Значит, это была девочка, которую моя мать задушила при рождении. Я это увидела впервые, потом второй раз, не уверена, что присутствовала при третьем случае, но знаю о нем. Я слышала, как моя старшая сестра Нура говорила матери: «Если у меня будут девочки, я сделаю, как ты...»
   Значит, именно таким образом моя мать избавилась от пяти или шести девочек, родившихся после нас, вернее, после Ханан, последней из оставшихся в живых.
   Стало быть, это было вполне допустимо, нормально, и ни перед кем не ставило проблем. Даже передо мной, хотя я и думала по-другому, когда увидела это впервые, и мне было так страшно.
   Эти маленькие девочки, которых убивала моя мать, были отчасти мною самой. Я начала прятаться, чтобы поплакать, каждый раз, когда мой отец убивал барана или курицу, потому что я дрожала за свою жизнь. Смерть животного, как и смерть младенца, такая простая и такая обыкновенная для моих родителей, повергала меня в ужас, я боялась, что исчезну в свою очередь, как и они, так же просто и быстро. Я говорила себе: «Может быть, в один день настанет и моя очередь или моей сестры, ведь они могут убивать, когда хотят. Старшую или младшую, какая разница. Потому что они дали нам жизнь, значит, имеют право и отнять ее».
   Пока я жила у моих родителей, в моей деревне, там всегда присутствовал страх смерти. Я боялась подниматься по лестнице, когда отец стоял внизу. Я боялась топора, которым рубили хворост, я боялась колодца, когда ходила за водой. Боялась, когда отец в конюшне поджидал нас, возвращавшихся с овцами. Боялась скрипа двери ночью, боялась быть задушенной бараньей шкурой, которая служила мне постелью.
   Иногда, возвращаясь с лугов, домой, мы с Кайнат немного говорили об этом:
   «А если бы мы пришли, а там все умерли?.. Если бы отец убил мать? Ведь достаточно одного удара камнем! Что бы мы делали?» – «Я молюсь каждый раз, когда иду за водой на колодец, потому что он очень глубокий. Я себе говорю, что если меня толкнут в него, никто не будет знать, куда я подевалась! Ты умрешь на дне, и никто не будет тебя искать».
   Этот колодец, я его очень боялась. И моя мать тоже, я чувствовала. Также я боялась оврагов, когда мы ходили по лугам, собирая овец и коз. Я оглядывалась по сторонам, боясь, что отец может притаиться где-нибудь и столкнуть меня в глубину. Это было легко ему, и однажды в глубине оврага я и умерла. В меня можно было бросать камни, я была в земле и там оставалась.
   Возможная смерть нашей матери занимала нас больше, чем смерть сестер. Подумаешь, одна сестра, есть и другие... Мать была часто бита, как и мы. Иногда она пыталась нас защитить, когда отец бил нас слишком сильно, и он обрушивал свои удары на нее, он валил ее на землю, таскал за волосы... Наша повседневная жизнь день за днем могла прерваться из-за ничего, случайно, просто потому, что отец так решил. Как моя мать решала удавить новорожденных девочек.
   Она была беременная, а потом уже не была, но никто не задавал никаких вопросов. Мы не общались с другими девочками из деревни. Только «здравствуйте» и «до свидания». Мы никогда не были вместе, только на свадьбах. Да и разговоры были банальными. Говорили о еде, о невесте, о других девушках, хороши ли они или некрасивы... о замужних женщинах, что им повезло – они могут пользоваться косметикой.
   – Посмотри-ка на эту, она выщипала брови...
   – А у этой неплохая стрижка.
   – А эта-то, у нее туфли на ногах!
   Это была самая богатая девушка деревни, она носила вышитые туфли без задника и каблука. (Мы-то ходили по полям босиком, в ноги впивались колючки, и мы должны были садиться на землю, чтобы вытащить их. У матери не было обуви, моя сестра Нура выходила замуж босая.) Вот и все фразы, которыми обменивались на свадьбах, к тому же я была всего на двух или трех церемониях.
   Даже и не думай пожаловаться, что тебя бьют, потому что это было обычным делом. Не говорили и о детях, живых или мертвых, разве только о женщине, которая накануне родила сына. Если сын был живым, слава ей и всей ее семье. Если он умирал, его оплакивали, это было несчастье для нее и всей ее семьи. Считались только мальчики, девочки были не в счет.
