вечером, ел приготовленный мною ужин, меня отпускало напряжение, и я была счастлива до следующего дня.
Но Антонио не хотел жениться и иметь детей. Я же очень хотела. Он не был готов. Я уважала его принципы, потому что любила его таким. В ожидании я прожила, таким образом, семь лет. Антонио знал, что у меня был ребенок и его усыновили. Я вынуждена была рассказать ему о моей прошлой жизни, объяснить происхождение шрамов от ожогов, но больше мы на эту тему не разговаривали. Антонио считал, что я приняла правильное решение для Маруана. Теперь он принадлежал другой семье, и я снова не могла повлиять на его жизнь. Мне регулярно сообщали о нем, но я боялась его навещать.
За все эти годы я ездила к нему три раза. Через силу. В конце концов, я привыкла к этой вине. Я так заставляла себя позабыть об этом, что это почти удалось.
Но все же мне хотелось иметь еще хотя бы одного ребенка. Но, только выйдя замуж, это было непременным условием. Мне надо было перестроить свою жизнь в правильном порядке: муж, семья.
Ко дню этого долгожданного замужества мне было почти тридцать лет. Антонио созрел, его ситуация улучшилась, мы смогли переехать из студии в квартиру. И он тоже захотел ребенка. Это была моя первая свадьба, мое первое платье, мои первые красивые туфли.
Длинная кожаная юбка, кожаная блузка, кожаный пиджак, туфли на каблуках. Все было из белой кожи. Кожа была очень мягкой, и костюм стоил дорого. Мне нравилось ощущать его на своем теле. В магазинах я не могла равнодушно проходить мимо кожаных вещей, чтобы не погладить их, не пощупать, не проверить их мягкость. Теперь я знаю почему. Я как будто меняла кожу. Это было некое средство защиты, способ представить другим красивую кожу, не мою. Это как улыбнуться – подарить счастье другому, но не насильно.
Эта свадьба была радостью моей жизни. Единственной радостью, которую я могла припомнить до этого, было мое первое свидание с отцом Маруана. Но я о нем больше не думала. Когда я забеременела, я была на седьмом небе от счастья.
Летиция была, в самом деле, желанным ребенком. Я говорила с ней все время, пока она была у меня в животе, я с гордостью всем его показывала, я носила обтягивающие, облегающие вещи. Я хотела, чтобы все знали, что я жду ребенка, чтобы все видели мои кольца – подаренные на помолвку и обручальное. Я совсем по-другому относилась к беременности, чем в первый раз. Тогда я должна была прятаться, лгать, умолять, чтобы на мне женились, чтобы ребенок не родился, чтобы не обесчестить мою семью. А сейчас я живая, я шагала по улице, шла по тротуару со своим новым животом, своим новым ребенком. Я думала, что своим счастьем я стерла все старое. Я так думала, потому что мне этого хотелось изо всех сил.
Но в закутке моей памяти спрятался Маруан, совсем маленький. Может быть, когда-нибудь я найду силы встретиться с ним и все ему рассказать, но пока я еще не перестала рожать его снова и снова.
Летиция появилась как цветок. Только я успела сказать врачу:
– Кажется, мне надо в туалет...
– Да нет, это появляется ваш ребенок...
Крошечный цветок, черноволосый и смуглый. Она выскользнула из моего живота с замечательной легкостью. Вокруг говорили: «Для первого ребенка это просто великолепно. Редко, когда роды проходят так легко...»
Я кормила ее грудью до семи с половиной месяцев, и она была очень легким ребенком. Она ела все подряд, она хорошо спала, у нее не было никаких проблем со здоровьем.
Спустя два года мне захотелось второго ребенка. Мальчика или девочку – нам было все равно. Но я так хотела этого ребенка, он никак не появлялся, и доктор посоветовал нам обоим, Антонио и мне, уехать в отпуск и ни о чем не думать. Каждый месяц я с надеждой прислушивалась к себе и в случае неудачи заливалась слезами. До тех пор, пока наконец-то другая девочка не замаячила на горизонте. Мы оба обезумели от счастья, когда родилась Надя.
Летиция была еще совсем маленькая, когда спросила меня, гладя по руке:
– Это что, мамочка? Бо-бо? Что это такое?
