тела, а пережарить нашу одежду, то есть изничтожить вшей, которых мы привезли
с собой.

Обслуживали баню уголовники, облаченные в белые халаты. Они назывались
санитарами-парикмахерами, потому что в санобработку входило обязательное
бритье подмышек и лобков и стрижка волос на голове, у мужчин - обязательная,
у женщин - при обнаружении вшей. Бритье же лобков преследовало одну цель: в
случае побега бежавшего зека узнавали по лобку.

Голые, худые, с кожей покрытой пупырышками (пеллагра), шершавой, как
наждачная бумага, некоторые - с сильно отечными руками и ногами. Стояли мы в
очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах с сытыми мордами. А
молодцы выбирали себе невест на потребу на неопределенный срок. И кстати
обогащались, выбирая из одежды такие вещи, которые волею судеб еще не были у
зеков отняты: кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы,
нижнее белье хорошего качества. Все шло в обмен на хлебные пайки. Кожаное
пальто или полушубок стоили 10-15 паек. Хорошие вещи были у прибалтов:
латышей, эстонцев, финнов. А у нас, русских, нечего было взять, кроме вшей.

Когда мы гуськом проходили в мыльную, то нам на живот, на грудь или руку
ловко прилипал комочек жидковатого мыла, который ляпал с лопаточки специально
поставленный здесь еще один в белом халате блатарь. Женщин в обслуге почти не
было.

Ко всем нашим бедам на почве истощения мы страдали деменцией, которая
проявлялась в потере памяти, медлительности соображения и движений, в
тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда санитары-блатари
грубо кричали на нас, толкали и даже били.

В мыльной нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом приготовления
к бане закончились. Было холодно, и мы скорей-скорей старались добраться до
одежды.

После бани нас повели в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой
барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, наполовину
врос в землю, быть может по причине экономии тепла и стройматериалов.
Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно!
Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами, мы забрались
на нары и под нары, тесно прижимаясь друг к другу телами, чтобы согреться.

У некоторых женщин были сильно обморожены пальцы рук, носы и щеки. Со мною
рядом оказалась Люба Говейко. Одета она была по-фронтовому: в шинель с
оторванными погонами, в шапку-ушанку, на ногах сапоги. Она обморозила щеки,
но видя, что помощь не предвидится, свернулась калачиком и пыталась уснуть.

Сидение на снегу с голыми ногами не прошло для меня даром: усилилась боль в
челюсти. Она разрасталась быстро, ах, какая это была невыносимая боль!..
Будто кто-то зубами рвал мою челюсть. Я застонала:

- Люба, помоги, я умираю!..

Люба полуоткрыла глаза:

- Что я могу!.. Какой я теперь врач?..

Она едва говорила, была в полузабытьи.

Я продолжала громко стонать и тогда ко мне подошла старушка - ночная
дневальная и сказала:

- Не кричи! Людей взбудоражишь...

Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Барак освещался
одной-единственной коптилкой. Я попросила дневальную:

- Посмотри, что у меня на щеке?

И подставила ей челюсть.

Дневальная посмотрела и сказала:

- У тебя тут какая-то опухоль с горошину величиной и черного цвета. Иди-ка на
свое место, тут тебе быть не полагается.

Я снова залезла на нары. Когда, все увеличиваясь, боль снова достигла
невероятной силы, я опять спустилась с нар и подошла к дневальной:

- Посмотри еще раз, что там?

Та посмотрела.

- Ого, горошина уже, как слива. Очень больно? Ладно, садись на печурку,
может, в тепле лучше станет.

Я села на печурку, но боль стала еще страшнее. Я держалась изо всех сил,
чтобы не кричать. Через некоторое время спросила опять:

- А теперь что там? Сил моих больше нет, я, наверное, умираю...

Дневальная поднесла коптилку к моему лицу:

- Уже как куриное яйцо, черного цвета с синим отливом.

Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики нар, добрела до своего места.
Влезла на нары, легла и вдруг почувствовала, что из моей щеки потекло. Я
подложила крапивный мешок под подбородок, уперлась затылком о большой столб,
скреплявший нары посредине, и - провалилась куда-то. Очнулась я утром. Боль
моя совсем прошла, прошла, видимо, как только прорвался этот невероятный
нарыв, и меня тут же охватил сон.

Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок, что лежал у меня на
груди, был мокрым от гноя и крови, и от меня исходила ужасная вонь. Соседи
отодвинулись от меня, места справа и слева были пусты.

Вдруг над нарами появилась женская голова в офицерской шапке с пятиконечной
звездой, а потом и плечи с погонами лейтенанта.

- Эта, что ли, больная? - спросила голова.

- Эта, эта, заберите ее отсюда, дышать нечем, - заговорили голоса женщин.

- Заберем. - Женщина-лейтенант исчезла.

Через некоторое время пришли мужики с носилками и меня отнесли в больничку.
Она представляла собой полуземлянку, в которой стояли топчаны, тумбочки, а
температура воздуха была так низка, что вода замерзала в кружках. Соломенные
матрасы и одеяла неопределенного цвета должны были обеспечивать уют.

Пришел врач Владимир Катков, старичок из зеков, осмотрел меня и сказал:

- Остеомиелит челюсти. - Сделал из марли фитиль, вывел его изо рта наружу
через рваную рану и ушел... На том лечение и закончилось.

Как ни странно, но очень быстро рана моя стала заживать и вскоре меня
перевели из больнички в общую зону, в рабочий барак.

Опять сижу я на верхних нарах, с головой укрывшись одеялом, и думаю: где
найти пищу? Голод меня стал донимать страшно. Видимо, живучий организм
подавал сигналы: дайте пищу, любую, дайте, и я выживу! Еды дайте!..

Но еды не было. Пайка хлеба съедалась с лету, а баланду нельзя было всерьез
считать за пищу. Это была бурда из кипятка и каких-то лохмотьев - очисток,
должно быть.

Господи, как хочется есть! Все мысли - только о еде.

И вот однажды рано утром я слезла со своих нар и вышла из барака, держа миску
у груди. Я шла прямо к кухне. Там, у раздаточного барака уже толпились
дневальные бараков с деревянными бачками для баланды. Ага, здесь кормят,
отсюда получают еду. Значит, здесь все - еда для зеков всех категорий и
степеней. Здесь и повара, и обслуга. И, конечно - воровство и тайные
злоупотребления на всю катушку.

Такие вот мысли проносились в моей голове, пока я стояла за углом кухни и
наблюдала, как к другому окошку подходили какие-то темные фигуры, делали по
этому окошку условный стук рукой, окошко открывалось и чья-то рука с той
стороны хватала протянутую миску. Мгновение спустя темная фигура получала
миску обратно и быстро исчезала с ней в полумраке. Появлялась следующая
фигура, производила тот же ритмический стук по окошку, и все повторялось.
Значит, весь секрет в том, чтобы ухватить ритмический рисунок -
трам-та-та-та-та-трам. Ну что ж, попытка не пытка.
Не убьют же меня за миску еды! А по ритмике там, в театральной студии,
давным-давно, я получала одни пятерки. Говорили, что слух и чувство ритма
были у меня абсолютными.

Я подошла к окошку и выстукала точно такой ритм, как слышала.
Окошко, словно по волшебству, отворилось и я сунула в него миску, стараясь не
заглядывать в нутро кухни. Миска чем-то наполнилась и была уже в моих руках,
когда из окошка выглянула физиономия повара.

- Стой, мать-перемать!.. - орала мне вслед физиономия. Но и след мой уже
простыл. Откуда только прыть взялась?!. Я уже сидела на нарах, на своем
месте, с головой накрывшись одеялкой, и обеими руками запихивала в рот...
винегрет!
Съела я его мгновенно и тут же заснула крепким сном, положив под голову
миску.