   Я так и не знаю, что становилось с новорожденными девочками, задушенными моей матерью. То ли их закапывали где-то? То ли давали на съедение псам?.. Моя мать одевалась в черное, отец тоже. Каждое рождение девочки было как похороны. Это всегда ставилось в вину матери, что у нее получались только девочки. Так думал мой отец, да и вся деревня тоже. В моей деревне, если у мужчин был выбор между дочерью и коровой, они выбирали корову. Мой отец без конца повторял, какие мы никчемные: «Корова дает молоко и приносит телят. Что можно сделать с молоком и телятами? Продать. Принести в дом деньги. Корова приносит пользу семье. А дочь? Какую пользу она принесет семье? Никакую. Вот бараны. Что они приносят семье? Шерсть. Можно продать шерсть и принести деньги в дом. Овца растет, приносит других ягнят, дает молоко, из которого можно сделать сыр, его можно продать и принести деньги в дом. Что корова, что баран – гораздо лучше дочери».
   Мы, девочки, были в этом убеждены. Впрочем, и с коровой, и с овцой, и с козой обращались лучше, чем с нами. Ни корову, ни овцу никогда не били!
   Мы были убеждены также, что представляли для отца еще одну проблему, он всегда боялся, что не выдаст нас замуж. Когда дочь выходила замуж, то из-за плохого обращения она вынуждена была уйти от мужа, вернуться в отчий дом, а это было унижением и позором. Пока она не была замужем, отец боялся, что она останется старой девой и вся деревня будет об этом судачить, а для семьи это драма. Если старая дева идет по улице с отцом и матерью, все смотрят на нее и смеются. Если ей перевалило за двадцать, а она все еще в доме родителей, это ненормально. Каждый понимает, что существует правило, когда девушки в семье выходят замуж по старшинству. Но когда уже стукнуло двадцать, никто ничего больше не ждет. Я не знаю, как это происходит в городах моей страны, но в нашей деревне все именно так.
   Когда я исчезла из нашей деревни, моей матери должно было быть не более сорока. Она уже родила двенадцать или четырнадцать детей. У нее осталось пять или семь. Она задушила остальных? Экая важность! Это совершенно нормально.

Ханан?

   Был страх смерти и железные ворота, которыми замкнулось наше существование, уцелевших и покорных девочек. Мой брат Ассад ходил в школу с портфелем. Мой брат Ассад ездил верхом, ходил гулять. Мой брат Ассад никогда не ел вместе с нами. Он рос и взрослел, как должен взрослеть мужчина, свободный и гордый, обслуживаемый своими сестрами, как принц. И я обожала его как принца. Когда он был еще маленьким, я грела ему воду для мытья, я мыла ему голову, я заботилась о нем, как о самом дорогом сокровище. Я ничего не знала о жизни вне дома, я не знала, что он учит в этой школе, что он видел и что делал в городе. Мы ждали, когда он достигнет возраста для женитьбы: в семье свадьба является единственным по-настоящему важным событием, наряду с рождением сына.
   Ассад был красив. Мы были довольно близки с ним, насколько это возможно в нашей семье, пока были детьми. Я была старше на один год, и эта разница давала мне какое-то время шанс оставаться рядом с ним. Я не помню, чтобы мы играли, как играют дети этого возраста в Европе. В четырнадцать или пятнадцать лет он уже был мужчиной и избегал меня. Я думаю, он женился очень рано, вероятно, годам к семнадцати. Он стал жестоким. Мой отец его ненавидел. Но причины этого я не знаю... Возможно, они были слишком похожи. Отец боялся, что возмужавший сын лишит его власти. Я не знаю, как между ними вспыхнула вражда, но однажды я видела, как отец взял корзину, вытряхнул из нее содержимое, набил камнями, поднялся на террасу и сбросил ее на голову Ассада, словно хотел убить его.
   Когда Ассад женился, он жил со своей женой в другой части дома. Он приставил к двери в смежную комнату шкаф, чтобы отец не смог к нему заходить. Скоро я поняла, что жестокость у мужчин моей деревни идет из поколения в поколение. Отец передает ее сыну, тот своему сыну и так до бесконечности.
   Я не видела свою семью вот уже двадцать пять лет. Но если вдруг каким-то чудом я встречу своего брата, я хотела бы задать ему единственный вопрос: «Где моя исчезнувшая сестра, которую я называю Ханан?»