– Да, у мамы бо-бо, но я объясню тебе позднее, когда ты подрастешь.
Больше мы об этом не говорили. Постепенно я открывала перед ней руки. Я не хотела ее шокировать, не хотела вызвать у нее отвращение, поэтому делала шаг за шагом.
Ей было лет пять, когда она дотронулась до моей руки:
– От чего это, мама?
– Мама была обожжена.
– А кто тебя обжег?
– Один человек.
– Он очень злой!
– Да, очень злой.
– А папа может с ним сделать то, что он сделал с тобой?
– Нет, твой папа не может сделать того же, что сделали с твоей мамой, потому что это было очень далеко, в той стране, где я родилась, и это произошло очень давно. Мама расскажет тебе обо всем, когда ты станешь большая.
– А чем он тебя так обжег?
– Ты знаешь, в той стране не было стиральных машин, как здесь. И вот мама стала нагревать воду, развела огонь...
– Как ты развела огонь?
– Ну, ты помнишь, как мы с папой ходили в лес за дровами, чтобы развести огонь и жарить сосиски? Вот и мама делала то же самое: там было специальное место, чтобы нагревать воду. Мама стирала, а один человек пришел и взял очень опасную жидкость, от которой горит все, можно даже сжечь полностью целый дом. Так вот, он взял и вылил эту жидкость маме на голову и поджег зажигалкой. Вот как мама была обожжена.
– Какой он злой! Я его ненавижу! Я его убью!
– Ты не можешь убить его, Летиция. Может быть, Господь Бог уже покарал его. Потому что меня-то он вот как покарал. Но сейчас я очень счастливая, потому что у меня есть вы с папой. И я очень тебя люблю.
– Мамочка, почему он это сделал?
– Очень долго тебе объяснять... ты еще слишком мала.
– Нет, я хочу!
– Нет, Летиция. Мама сказала, что объяснит тебе потом все по порядку. Потому что это очень серьезные вещи, очень сложно их объяснять, а ты сейчас просто не сможешь всего понять. Того, что мама тебе сказала, пока вполне достаточно.
В тот же день, после ужина, я сидела в кресле, а она стояла рядом со мной. Она гладила мои волосы и начала приподнимать мне свитер. Я догадывалась, чего она хочет, и мне стало больно.
– Что ты делаешь, Летиция?
– Я хочу посмотреть твою спину.
Я разрешила.
– Ах, мамочка, у тебя кожа такая грубая! Посмотри, какая у меня кожа нежная!
– Да, у тебя кожа очень нежная, потому что это твоя настоящая кожа. А у мамы кожа грубая, потому что на ней очень большой шрам. Вот почему ты должна очень осторожно обращаться со спичками. Они нужны папе, и только он может брать их, чтобы зажигать сигареты. Если ты будешь брать спички, то можешь обжечься, как мама. Ты мне обещаешь не брать их? От огня можно умереть.
– Ты боишься огня? Да, мамочка?
Я не могла скрыть этого своего страха, он возникал по малейшему поводу. И спички я особенно ненавидела. А они всегда попадались под руку.
Летицию начали мучить кошмары, я слышала, как она беспокоилась во сне, кричала: «Ай! Ай!» Я видела, как она изо всех сил вцеплялась в одеяло. Один раз она упала с кровати. Я надеялась, что со временем у нее это пройдет, но однажды она мне сказала:
– Ты знаешь, мамочка, ночью я прихожу посмотреть, как ты спишь.
– А зачем ты это делаешь?
– Чтобы ты не умерла.
Я отвела ее к врачу. Я очень беспокоилась за нее и считала себя виноватой в том, что слишком много ей рассказала. Но врач сказал, что я правильно сделала, рассказав ей правду, но впредь надо быть очень внимательной.
Потом настала очередь Нади. Она задавала те же вопросы, что и Летиция, но на ответы реагировала совсем по-другому. С ней не случалось кошмаров, она не переживала так за меня, но ей было как-то не по себе. Я видела, что она носит все внутри себя. Как-то мы сидели вместе, и она тяжело вздыхала.
– Что ты вздыхаешь, моя маленькая?
– Не знаю, просто так.