Еды, только бы еды - и мой жизнелюбивый организм быстрехонько пойдет на
поправку. Но еды не было. Через Мариинскую пересылку шла тьма-тьмущая народу
из тюрем, а в тюрьмах этот народ так отделывали голодом, что от людей
оставались одни тени, и жизнь каждой такой тени ничего не стоила, ничего!

И вот в этой Марпересылке случайно объявилась Тамара Р., которую пригнали
сюда немногим раньше меня, другим этапом. Тамара уже работала врачом в
санчасти и жила в более привилегированных условиях - в кабинке при
амбулатории. Но она была еще сильно истощена и страдала общим фурункулезом.

Узнав, что я прибыла в Марпересылку, Тамара немедленно приняла во мне
участие. Она уговорила начальницу санчасти задержать меня, не этапировать в
инвалидный лагерь Баим, потому что я - актриса. Сама начальница Мария
Михайловна Заика в прошлом была актрисой цирка и потому тяготела к зекам
актерам, писателям, музыкантам, оставляя их при Марпересылке поправляться на
легком труде. М.М.Заика согласилась на Тамарины просьбы, и мои документы были
отложены в долгий ящик - надолго!

Для поправки меня назначили работать на кухню - чистить картошку, лук,
морковь, коренья. Кухня обслуживала не только рядовых зеков (баландой), но и
придурков: конторских работников, работников кухни, хлеборезки, бани и всех,
кто был не на общих работах, и даже вольнонаемный состав.

Однако направление на кухню сыграло для меня роль медвежьей услуги. Я не
чистила коренья - я их ела, не переставая! Ела в сыром виде и нисколечко не
наедалась. Ела я их до тех пор, пока мое сердце не развалилось и не началась
у меня тяжелейшая водянка...

Снова меня отправили в больницу. Водянка сопровождалась ужасной лихорадкой,
меня всю трясло, зуб на зуб не попадал. А в больничке был все тот же холод, и
вода замерзала в кружках. Посмотрела я вокруг, а на топчанах лежат такие же,
как я, водяночные женщины с огромными животами. Лежат и умирают, и очень
часто: редко кто выживал.

Тамара снова вмешалась в мою судьбу и меня перевели в так называемый
полустационар - обыкновенный барак с двумя ярусами нар и, естественно, более
теплый, так как более людный.

Но чаша моих весов по-прежнему колебалась между жизнью и смертью. Меня
продолжало лихорадить, отеки увеличивались и когда я спускала с нар ноги,
было слышно, как вода, сочившаяся из пор кожи, падала медленными каплями.
Если я нажимала пальцем ногу выше щиколотки, палец на два сустава уходил в
рыхлую ткань. Лицо мое было так деформировано, что никто на свете не узнал бы
меня теперь. И все же М.М.Заика дала указание врачу Трипольских
(старушке-польке) регулярно давать мне адонис-вероналис и дигиталис. А еще
Мария Михайловна принесла мне бутылочку гематогена и тихонько вложила в руки:

- Пейте по одному глотку через три часа. Эту маленькую передачу уловила одна
очень худая молодая женщина. Когда я осталась одна, она подползла ко мне и
громко зашептала в лицо:

- Отдай мне бутылочку! Зачем тебе, ты все равно умрешь... А я молодая, жить
хочу, жить!.. Отдай пока никто у тебя не отнял...

Она стала выкручивать мне руку, постепенно разжимая мою ладонь, царапая и
причиняя мне боль, постепенно приближаясь к бутылочке. Я до сих пор ощущаю
эти прикосновения, так въелась мне в память та рука - страшная, как
вползающая змея.

Женщина отняла у меня гематоген и мгновенно исчезла из поля зрения.

На другой день Мария Михайловна спросила меня:

- Пьешь?

- Нет, - отвечала я.

- Почему?

- У меня его отняли.

Тогда Мария Ммихайловна обеспечила мне прием гематогена из рук врача.