   Ханан... Я ее вижу. Красивая девушка, гораздо красивее, чем я, у нее густые черные волосы, физически она более развита. Я вспоминаю, что Кайнат была мягкой и нежной, слегка полноватой, у Ханан же совсем другой характер, немного резкий, менее покорный, чем у нас. Ее густые брови сходились над глазами. Она не была толстой, но в ней угадывалась будущая округлость и полнота. Она не была такой худышкой, как я. Когда она приходила помочь нам собирать оливки, то работала неторопливо, двигалась неторопливо. Для нашей же семьи это было непривычно: мы быстро ходили, быстро работали, выполняли бегом все поручения, бегом гнали скотину на луг и бегом возвращались домой. Она не была достаточно активной, скорее мечтательной, и никогда не слушала внимательно, что ей говорят. К примеру, когда мы собирали оливки, у меня уже пальцы заболят, потому что я набирала полную корзинку, а у нее еще дно не закрыто. И тогда я оборачивалась, чтобы ей помочь. Если она сильно отставала от других, то ей грозили неприятности с отцом. Я вижу, как мы движемся цепью по оливковой роще. Мы равномерно продвигаемся вперед, сидя на корточках, собирая оливки в едином ритме. Движение руки должно быть быстрым. Когда пригоршня наполняется оливками, их высыпают в корзинку, и мы идем дальше, пока корзинки не наполнятся с верхом, и тогда их высыпают в большой полотняный мешок. Каждый раз, когда я возвращаюсь на место, я вижу, что Ханан опять позади всех, еле шевелит руками, как будто никуда не спешит. Она действительно очень отличалась от других, и я не могу вспомнить, чтобы мы с ней говорили, чтобы я занималась ею как-то особенно, кроме тех случаев, когда я помогала ей в сборе оливок. Или когда помогала ей заплетать ее густые волосы в толстую косу, а она делала то же для меня. Ее не было с нами в конюшне, она не ухаживала с нами за коровами, не стригла овечью шерсть... она чаще была с матерью на кухне, помогая ей по хозяйству. Может быть, поэтому она почти исчезла из моей памяти. И, однако, я считала и пересчитывала, стараясь расположить всех в порядке рождения: Нура, Кайнат, Суад, Ассад и...? Моей четвертой сестры больше не существовало, я потеряла даже ее имя. У меня случается иногда, что я не могу вспомнить, кто за кем идет. Я точно знаю о Нуре, точно знаю об Ассаде, но иногда путаю нас с Кайнат. Что же касается той, которую я называю Ханан, то самое худшее для меня то, что в течение многих лет я не спрашивала себя о ее исчезновении.
   Я глубоко ее «забыла», как будто железные ворота закрылись за единокровной сестрой и сделали ее совершенно невидимой взгляду моей затуманенной памяти.
   Но какое-то время назад вдруг внезапно возник образ, какое-то чудовищное видение пронеслось в моей голове. На собрании женщин кто-то показал мне фотографию мертвой девушки, распластавшейся на земле, удушенной черным телефонным проводом. У меня было впечатление, что я видела что-то подобное. Эта фотография привела меня в смятение, но не только из-за несчастной убитой девушки, а потому что я искала как в тумане что-то, касающееся именно меня. И, как ни странно, на следующий день моя память вдруг пробудилась. Я была там! Я видела! Я знала, что моя сестра Ханан пропала.
   И с тех пор я жила с этим новым кошмаром в голове, от которого была больна. Каждое точное воспоминание, каждая сцена моего прошлого существования, вдруг резко вернувшиеся в память, обостряли болезнь. Я хотела бы навсегда забыть эти ужасные вещи, и это мне бессознательно удавалось на протяжении почти двадцати лет. Но чтобы свидетельствовать о жизни ребенка и женщины в моей стране, о моей собственной жизни, я вынуждена погрузиться в свое сознание, как на дно того колодца, которого я так когда-то боялась. Все эти обрывки моего прошлого, всплывающие на поверхность, кажутся мне такими чудовищными, что больно в это поверить. Иногда я спрашиваю себя в полный голос, когда я одна: «Неужели я, в самом деле, пережила все это?»
   Я существую, я там выжила. Другие женщины тоже пережили и продолжают жить в этом мире. Я хотела бы забыть, но нас, выживших, так мало, чтобы суметь рассказать, что я сочла своим долгом свидетельствовать и вновь пережить этот кошмар.