– Если на сердце тяжело, значит что-то тебя мучит. Что ты хочешь сказать маме, но не можешь решиться?
– У тебя такие маленькие ушки! Они такие маленькие, потому что ты мало ела?
– Нет, дорогая. У мамы такие маленькие ушки, потому что они сгорели.
И я объяснила Наде примерно то же самое. Я хотела, чтобы мои дочери слышали от меня одни и те же слова. Поэтому я слово в слово рассказала ту же правду и Наде.
Это причинило ей боль. Надя не сказала, как ее сестра, что хочет убить того, кто это сделал, она попросила разрешения дотронуться до ушей. На мне были серьги, я их часто носила, чтобы скрыть следы прошлого.
– Ты можешь потрогать. Только не тяни за серьги, а то сделаешь мне больно.
Она слегка дотронулась до моих ушей и ушла в свою комнату, закрыв дверь.
Самое трудное для девочек наступило в школе. Они росли, и Антонио не всегда мог забирать их из школы. Представляю вопросы других детей. А почему твоя мама такая? А что с твоей мамой? А почему она всегда в свитере, даже летом? А почему у нее нет ушей?
Следующий этап разъяснений был очень трудным. Я стремилась упростить его, не рассказывая о Маруане. Я солгала. Я встретила мужчину, которого полюбила и который любил меня, но мои родители не дали разрешения на брак. Они решили меня сжечь, чтобы я умерла. Таков был обычай в моей стране. Но мадам Жаклин, которая часто навещала нас дома, привезла меня в Европу, чтобы вылечить.
Летиция всегда была более решительно настроена, чем молчаливая Надя. Летиции было лет двенадцать, когда она сказала мне, что хочет поехать туда и убить всех. Почти те же слова произнес ее отец, когда я поведала ему о своем прошлом и о том, как родился Маруан: «Я надеюсь, что они все околеют за то, что сделали с тобой!»
Теперь настала моя очередь, и ко мне вернулись ночные кошмары. Я лежала, спала, а мама пришла с блестящим ножом в руках. Она занесла его над моей головой: «Я убью тебя этим ножом!» И нож сверкал, как луч света... Это не было похоже на сон: мать была здесь, стояла у меня в изголовье. И я с ужасом просыпалась, вся в холодном поту.
Этот кошмар часто ко мне возвращался. Я всегда просыпалась в тот момент, когда нож сверкал сильнее всего. Самым невыносимым было видеть мою мать. Меня неотступно преследовало это лицо – страшнее, чем смерть, страшнее, чем огонь. Она хотела меня убить, она убивала своих детей, она способна на все, и это моя мать! Я вышла из ее утробы!
Я так боялась быть на нее похожей, что однажды решилась перенести еще одну операцию, на этот раз косметическую. Одной больше, одной меньше... Эта операция должна была освободить меня от физического сходства, которое я больше не могла выносить, глядя на себя в зеркало. Небольшая шишка между бровей у основания носа, такая же, как у нее. Теперь у меня ее нет, и мне кажется, я стала от этого лучше. Однако кошмары продолжались, и даже врач ничем не мог помочь. Возможно, надо было встретиться с психиатром, но почему-то эта мысль никогда не приходила мне в голову.
Однажды я обратилась за помощью к целительнице-знахарке, рассказав ей о своем случае. Она дала мне ножик, совсем маленький, и сказала: «Положите его под подушку с закрытым лезвием, и у вас больше никогда не будет этих кошмаров».
Я сделала так, как она сказала, и нож больше никогда не появлялся в моих сновидениях.
Но, увы, о матери я думаю всегда.
Чего мне не хватало
Я очень хотела бы научиться писать. Я умела читать, но только напечатанный текст. Написанное от руки я не могла разобрать, потому что научилась читать по газетам. Но иногда я натыкалась на слово, которое не могла прочесть. Тогда спрашивала своих дочерей.
Эдмонд Кайзер и Жаклин поначалу пытались дать мне некоторые разъяснения. Я всегда хотела научиться, чтобы быть как все. Мне было двадцать четыре года, когда я начала работать и выпала возможность пойти на трехмесячные курсы. Я была очень довольна. Это было непросто, потому что я должна была заплатить за них больше, чем была моя зарплата, и Антонио мне говорил: «Ничего страшного, я тебе помогу». А я отвечала: «Нет. Я хочу заплатить за курсы самостоятельно».