Доктор Трипольских! Будто ангел-спаситель простер надо мной крыла. Это она,
неугомонная, верная, добрая неизменно появлялась возле меня через три часа с
адонисом или дигиталисом. Я порой впадала в полное безразличие ко всему, в
глубокую апатию, тогда мне досаждали эти появления и я умоляла:

- Уйдите, неужели вы не видите, что я умираю? Не мешайте мне...

И Трипольских вместе с сестрой Марией Александровной поднимала мою голову и
ловко заливала мне в рот лекарство. Так и шло: ложка за ложкой, ложка за
ложкой. И в какой-то момент мое умирающее сердце шевельнулось во мне и...
ритмично застучало. До тех пор оно казалось лягушкой в болоте: то замрет, то
заколышется, то запрыгает невпопад. И меня лихорадило приступами,
периодически. Когда начинался такой приступ, я, как заклинание, читала стихи
то Есенина, то Маяковского, то Апухтина. И слышала голос врача:

- Это деменция. Это пройдет, если жива останется...

Пить и только пить хотелось мне непрестанно. Вода не проходила в кровь, а
попадала под кожу. Мне говорили:

- Не пей! Вода для тебя смертельно опасна. - И давали мне мокрую марлю
пососать. Но воля моя ослабела и порой я срывалась: сползала с нар,
подползала к бачку с водой, зачерпывала полный ковш и пила, пила до тех пор,
пока кто-нибудь с бранью не вырывал у меня ковш из рук.

И все же сердце заработало. Вечером меня посадили в удобное кресло, укрыли с
головой одеялом и оставили в покое. Видимо, сердце и почки погнали воду, куда
следует. Я просидела в таком положении несколько часов, и вода все текла и
текла из меня беспрерывно. Когда же под утро я поднялась с кресла, что это
было за зрелище! Живот провалился и стал ямою, а ноги, руки и лицо по-прежнему
оставались раздутыми. Но сердце - работало! Мое плебейское русское сердце.
Случилось чудо живучести - ведь на меня обрушилось целое государство,
вооруженное арсеналом всего, что уничтожает жизнь: голодом, холодом,
отсутствием воздуха. И страшным моральным воздействием: незаконностью и
несправедливостью наказания, немыслимыми тюрьмами с уголовниками,
смертельными этапами, карцерами, чудовищными сроками. И вот я - жива! Нет,
"отец родной", я просто обязана тебя пережить, непременно должна! Увидеть
твою смерть и конец чудовищной уничтожиловки, ибо твоя смерть снимет злые
чары с палачей и не даст более солдатам, которые едят тот же хлеб, что и мы,
говорят на том же языке - поднимать руку на женщин и детей, воевать против
собственного народа. Люди непременно опомнятся. И конец дьявольщины, имя
которой - Сталин и все с ним связанное, откроет глаза заснувшему
неестественным гипнотическим сном народу.

Жизнь медленно возвращалась ко мне. Но я была еще слишком слаба, когда меня
перевели в рабочий барак и принесли работу: вязать что-то на спицах. Я
попробовала начать вязанье, но дрожавшие пальцы все перепутали, мои нервы не
выдержали и я уронила пряжу вместе со спицами на пол. Врач сказала:

- Рано ей работать, пусть пока приходит в себя.

Меня оставили в покое, и я начала тихонько бродить по бараку, держась за
столбики нар, а потом и в зону стала выползать, чтобы подышать свежим
воздухом.

Тем временем моя спасительница Тамара всюду популяризировала меня:

- Она же прекрасная актриса, надо только поставить ее на ноги!..

Следует сказать, что в Марпересылке на очень высокой ступени стояла
художественная самодеятельность. Ворота пересылки днем и ночью принимали
новые этапы и в руки распорядителей попадали люди самых разнообразных
профессий: медики, физики, химики, литераторы (профессор Переверзев В.Ф.) и
множество деятелей из мира искусства: музыканты, художники, артисты, мастера
балета. Многие из них оседали здесь для некоторого восстановления сил с
перспективой в дальнейшем демонстрации своих талантов. И если с крошечной
сцены пересылки артист производил на начальство впечатление, его оставляли,
давали легкую работу, лишь бы он выступал - пел, плясал и так далее. Пока не
провинится. А тогда - в этап. Так что все это было в целом вроде крепостного
права. Правда, намного хуже.