   Я находилась в доме и услышала крики, потом увидела свою сестру, сидящую на полу, а мой брат Ассад склонился над ней, разведя в стороны руки. Он душил ее телефонным проводом. Я помню эту сцену, как будто пережила ее вчера. Я словно вросла в стену, так мне хотелось слиться с ней, исчезнуть. Я была с маленькими сестричками, закрывая их собой. Я держала их за волосы, чтобы они не шевелились. Ассад, должно быть, нас заметил или слышал, как мы подошли, и крикнул: «Пошли! Пошли вон! Убирайтесь!» Я побежала к цементной лестнице, ведущей в комнаты, таща за собой сестер. Одна из малышек так испугалась, что споткнулась и ударила ногу, но я силой заставила ее идти за мной. Я дрожала всем телом. Мы закрылись в комнате, и я стала утешать младшую сестренку. Я пыталась что-нибудь сделать с ее коленкой, и мы оставались там, все втроем, очень долго, стараясь не проронить ни звука, и этот кошмар стоял перед глазами.
   Мой брат душит мою сестру. Должно быть, она говорила по телефону, и он подошел сзади, чтобы задушить ее... Она мертва, я уверена, что она мертва.
   В тот день на ней были белые широкие шаровары и длинная, до колен, рубаха. Она была босая. Я видела, как она сучила ногами, я видела, как она била руками моего брата по лицу, когда он кричал нам: «Убирайтесь!»
   Телефон был черный, так мне кажется. Он стоял на полу в большой комнате, и шнур был очень длинным. Вероятно, она кому-то звонила, но не знаю кому и зачем. Не знаю, что я делала перед этим, где я была, что могла сделать Ханан со своей стороны, но, насколько мне известно, ничего в ее поведении не было такого, чтобы мой брат решил задушить ее. Я не понимаю, что произошло.
   Я оставалась в комнате с малышками до тех пор, пока не пришла мать. Она куда-то уходила, и отец с ней. Ассад оставался с нами один. Я долго пыталась вспомнить, почему кроме него и нас никого не было в доме. Потом воспоминания выстроились в цепь.
   В тот день мои родители пошли навестить жену моего брата к ее родителям, куда она убежала от его побоев, притом, что она была беременна. Вот почему мой брат один оставался дома с нами. Наверное, он был очень рассержен, как и любой мужчина, переживший подобное оскорбление. Как обычно, до меня доходили лишь отрывочные сведения о том, что происходило. Дочь никогда не присутствует на семейном совете, если возникает какой-то конфликт. Ее держат на расстоянии. Уже потом я узнала, что у моей невестки случился выкидыш, и ее родители обвиняли моего брата, что это произошло из-за него. Но в тот день никакой связи между этими двумя событиями не было. Что делала Ханан у телефона? Мы им пользовались очень редко. Я сама звонила по нему два-три раза, разговаривала со своей старшей сестрой, моей тетей или женой брата. Если Ханан кому-то и звонила, то, несомненно, кому-то из нашей семьи.
   Когда этот телефон появился у нас в доме? В деревне в те времена это было большой редкостью... Мой отец стремился сделать дом более современным. У нас была ванная с горячей водой и вот телефон тоже...
   Когда родители вернулись, я знаю, что мать говорила с Ассадом. Я видела ее плачущей, но теперь я знаю, что она только делала вид, что плачет. Сейчас я реалистка и давно поняла, как происходят подобные вещи в моей стране. Я знаю, почему убивают дочерей. Я знаю, как это происходит. На семейном совете принимается решение, и в роковой день родственников никогда не бывает дома. Только тот, кому поручено убить, остается с ней наедине.
   Моя мать не плакала по-настоящему. Она не плакала! Это было кино! Она прекрасно знала, почему мой брат задушил мою сестру. Иначе, почему именно в тот день она с отцом и моей старшей сестрой Нурой ушла из дома? Почему оставила нас одних в доме с Ассадом? Единственное, чего я не знаю, – это причина, из-за которой приговорили к смерти Ханан. Должно быть, она совершила грех, но не могу представить, какой. Вышла из дома одна? Кто-то видел ее разговаривающей с мужчиной? На нее донес кто-то из соседей? Даже такой малости достаточно, чтобы объявить девушку «шармутой», а это опозорит всю ее семью, и она должна будет умереть, чтобы отмыть честь не только родителей, своего брата, но и всей деревни.
   Моя сестра выглядела более взрослой, более зрелой, чем я, хотя была младше по возрасту. Наверное, она совершила какую-то оплошность, о которой я никогда не узнаю. Девочки не откровенничали друг с другом. Они слишком боялись разговаривать, даже сестра с сестрой. Я об этом кое-что знаю, потому что меня тоже убивали.