Мне хотелось самой сделать это, из своих собственных денег. Через три месяца курсы закончились, они мне очень помогли. Меня научили держать карандаш, как учат малышей, пришедших в детский сад, и писать свое имя. Я не знала, как написать а или с, ничего. Поэтому я выучила алфавит, букву за буквой, в то же время, что и язык. По истечении этих трех месяцев я была способна разобрать несколько слов в газете.
Я начала читать гороскоп, кто-то мне сказал, что мой знак Весы! Каждый день я расшифровывала свое будущее. Поначалу мне нужны были сжатые тексты и короткие фразы. Чтение больших статей пришло гораздо позже. Никто так тщательно не изучал некрологи и соболезнования, как я! «Семья Х. с прискорбием сообщает о кончине мадам Х. Да упокоится ее душа с миром!»
Я читала маленькие объявления о знакомствах, о продаже автомобилей, но скоро бросила это занятие, так как сокращенные слова были не для меня! Я хотела даже подписаться на какую-нибудь популярную ежедневную газету, но Антонио посчитал это блажью... Тогда каждый день перед работой я выпивала в кафе чашку кофе, читая газету. С этого начинался мой день. Мне очень нравились эти минуты. Для меня это было лучшим способом обучения. И мало-помалу, когда люди разговаривали о каком-то событии, я могла поддержать беседу, сказав, что читала об этом в газете. Люди путешествуют, уезжают, приезжают, говорят о море, ресторанах, отелях, пляжах. Я не могла обсуждать это все с ними. Теперь могу.
Я немного знаю европейскую географию, крупные столицы и некоторые не очень большие города. Я видела Рим, Венецию и Портофино. Со своими приемными родителями я была в Испании, в Барселоне, правда, я оставалась там всего пять дней.
Это были летние каникулы. Стояла жара, и мне показалось, что мама с папой не идут из-за меня на пляж, потому что они вынуждены одеваться в закрытую одежду, как и я. Поэтому я вернулась, а они остались. Я не могла представить себя в купальнике. В таком случае мне надо было остаться на пляже в полном одиночестве, как у себя в ванной.
Не так уж много мне довелось повидать. Я знаю, что глобус – это модель мира, но меня никто не научил его понимать. Например, я знаю, что Соединенные Штаты – это Америка, но не могу показать эту Америку на глобусе. Даже местонахождение Палестины я не могу определить.
Я пробовала рассматривать учебники дочерей по географии, но не знала, с чего начать, чтобы представить все эти страны. Я не разбираюсь в расстояниях. Если кто-нибудь мне скажет: «Мы встречаемся с тобой в пятистах метрах от твоего дома», – я не смогу отмерить эти пятьсот метров. Визуально я ориентируюсь на улице или в магазине, которые мне известны. Но мир как таковой я совсем не могу себе представить. Я смотрю прогноз погоды по телевизору и пытаюсь вспомнить, где находятся Мадрид, Париж или Лондон, Бейрут и Тель-Авив.
Помню, как-то мне довелось работать вместе с отцом где-то недалеко от Тель-Авива. Я была еще маленькая, лет двенадцати. Нас отвезли туда собирать цветную капусту для соседа, который, в свою очередь, помогал нам косить пшеницу. Там был забор, защищавший нас от евреев, потому что мы были почти на их территории. Я думала, что достаточно зайти за этот забор, чтобы превратиться в еврея, и это казалось очень страшным. Все воспоминания моего детства связаны со страхом, я это хорошо понимаю.
Меня учили, что нельзя подходить к евреям, потому что они халуф, то есть свиньи. На них нельзя было даже смотреть. Находиться близко от них было поистине ужасно. Они ели по-другому, жили по-другому. Их нельзя было сравнивать с нами, мы различались, как день и ночь, как шерсть и шелк. Я понимала вещи только так. Шерсть – это евреи, а шелк – это мусульмане. Я не понимаю, почему мне это вбили в голову, но по-другому я и думать не могла.