Время и окружающие условия торопили меня: давай, тебя ждут! А то угодишь в
инвалидный лагерь и тогда пиши пропало!..

Однажды меня посетил сам наиглавнейший в этих местах придурок: завкухней
Александров. Это был высокий пожилой мужчина с волевым, очень характерным
лицом. Он состоял режиссером здешнего клуба и руководил драмой. Клуб
использовался двояко: днем он был обыкновенным цехом для прядильщиков и
вязальщиков (пряжа из ваты), а вечером на его маленькой сцене устраивались
концерты художественной самодеятельности, нередко объединявшие
профессиональных работников искусств. В примыкавшей к сцене маленькой
комнатенке шли репетиции, там всегда было натоплено и светло от
электролампочки.

Посетивший меня Александров деловито справился о моем здоровье и сунул мне
под подушку кусочек сливочного масла. Уходя, велел накрыть голову одеялом и
проглотить это масло.

Значит, меня уже ждали! А я оставалась форменной развалиной. Но далее ждать
уже не приходилось. И вот однажды я добралась до клуба и проникла в
репетиционную комнату. Я была в той же рваной и затертой жакетке, в тех же
валенках, с куском одеяла на голове. У меня было желтого цвета одутловатое
лицо и в целом выглядела я типичной доходягой - фитилем, как тогда говорили.
Таких доходяг - темных, безликих, покорных - нигде не любили и отовсюду
гнали, как гонят бродячих собак.

Я встала у двери, боясь сделать следующий шаг. Передо мной сидел квартет,
четыре скрипки, две альтовых и две первых, и играли они марш из балета
"Конек-горбунок".

После страшных тюремных камер, после голых барачных нар и всегдашнего
полумрака, после однообразного гула голосов, прерываемого женскими
визгами-ссорами или громкой матерщиной надзирателей, вдруг попасть в этот
забытый мир!.. У людей были нормальные, приветливые лица, даже улыбающиеся -
чудеса! Особенно большое впечатление произвела на меня 2-я скрипка - Ирма
Геккер. В соразмерной гимнастерке, высокая, худенькая, она была необыкновенно
хороша собой. После перенесенного тифа каштановые волосы Ирмы отрастали
крупными завитками. Меня поразили ее брови вразлет, серые огромные глаза с
длиннющими ресницами, постоянный румянец и две веселые ямочки на щеках.
Частая улыбка обнажала передние, теснившиеся немного под углом, зубки, так
что верхняя губа с трудом их закрывала. Ах, как хороша была Ирма Геккер!

Ирма работала в пересылке художником. Она была не просто профессионалом, но
талантом. Но все это я узнала потом, а сейчас, увидев этот оркестрик и
музыкантов с человеческими лицами, я тихо заплакала.

- Вы кто? - спросили меня.

Я назвала свое имя.

- Нет, мы не о том. Вы певица? Актриса? Может быть, танцуете?

Тогда я сказала:

- Не прогоняйте меня, пожалуйста. Я - ваша. Со всем, что я могу.

- Мы никого не прогоняем. Садитесь вот сюда.

Я села на лавку, и репетиция продолжилась своим чередом.

Потом пришел Александров и увидя меня, сказал:

- Вот и хорошо. Давайте, я со всеми познакомлю вас, раз вы сами к нам пришли.

Кроме Ирмы здесь были Юлиан Вениаминович Розенблат, душа оркестра, ударник, в
прошлом он заведовал отделом иностранной хроники в "Известиях"; Изик Авербух,
1-я скрипка, прибывший из Венгрии; Николай Ознобишин, 1-я скрипка, и
драматург Сергей Карташов. Этот последний в клубе, собственно, ничего не
делал. Начальству он обещал написать пьесу о войне и потому его оставили в
пересылке. Но о пьесе он и думать забыл. Однако, все ему прощалось по его
великой безобидности, крайней нищете и юродству. Сережа везде неизменно
появлялся босым. Отсидел он уже более 10 лет.