   Я очень любила своего брата. Мы все его любили, потому что он был единственным мужчиной в нашей семье, единственным защитником после отца. Если бы отец умер, то именно брат управлял бы домом, а если бы и он в свою очередь умер, в семье остались бы одни женщины, а такая семья пропадет. Не будет ни овец, ни земли, ничего больше. Самое худшее, что может произойти в семье, – это потерять единственного брата. Как жить без мужчины? Мужчина устанавливает свой закон и защищает нас, сын занимает место отца и выдает замуж своих сестер.
   Ассад был таким же жестоким, как и наш отец. Он был убийцей, но это слово в моей стране не имеет никакого смысла, когда речь идет об умерщвлении женщины. Брат, муж сестры, дядя, неважно кто, имеют обязанность – защищать честь семьи. Они имеют право решать, жить или умереть их женщинам. Если отец или мать говорят сыну: «Твоя сестра согрешила, ты должен ее убить...», – он это исполняет ради чести семьи, таков закон.
   Ассад был нашим обожаемым братом. Однажды он упал с лошади – он очень любил кататься верхом. Лошадь поскользнулась, и он упал. Я помню, что мы так плакали! От горя я разорвала свое платье, я рвала на себе волосы. К счастью, случай оказался нетяжелым, мы его вылечили. Но когда наш отец сломал ногу, мы были так рады, что готовы были плясать от радости. Даже сейчас я не могу осознать, что Ассад убийца. Вид моей задушенной сестры – это настоящий кошмар, но в тот момент я не могла обвинять его. То, что он сделал, было нормальным, его долг вынуждал согласиться сделать это, потому что это было необходимо для всей семьи. И я его любила.
   Я не знаю, что они сделали с Ханан. Во всяком случае, она исчезла из дома. И я ее забыла. Не понимаю толком почему. Кроме страха в моей жизни, конечно, была в то время какая-то логика: обычай, закон обязывали нас воспринимать эти вещи «нормально». Они становились преступлением и ужасами только там, на Западе, в других странах, где и законы другие. Я сама должна была умереть, и тот факт, что я чудом выжила вопреки привычному закону, долгое время нарушал мое сознание. Сейчас я догадываюсь, что должна была пережить шок, а мой собственный опыт распространил, расширил этот шок до такой степени, что у меня возникла амнезия на некоторые события. Об этом мне рассказал психиатр.
   Вот так Ханан исчезла из моей жизни и из моей памяти. Возможно, ее похоронили там же, где и новорожденных девочек. Возможно, ее сожгли и закопали в овраге или в поле. Возможно, бросили ее труп собакам? Я не знаю. Во взгляде тех людей, которым я рассказывала о своей прежней жизни, сквозило непонимание. Они задавали вопросы исходя из своей логики: «А полиция приходила? Разве никто не поинтересовался, куда исчезла девушка? А что говорили люди в деревне?»
   Никогда в жизни я не видела полиции. Пропавшая женщина – это пустяк, ничто. А люди в деревне согласны с законом, установленным мужчинами. Если не убить дочь, которая опозорила семью, люди из деревни отвернутся от этой семьи, никто не захочет с ней разговаривать, торговать с ней, семья будет вынуждена уехать! Вот так...
   Глядя отсюда, моя сестра получила судьбу худшую, чем моя. Но ей повезло в том, что она умерла. По крайней мере, она не страдала.
   Я до сих пор слышу крики моей сестры. Как она жутко кричала! Мы с Кайнат какое-то время боялись за собственные жизни. Каждый раз при виде отца, брата или мужа сестры мы опасались какого-либо зла с их стороны. Порой мы не могли заснуть. Я то и дело просыпалась по ночам. Постоянно чувствовала угрозу. Ассад все время был злой и жестокий. Он не имел права пойти навестить свою жену: она выписалась из больницы и прямиком вернулась к своим родителям, потому что муж слишком сильно ее избивал. Но потом она все же вернулась жить к нему, таков закон. Она родила ему других детей – к счастью, сыновей. Мы гордились им, мы так его любили, даже, несмотря на страх, который он нам внушал. Мне только непонятно, как это я ненавидела отца и обожала брата, если они, в конце концов, были так похожи.
   Выйди я замуж в своей деревне, я бы сделала совершенно так, как и другие женщины, – подчинилась, не пытаясь протестовать, если Ассаду было бы поручено задушить одну из моих дочерей. Невыносимо думать и говорить об этом здесь, но для нас, там, это было в порядке вещей.
   Сейчас все по-другому, потому что в своей деревне я умерла. Второй раз я родилась в Европе. И в моем сознании теперь другие мысли.