Если еврея встречали на улице – впрочем, это происходило очень редко, – тут же происходила стычка с применением камней и палок. К ним нельзя было подходить, нельзя говорить с ними, иначе сам превратишься в еврея! Рано или поздно я должна была понять, что эта полная чушь. Эти люди не сделали мне ничего плохого! Например, в нашем квартале была чудесная еврейская мясная лавка. Мясо там было самым лучшим, я его уже ела, но никогда не смела зайти туда одна. Тогда я шла в лавку к тунисцу, потому что он тунисец. Почему? Не знаю. Часто я говорила сама себе: «Суад, ты пойдешь и купишь это замечательное мясо, оно такое же, как любое другое!»
Я знаю, что когда-нибудь это произойдет. Но все еще боюсь. Я слишком много наслышалась в детстве, дескать, с ними нельзя иметь никакого контакта, что надо их игнорировать, как будто их вообще не существует на свете. Это хуже, чем ненависть. Для мусульман евреи самый злейший враг.
Я родилась мусульманкой, я всегда верила в Бога, я остаюсь мусульманкой, но сейчас у меня мало, что осталось от обычаев моей деревни. Я не люблю войну, я ненавижу насилие. Если меня в чем-то упрекают, к примеру, в том, что я, мусульманка, плохо отзываюсь о мужчинах моей страны – это со мной случается, – то, вместо того чтобы смолчать, я говорю, я спорю, я пытаюсь убедить оппонента, помочь ему понять то, чего он не знает.
Моя мать дралась с соседками. Она хватала камни и швыряла в них или вцеплялась им в волосы. У нас всегда, когда дерутся, таскают за волосы. А я пряталась за дверью, в печь для хлеба или в конюшне с баранами. Я не хотела этого видеть.
Я всегда хотела научиться тому, чего не знала. Понять, почему в мире все так по-разному устроено, и я надеялась, что моим детям удастся использовать этот шанс. И мое несчастье, моя судьба защищают их от жестокости, царящей в моей стране, от войны булыжников и злобы мужчин. Я не хочу, чтобы кто-то забивал им голову тем, из чего я до сих пор с трудом выбираюсь. Я пробовала размышлять над этим: если бы мне сказали, что у меня голубые глаза, но при этом не дали мне зеркала, то я бы всю жизнь верила, что у меня голубые глаза. Зеркало – это культура, образование, знание себя и других. Когда я смотрюсь в это зеркало, я говорю себе: «Какая же ты маленькая!»
Без зеркала я пойду по жизни, не отдавая себе отчета, если только не окажусь рядом с чем-то большим. А что я подумаю об этом большом, если оно тоже идет и не знает, что оно большое?
Я начала понимать, что ровным счетом ничего не знаю о евреях: я не изучала их историю, и если дело пойдет так и дальше, то я тоже могу сказать своим детям, что евреи – это халуф! Я и им внушу эти глупости, вместо того чтобы они сами смогли узнавать и думать.
Однажды Антонио сказал Летиции:
– Мне не хотелось бы, чтобы ты вышла замуж за араба.
– Почему, папа? Ведь араб такой же, как ты, как любой другой, как все остальные.
Тогда я сказала своему мужу: «Пусть будет араб, еврей, испанец или итальянец... самое главное, чтобы девочки выбрали тех, кого полюбят, чтобы они были счастливы. Потому что я такой не была».
Я люблю Антонио, но не знаю, за что он любит меня, и у меня никогда не хватало смелости спросить его об этом, сказать ему: «Посмотри на меня, откуда я пришла и какая я сейчас. Я была сожжена, как же случилось, что ты захотел меня, в то время как вокруг столько других женщин?»
Я не верю в себя. Иногда я тревожно задумываюсь: «Боже мой, что же со мной будет, если он найдет другую женщину?»
И все же это странно. Когда я звоню ему по телефону, я всегда спрашиваю одно и тоже: «Где ты, милый?» И когда он отвечает мне, что дома, мне сразу становится легко. Внутри меня всегда живет маленький страх. Страх быть покинутой мужчиной, который не вернется. Которого я буду с ужасом ждать в одиночестве, как я ждала отца Маруана.
