ГЕНИЙ РАЗОБЛАЧЕНЬЯ



У меня в комнате на стене висит увеличенная фотография
А.И.Солженицына. Я осмелилась вытащить ее из тайника и
повесить в начале 1985 года, хотя опасность такой вольности
все еще была ощутимой.

Мое открытие Александра Исаевича произошло, как только в
"Новом мире" был опубликован "Один день Ивана Денисовича". Я
слышала, как о повести приглушенно заговорили, но сама ее
еще не читала, так как достать этот номер журнала было
невозможно. Жила я в то время в Бокситогорске и работала
режиссером во дворце культуры имени 40-летия комсомола. В
читальном зале библиотеки дворца был желанный номер "Нового
мира", но его из рук в руки передавали друг другу партийные
труженики из местного горкома партии. Я часто заглядывала в
читальный зал - не принесли ли? Нет. Хотя выдавать из
читального зала на руки запрещалось, но кто же осмелится
перечить самому горкому? И вдруг я однажды увидела этот
номер просто лежащим на краешке стола. Недолго думая, я
схватила его и спрятала на груди под платьем. Ко мне
подскочила сотрудница библиотеки:

- Сейчас же положите журнал обратно.

- И не подумаю.

- Я запишу вас в очередь на него.

- Она до меня никогда не дойдет: в горкоме много читателей.

- Вы подводите меня, мне будут неприятности!

- А вы скажите тем, для кого вы стараетесь, что это я
забрала журнал. Насильно. Понятно?

- Я буду жаловаться!

Но я уже убегала с драгоценной ношей на груди.

Прочитав повесть, я поняла интерес к ней горкомовской элиты:
повесть раскаленным ножом врезалась в мякоть грубо
штампованной лжи о социализме, да еще и о "развитом". Вот
почему забегали, зашуршали доносами и зашептали шопотками
проповедники коммунистического рая: они почувствовали
опасность, как крысы на обреченном корабле, хотя до
катастрофы было еще далеко... Но ведь на то они и крысы. Я
же поняла: в мир пришел защитник задавленных строем людей! И
просто маленького человека, с каждой эпохой попадающего во
все более страшный социальный режим. Так я и объясняла моей
творческой молодежи, еще не зная, какой огромный размах
примет творчество Солженицына, какое заготавливается им
сверхмощное оружие: многотомный "Архипелаг ГУЛАГ", о котором
заговорят все народы мира.

А пока что я стала упорно собирать все, что могла достать из
создаваемого писателем. И год за годом рос в моем столе
бесценный капитал работ Солженицына, все более и более
угрожавший власти. Я знала: в городе по ночам трещали
пишущие машинки, наращивая "Самиздат" и расшатывая
утрамбованную чугунными катками веру в непогрешимость
коммунистической идеологии. "Архипелаг" вызвал к жизни
первые подземные толчки, обещавшие будущее землетрясение. В
твердыне, казавшейся несокрушимой, возник пролом, через
который изумленный мир заглянул в клоаку нашей жизни и
разглядел ее жестокость, удушающую ложь и преступность.

15 лет собирала я работы Солженицына и переписывала их
сначала от руки, потом на купленной по случаю старенькой
"Эрике". Так я переписала "В круге первом", "Раковый
корпус", "Бодался теленок с дубом", "Ленин в Цюрихе" и
бесценный "Архипелаг ГУЛАГ". Оригиналы я получала
отпечатанными на фотопленке с заграничных изданий ("Посев").
Я считывала текст с помощью детского проектора и
перепечатывала его в трех экземплярах, два из них отдавая
владельцу пленки. Чтобы передавать пленку и затем рукопись,
мы встречались только на улице - у метро или в каком-нибудь
садике. Имен и адресов друг друга мы не знали.

Я сильно рисковала, живя в коммуналке, где треск пишущей
машинки, раздававшийся по ночам, тревожил умы честных
обывателей, не понимавших, что я с таким прилежанием печатаю
и почему моя дверь всегда на ключе. Я объясняла -
зарабатываю. Но тогда возникла новая угроза: "теоретики
чужой казны" могли донести в финотдел, который непременно
захотел бы обложить налогом незаконный заработок. И вот я
решила уехать для работы в более безопасное место. В
Новомосковске жили мои двоюродные сестры с сыновьями. Я не
видела их лет 20, но изредка переписывалась с сестрой Машей.
Мои племянники из мальчиков давно стали мужьями. Но более
всего меня поразило другое: все они были членами партии,
более того - яростными сталинистами! Одна Маша оставалась
беспартийной, но в разговорах со мною всегда защищала Отца
народов. И это после того, что в 37 году забрали ее отца,
Тихона Степановича Селиверстова, добрейшей души
порядочнейшего человека, и уморили в лагере! Старшего брата
Маши арестовали как сына врага народа и он тоже погиб в
лагере. А дети и внуки двух безвинно погубленных людей
смотрели на меня пустыми глазами и, перебивая друг друга,
кричали:

- Сталин не знал, все делал Берия! При Сталине сахар
дешевел! Что с того, что ты сидела? Выходит, за дело, раз
сейчас Сталина ругаешь!