Александров спросил меня:

- Что вы можете? Петь умеете?

Конечно же, я пела. Но для домашнего обихода под собственный аккомпанемент на
гитаре. Я сказала Александрову, что я актриса драматическая, характерная,
комедийная. Петь - это не мой жанр. Но попробовать можно.

Был здесь старик по фамилии Кабачок, очень известный собиратель народных
песен. Он их записывал, оркестровал и очень удачно вел исполняющий эти песни
ансамбль. И вспомнила я на белорусском языке известную песенку "Бывайте
здоровы". Говорю Кабачку:

- Знаете ее? Подыграйте мне на каком-нибудь инструменте.

И Кабачок заиграл на чем-то, не помню сейчас, на чем, чуть ли не на гуслях. А
я даже не запела, а заговорила под музыку. И когда закончила, слышу -
аплодисменты. Все улыбаются мне, поздравляют. Кто-то сказал:

- Больше ничего и не надо. Так и выпустим ее в ближайшем концерте.

Я было запротестовала, но мне дружелюбно ответили:

- Так надо. Вы после поймете, почему. Не бойтесь, мы вас в обиду не дадим.

И ушла я в свой барак со смятенной душой.

Ближайший концерт не заставил себя ждать: его назначили в первое воскресенье.
Из каптерки, где хранились также и вещи умерших зеков, еще не реализованные,
мне принесли длинное шелковое платье цыганской расцветки и красные
парусиновые сапоги 41 размера, потому что другие не налезли бы на мои отекшие
ноги. Когда в репетиционной комнатушке прямо перед концертом на меня напялили
весь этот наряд, Ирма Геккер, больше всех хлопотавшая возле меня, распустила
мне волосы по плечам и перевязала мне голову алой лентой. И стала я похожа то
ли на молдаванку, то ли на русскую девку времен крепостного права. Э, не все
ли равно! Главное: что будет там, на подмостках? Ведь решалась моя дальнейшая
судьба!

Вышла я на середину сцены. Оркестранты, милые мои, улыбаются мне
одобрительно, кивают: не робей! Проиграли вступление и я вступила..., но не
попала в тон! Боже! Мой слух, мой тонкий музыкальный слух изменил мне...
оказывается, даже слух страдает от голода. Что делать?

Я быстро взмахиваю рукой, тушу оркестр и произношу громко:

- Ничего, первый блин комом, начнем сначала. Оркестр - подтянись! Будьте
внимательней. Начали...

Я дирижирую оркестром. Снова вступление. И снова я не попадаю в тональность.
В зале слышится смех. Тогда я обращаюсь прямо к зрителям:

- Ну что мне с ними делать? - и показываю на оркестрантов. - Ну-ка, помогите
мне разбудить этот ленивый оркестр!

Ритмично хлопаю в ладоши: раз, два, три! Зал хлопает вместе со мной. Передний
ряд - сплошное начальство. И они смеются. У всех впечатление, будто все так
нарочно задумано, и все ждут продолжения шутки. Я обращаюсь прямо к первому
ряду: - Я знаю, чему вы смеетесь. В этих красных сапогах я похожа на гусыню,
да?
Снова хохот. Жду, пока он стихнет и снова обращаюсь к оркестру:

- Шутки в сторону, ребятки. Давайте по-серьезному.

На этот раз я вступила точно. Воодушевленная радушием зала, я уже уверенно
развернулась и пошла на публику:

- Бывайте здоровы, живите богато...

Я выговаривала всем вместе и каждому в отдельности нехитрые добродушные слова
песенки, безо всяких претензий на штампованную эстрадную выразительность.
Просто я обнимала всех в зале, переполненная любовью к этим людям, желанием
им добра.

Песня кончилась. Что тут поднялось! Крики, аплодисменты: еще, еще!..