Эдмонд Кайзер и Жаклин поначалу пытались дать мне некоторые разъяснения. Я всегда хотела научиться, чтобы быть как все. Мне было двадцать четыре года, когда я начала работать и выпала возможность пойти на трехмесячные курсы. Я была очень довольна. Это было непросто, потому что я должна была заплатить за них больше, чем была моя зарплата, и Антонио мне говорил: «Ничего страшного, я тебе помогу». А я отвечала: «Нет. Я хочу заплатить за курсы самостоятельно».
Мне хотелось самой сделать это, из своих собственных денег. Через три месяца курсы закончились, они мне очень помогли. Меня научили держать карандаш, как учат малышей, пришедших в детский сад, и писать свое имя. Я не знала, как написать а или с, ничего. Поэтому я выучила алфавит, букву за буквой, в то же время, что и язык. По истечении этих трех месяцев я была способна разобрать несколько слов в газете.
Я начала читать гороскоп, кто-то мне сказал, что мой знак Весы! Каждый день я расшифровывала свое будущее. Поначалу мне нужны были сжатые тексты и короткие фразы. Чтение больших статей пришло гораздо позже. Никто так тщательно не изучал некрологи и соболезнования, как я! «Семья Х. с прискорбием сообщает о кончине мадам Х. Да упокоится ее душа с миром!»
Я читала маленькие объявления о знакомствах, о продаже автомобилей, но скоро бросила это занятие, так как сокращенные слова были не для меня! Я хотела даже подписаться на какую-нибудь популярную ежедневную газету, но Антонио посчитал это блажью... Тогда каждый день перед работой я выпивала в кафе чашку кофе, читая газету. С этого начинался мой день. Мне очень нравились эти минуты. Для меня это было лучшим способом обучения. И мало-помалу, когда люди разговаривали о каком-то событии, я могла поддержать беседу, сказав, что читала об этом в газете. Люди путешествуют, уезжают, приезжают, говорят о море, ресторанах, отелях, пляжах. Я не могла обсуждать это все с ними. Теперь могу.
Я немного знаю европейскую географию, крупные столицы и некоторые не очень большие города. Я видела Рим, Венецию и Портофино. Со своими приемными родителями я была в Испании, в Барселоне, правда, я оставалась там всего пять дней.
Это были летние каникулы. Стояла жара, и мне показалось, что мама с папой не идут из-за меня на пляж, потому что они вынуждены одеваться в закрытую одежду, как и я. Поэтому я вернулась, а они остались. Я не могла представить себя в купальнике. В таком случае мне надо было остаться на пляже в полном одиночестве, как у себя в ванной.
Не так уж много мне довелось повидать. Я знаю, что глобус – это модель мира, но меня никто не научил его понимать. Например, я знаю, что Соединенные Штаты – это Америка, но не могу показать эту Америку на глобусе. Даже местонахождение Палестины я не могу определить.
Я пробовала рассматривать учебники дочерей по географии, но не знала, с чего начать, чтобы представить все эти страны. Я не разбираюсь в расстояниях. Если кто-нибудь мне скажет: «Мы встречаемся с тобой в пятистах метрах от твоего дома», – я не смогу отмерить эти пятьсот метров. Визуально я ориентируюсь на улице или в магазине, которые мне известны. Но мир как таковой я совсем не могу себе представить. Я смотрю прогноз погоды по телевизору и пытаюсь вспомнить, где находятся Мадрид, Париж или Лондон, Бейрут и Тель-Авив.
Помню, как-то мне довелось работать вместе с отцом где-то недалеко от Тель-Авива. Я была еще маленькая, лет двенадцати. Нас отвезли туда собирать цветную капусту для соседа, который, в свою очередь, помогал нам косить пшеницу. Там был забор, защищавший нас от евреев, потому что мы были почти на их территории. Я думала, что достаточно зайти за этот забор, чтобы превратиться в еврея, и это казалось очень страшным. Все воспоминания моего детства связаны со страхом, я это хорошо понимаю.
Меня учили, что нельзя подходить к евреям, потому что они халуф, то есть свиньи. На них нельзя было даже смотреть. Находиться близко от них было поистине ужасно. Они ели по-другому, жили по-другому. Их нельзя было сравнивать с нами, мы различались, как день и ночь, как шерсть и шелк. Я понимала вещи только так. Шерсть – это евреи, а шелк – это мусульмане. Я не понимаю, почему мне это вбили в голову, но по-другому я и думать не могла.