Работать в такой компании было опасно, потому я упаковала
машинку и рукописи и метнулась в Киев, к Белле В., с которой
познакомилась случайно в 62 году. Мы поняли тогда, что
духовно близки и нуждаемся в общении. Белла была блестяще
образованна и занимала должность заведующего кафедрой в
Киевском университете. Она сказала:

- Моя квартира всегда открыта для вас. Приезжайте! Если не
будет средств, я помогу. Я не хочу терять вас.

Моя благодарность Белле была тем более велика, что никто не
был рад моему возвращению с "того света", даже сын, который
из-за меня не мог вступить в ряды КПСС. Он быстрее других
отказался даже от переписки со мной. Я словно отбрасывала от
себя некую тень, пятнавшую чистоту и благонадежность людей,
особенно партийных.

Я часто и охотно стала приезжать к Белле. Это от нее я
впервые услышала слово "тоталитаризм", и именно она однажды
бросила вскользь:

- Коммунизм и фашизм - это одно и то же.

Под влиянием Беллы я написала несколько поэм и начала
записки о пребывании в лагере.

В тот свой приезд в Киев я поселилась в квартире у Николая
Платоновича Бажана. Дело в том, что он с супругой Ниной
Лауэр, уезжал в Калькутту. Не надеясь на сигнализацию,
хозяева хотели оставить живого сторожа в своей квартире,
наполненной ценным музейным хламом. Белла предложила меня
как суперчестного человека, и те согласились. Была согласна
и я: какое счастье быть одной в квартире, работать сколько
душе угодно!

Однако, в последний момент Бажаны почему-то от поездки
отказались и я осталась у них просто "прислугой за все" с
окладом 70 р. в месяц. Не принять этой роли помешало мне
желание поближе познакомиться с академической элитой:
Н.П.Бажан был не только академиком, но еще и членом ЦК
компартии Украины, и поэтом. За три месяца пребывания в этом
доме я узнала многое, но об этом в другой раз.

Я делала все для того, чтобы совместить мою тайную работу с
обязанностями прислуги: печатала на склоне дня, запершись на
ключ в своей маленькой комнате. Вскоре я заметила, что Нина
стала следить за мной. По национальности прибалтийская
немка, она была сущей стервой. Раз заподозрив меня в
непонятной тайной страсти, она стала заваливать меня
домашней работой в городе и на загородной даче. Времени для
себя у меня почти не оставалось. Однажды Нина подстерегла
момент, когда я забыла запереть дверь, и буквально ворвалась
ко мне. От неожиданности я уронила на пол листы рукописи,
Нина быстро нагнулась, чтобы подобрать их, но я еще быстрее
наступила на них ногой:

- Нельзя!

Она молча выскочила из комнаты. Я твердо знала, что Николай
Платонович не опустился бы до доносительства, но за Нину не
поручилась бы. Несмотря на уговоры Беллы, я решила, что
лучше мне уехать с моим опасным чемоданом. Может быть, это
была перестраховка, но кто осудит за нее бывшего лагерника?

И тогда я решила обменять свою комнату в ленинградской
коммуналке на жилплощадь в пригороде. И обменяла, и получила
в часе езды от Ленинграда убогое жилище без удобств с печным
отоплением. Но отдельное! Бывшей хозяйкой этого жилья была
представительница номенклатуры с партбилетом, получившая
благоустроенную квартиру. Звали ее Люся. Кто-то из моих
соседей по коммуналке, где мою комнату занимала теперь дочь
Люси, сообщил Люсе просто так, без коварства, о моем
лагерном прошлом. И Люся, штатный стукач, как все начальники
отдела кадров, начала усиленно навязывать мне свою дружбу,
посещать почти каждый день и влезать в детали быта. Больше
всего интриговало ее наличие "Эрики". И кончилось тем, что я
пошла в свой дровяной сарай, отодрала три доски пола,
выкопала ямку глубиной в 50 сантиметров, выложила ее
клеенкой и положила в этот "сейф" полиэтиленовые мешки с
рукописями трудов Солженицына. Прощай, мой драгоценный клад,
до весны!

А весной таллая вода затопила находившийся в низине сарай.
Полиэтиленовые мешки оказались ерундовой защитой, а кроме
того, мое сокровище вмерзло в землю. Пришлось вырубать его
ломом и топором. Кое-что все-таки сохранилось. Всю ночь я
топила печь, чтобы просушить это "кое-что". "Архипелаг
ГУЛАГ" уцелел, только буквы местами расплылись. И еще я
получила кровоизлеяние сетчатки левого глаза, силясь
разобрать через проектор бесценные строчки Солженицына...

1992 г., СПб.

Игорь МИХАЙЛОВ - Екатерине СУДАКОВОЙ

Всю молодость сгноили в заточенье,
Одной лишь ненавистью и сильна,
Как жрица, Гению Разоблаченья
Остатки жизни отдала она.
Меж двух миров старательный посредник,
Врагов своей земли упрямый враг,
Она от первой строяки до последней
Переписала весь "Архипелаг".