Дали занавес. Оркестранты поздравляли меня. Они спрашивали:

- Ты это нарочно придумала?

Я говорила, чуть не плача:

- Какой к черту нарочно! Тюремный голод слух расшатал. Разве вы не поняли: я
чуть не провалилась!..

И именно с этого первого выступления на эстраде впервые пробудилась во мне
настоящая актриса. Помните, у Пушкина:

На дне Днепра-реки проснулась я

Русалкою холодной и могучей...

Я уверена: неведомые Божественные силы, существующие вне нашего сознания,
вдруг невидимо касаются нас своим дуновением и мы воскресаем для маленьких
чудес. Чтобы еще и еще раз протягивать руки через рампу к ждущей людской
массе в зале и передавать ей невыразимые чувства добра и жалости.

После концерта, как полагалось, из кухни принесли ведерко густого пшенного
супа - кормить артистов. Эту обязанность исполнял здоровенный украинец Лука
Яковлевич Околотенко, до ареста председатель горсовета Одессы.

Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол - ешьте, кто желает. Все
артисты, кроме меня, были людьми уже поправившимися от дистрофии, поэтому они
отказались от супа и разошлись по своим баракам. Остались только я, Лука и
суп на столе. У Луки был единственный глаз, второй был навеки закрыт. Вот
этот единственный серый и строгий взгляд и вперился в меня, а я - я стала
есть пшенный суп.

Сколько я съела, сказать трудно. С меня градом катил пот, я ничего не видела
вокруг себя. Когда же я в очередной раз потянулась зачерпнуть ложкой, Лука
ухватился за край ведра:

- Хватит, у тебя скоро суп из глаз потечет.

Он позвал дневального и распорядился:

- Проводи даму в барак, она одна не дойдет.

Как я могла съесть столько супу - уму не постижимо! Просто дистрофики не
знают меры в еде.
Позднее, работая в морге на вскрытии трупов, я узнала, что дистрофия - не
болезнь, а состояние организма, доведенного голодом до крайнего истощения,
когда сгорает не только жировая ткань, но и мышцы, даже сердечные, сгорают
слизистые прослойки внутри кишок и в головном мозге исчезает резкая граница
при переходе серого вещества в белое. Кости становятся хрупкими, как стекло,
а кожа на лице покрывается мхом.

Слава обо мне быстро пронеслась по пересылке. Ничем пока не занятая, я стала
заходить в бараки, знакомиться с людьми. Меня всегда сажали в уголок и давали
миску с едой. Так было заведено - вытаскивать из когтей дистрофии людей,
оставленных в пересылке и чем-нибудь отличившихся.

Кстати, еще до меня в Марпересылку прибыл с этапом писатель Кочин (роман
"Девки", "Лапти"). Когда ему хотели оказать помощь при пересылке, он гордо
отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую командировку. И погиб, конечно.
Так же быстро канул в вечность кинорежиссер Эггерт (нашумевший фильм
"Медвежья свадьба").

В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один не менее уютный
уголок у фармацевта Крутиковой-Завадье в ее крохотной аптечке. Хозяйка,
полная красивая женщина, лет 45-ти, была настоящей дамой прошлых времен и
умела свой маленький аптечный уголок превращать в светлый салон для таких
людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев, литератор Болотский,
драматург Карташов и много других. Они собирались по вечерам и читали вслух
редкую здесь художественную литературу. Так как любые сборища запрещались и
преследовались начальством, к Крутиковой-Завадье собирались строго
конфиденциально и только проверенные лица. Меня пустили, но спрятали за
большим баком, в котором получали дистиллированную воду, и попросили громко
своих чувств не выражать. Ладно! Я залезла между баком и стеной и притаилась,
как мышь.

В тот вечер читали "Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, в лагере
написанную, работу о Пушкине. Я тихо ликовала, сидя за баком, радуясь своему
счастью полевой мыши, пришедшей в гости к домашней.

Хочу рассказать о Сергее Карташове. Мое с ним х[знакомство произошло так: я