Если еврея встречали на улице – впрочем, это происходило очень редко, – тут же происходила стычка с применением камней и палок. К ним нельзя было подходить, нельзя говорить с ними, иначе сам превратишься в еврея! Рано или поздно я должна была понять, что эта полная чушь. Эти люди не сделали мне ничего плохого! Например, в нашем квартале была чудесная еврейская мясная лавка. Мясо там было самым лучшим, я его уже ела, но никогда не смела зайти туда одна. Тогда я шла в лавку к тунисцу, потому что он тунисец. Почему? Не знаю. Часто я говорила сама себе: «Суад, ты пойдешь и купишь это замечательное мясо, оно такое же, как любое другое!»
Я знаю, что когда-нибудь это произойдет. Но все еще боюсь. Я слишком много наслышалась в детстве, дескать, с ними нельзя иметь никакого контакта, что надо их игнорировать, как будто их вообще не существует на свете. Это хуже, чем ненависть. Для мусульман евреи самый злейший враг.
Я родилась мусульманкой, я всегда верила в Бога, я остаюсь мусульманкой, но сейчас у меня мало, что осталось от обычаев моей деревни. Я не люблю войну, я ненавижу насилие. Если меня в чем-то упрекают, к примеру, в том, что я, мусульманка, плохо отзываюсь о мужчинах моей страны – это со мной случается, – то, вместо того чтобы смолчать, я говорю, я спорю, я пытаюсь убедить оппонента, помочь ему понять то, чего он не знает.
Моя мать дралась с соседками. Она хватала камни и швыряла в них или вцеплялась им в волосы. У нас всегда, когда дерутся, таскают за волосы. А я пряталась за дверью, в печь для хлеба или в конюшне с баранами. Я не хотела этого видеть.
Я всегда хотела научиться тому, чего не знала. Понять, почему в мире все так по-разному устроено, и я надеялась, что моим детям удастся использовать этот шанс. И мое несчастье, моя судьба защищают их от жестокости, царящей в моей стране, от войны булыжников и злобы мужчин. Я не хочу, чтобы кто-то забивал им голову тем, из чего я до сих пор с трудом выбираюсь. Я пробовала размышлять над этим: если бы мне сказали, что у меня голубые глаза, но при этом не дали мне зеркала, то я бы всю жизнь верила, что у меня голубые глаза. Зеркало – это культура, образование, знание себя и других. Когда я смотрюсь в это зеркало, я говорю себе: «Какая же ты маленькая!»
Без зеркала я пойду по жизни, не отдавая себе отчета, если только не окажусь рядом с чем-то большим. А что я подумаю об этом большом, если оно тоже идет и не знает, что оно большое?
Я начала понимать, что ровным счетом ничего не знаю о евреях: я не изучала их историю, и если дело пойдет так и дальше, то я тоже могу сказать своим детям, что евреи – это халуф! Я и им внушу эти глупости, вместо того чтобы они сами смогли узнавать и думать.
Однажды Антонио сказал Летиции:
– Мне не хотелось бы, чтобы ты вышла замуж за араба.
– Почему, папа? Ведь араб такой же, как ты, как любой другой, как все остальные.
Тогда я сказала своему мужу: «Пусть будет араб, еврей, испанец или итальянец... самое главное, чтобы девочки выбрали тех, кого полюбят, чтобы они были счастливы. Потому что я такой не была».
Я люблю Антонио, но не знаю, за что он любит меня, и у меня никогда не хватало смелости спросить его об этом, сказать ему: «Посмотри на меня, откуда я пришла и какая я сейчас. Я была сожжена, как же случилось, что ты захотел меня, в то время как вокруг столько других женщин?»
Я не верю в себя. Иногда я тревожно задумываюсь: «Боже мой, что же со мной будет, если он найдет другую женщину?»
И все же это странно. Когда я звоню ему по телефону, я всегда спрашиваю одно и тоже: «Где ты, милый?» И когда он отвечает мне, что дома, мне сразу становится легко. Внутри меня всегда живет маленький страх. Страх быть покинутой мужчиной, который не вернется. Которого я буду с ужасом ждать в одиночестве, как я ждала отца Маруана.