   Однако я по-прежнему люблю своего брата. Это как корень оливкового дерева, который нельзя выкорчевать, даже если дерево упало.

Зеленый помидор

   Я чистила конюшню каждое утро. Она была очень большой, а запах стоял невыносимый. Вычистив конюшню, я оставляла дверь открытой, чтобы немного ее проветрить. Большая влажность и солнечное пекло образовывали внутри конюшни пар. Мы наполняли ведра навозом, я ставила ведро на голову и несла его в огород для высушивания. Конский навоз служил для удобрения огорода. Мой отец говорил, что это самое лучшее удобрение. Овечьи кругляшки годились для печи, в которой выпекали хлеб. Когда они хорошенько подсыхали, я садилась на землю и месила их руками, чтобы слепить небольшие лепешки, которые складывала в кучу, и ими топили печь.
   Мы выводили овец на луга рано утром, а потом возвращались за ними, чтобы привести домой, когда солнце стояло еще высоко, часов в одиннадцать. Овцы ели и спали. Я тоже возвращалась домой, чтобы пообедать. Масло в чашке, горячий хлеб, чай, оливки, фрукты. Вечером ели курицу, кролика или ягненка. Почти каждый день мы ели мясо с рисом или пшеничной крупой, которую делали сами. Все овощи выращивались на огороде.
   Когда днем на дворе было очень жарко, я работала по дому. Месила тесто для хлеба. Кормила маленьких ягнят. Я поднимала их за шкирку, как котят, и прикладывала к вымени матери, чтобы они смогли сосать. Их всегда было много, поэтому я занималась ими по очереди. Насосавшегося досыта я клала на место, брала другого, и так до тех пор, пока все не наедятся. Потом я занималась козами, которые содержались в той же конюшне, но отдельно. У двух лошадей был свой угол, и, кроме того, там было еще четыре коровы. На самом деле эта конюшня была просто огромной: наверное, больше шестидесяти овец, не меньше сорока коз. Лошади весь день были на выпасе, на лугу, их заводили только на ночь. Они предназначались исключительно для прогулок отца и брата, но никогда для нас. Когда работа на конюшне была закончена, и я собиралась уходить, я оставляла дверь открытой из-за жары, но животные не могли выйти, так как выход был перегорожен тяжеленной деревянной балкой.
   Потом, когда солнце немного садилось, надо было заниматься огородом. Там росло много помидоров, и их надо было собирать почти ежедневно, по мере созревания. Однажды по ошибке я сорвала зеленый помидор. Я никогда его не забуду, этот помидор! Я часто вспоминаю о нем, когда готовлю на кухне. Он был наполовину желтый, наполовину красный, и только начинал зреть. Я, было, подумала, что надо его припрятать, вернувшись в дом, но оказалось слишком поздно – отец уже вернулся. Я знала, что не должна была срывать его, но я очень быстро действовала обеими руками. Мои движения были уже механическими, пальцы поворачивались вокруг помидорного растения слева, справа, слева, справа и так до самого основания... И когда последний помидор, который получил меньше всего солнца, оказался в моей руке, я сорвала его, не задумываясь. И он оказался сверху, на самом виду в моей корзине. Отец заорал: «Ты что, спятила? Не видишь, что делаешь? Рвешь зеленый помидор! Дурища!»
   Он ударил меня, потом раздавил этот помидор о мою голову, так что мякоть полилась на лицо. «Жри теперь этот помидор!» И он силой запихнул его мне в рот, размазав остатки по лицу. Я думала, что его все же можно было съесть, но он оказался кислым, очень горьким, противным. С усилием я проглотила его. После этого я не хотела больше есть, я плакала, меня затошнило. Но отец ткнул меня головой в тарелку и заставил, есть из нее пшеничную кашу, как собаку. Я не могла шевельнуться, он грубо держал меня за волосы, мне было больно. Младшая сестренка по отцу стала смеяться, глядя на меня. И он залепил ей такую затрещину, что у нее вылетела изо рта вся еда, и она заплакала. Я пыталась сказать ему, что мне больно, но он только сильнее вдавливал мое лицо в кашу. Он вывалил кашу из тарелки, брал пригоршни и запихивал мне в рот, он был взбешен. Потом он вытер руки полотенцем, бросил его мне на голову и, выйдя из комнаты, уселся спокойно в тени на веранде.
   Обливаясь слезами, я вынула лицо из тарелки. Все лицо, глаза, волосы были в каше. И я стала подметать пол, как делала это всегда, чтобы собрать каждую крупинку, выпавшую из руки отца.