    ЭТАПЫ, НАРЫ, ИСКУССТВО



... Настало время, когда целую группу женщин из нашей камеры куда-то вызвали.
Куда? Да разве скажут? Провели по каким-то этажам и коридорам и остановили у
непонятной двери. Стали вызывать поодиночке. Потом мы поняли: нам объявляли
приговор. У каждой выходящей женщины спрашивали:

- Сколько?

- Десять.

Так всем. Дошла очередь и до меня. Вошла я, за столом увидела военных,
услышала:

- Постановлением особого совещания... по статье 58 пункт 1а... сроком на
десять лет... распишитесь.

Расписалась.

За измену родине! Какой и чьей? В центре России наши же соотечественники,
сильные мордастые мужчины оторвали молодых женщин от их домов и детей,
замучили в тюремных застенках, доведя голодом и издевательствами до психоза и
невменяемости, а теперь отправляют умирать в лагеря. По какому праву?!

Впрочем, тогда этих мыслей не было у меня в голове. Истощенный мозг
реагировал только на пищу, холод и побои.

Со мною в камере оказалась в это время некая Тамара Р., врач из Калуги. Она
задумала сообщить в соседнюю камеру о сроках, которые мы получили. Написала
записку, указав сроки возле инициалов каждой женщины, и только мое имя
указала полностью. Попыталась подбросить записку соседям на прогулочном
дворике, а попала она надзирателю. И последовал приказ: "За нарушение
тюремного режима... 10 суток карцера такой-то". То есть мне. О настоящей
виновнице я, конечно, промолчала.

Стояла зима - морозная, лютая. А у меня был только рваненький жакетик и на
ногах подшитые валенки. Так в этой одежонке меня и втолкнули в карцер.
Втолкнула надзирательница, которую мы прозвали "Ет-те-не-кулорт-а-турма". Так
она шипела нам в волчок, со смаком, со злорадным кряхтеньем:

- Ет те не кулорт, а турма!..

Она дала мне хорошего тумака сзади и... я плюхнулась ногами в валенках в
воду! По колено. Вода оказалась ледяной. Я погибла, - мелькнуло у меня в
голове. - Уж ноги потеряю, как пить дать!"

Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидела впереди очертания какого-то
предмета, стоявшего в воде. Это был знаменитый "гроб", о котором я слышала от
побывавших в карцере уголовниц. Я пошла по воде к этому помосту. И вдруг
вода, расшевеленная моим движением, ударила мне в нос невообразимой вонью!
Дело в том, что из карцера на оправку не выводили...

Дошла я до гроба, как до острова и скрючилась на нем. Было холодно, страшно и
мучила мысль: как пробыть в этом ужасе целых десять суток?!

Я свернулась клубочком и попыталась уснуть. Но не тут-то было: кто-то стал
меня здорово кусать, какие-то насекомые. Кто? Клопы? Нет, еще омерзительней:
это были вши! Гроб был завшивлен до отказа!..

О Господи! Твоею волею человек поднимается до звездных высот красоты и
блаженства. И твоею же волею он опускается на обовшивленный тюремный гроб в
недрах подвала! Кому это нужно, Господи?..

Дверь из коридора открывалась два раза в сутки: утром через воду мне бросали
на колени пайку хлеба 250 г. Не поймаешь - пайка падала в воду и на этом
питание оканчивалось до следующего утра. Во второй раз дверь открывалась для
проверки, не сбежала ли я.

Думаю, что я бы не выдержала десяти суток в карцере, но меня спас этап,
который не считался с карцерами.

На дворе стоял сильный мороз, а валенки мои были мокры, так как снова
пришлось пройти по вонючей карцерной воде. Тамара Р., чувствуя свою вину,
сунула мне в руки кусок ситцевого одеяла, которым я покрыла голову.

Нас долго держали во дворе, считая и обыскивая. Наконец, наша колонна
двинулась на вокзал. До него было километров пять, шли мы очень медленно,
окруженные солдатами с винтовками и собаками. Впереди шли женщины, за ними
мужчины.

На половине пути мне сделалось дурно и я повалилась на землю. Мне все время
было плохо, тошнило и пошатывало. А тут совсем не стало сил. Лежа на земле, я
услышала голоса конвоиров:

- Чего там встали? Надо пристрелить, подводы-то нету! - кричали впереди. -
Пристрели, потом подберут!..

Меня вдруг сильно вырвало карцерным миазмом. И тут двое мужчин, тихо подняв с
земли почти понесли меня, поддерживая с двух сторон и приговаривая:

- Держись, сестра, держись. А то убьют, у них так положено...

Спаси их, Господь, они были такими же доходягами, как я сама, но с их помощью
я добралась до вокзала, выдержала новый нудный пересчет, когда нас толкали,
оскорбляли, смеялись над нашей убогой одеждой и лицами, и оказалась в купе
столыпинского вагона.

Нас вбили в него около тридцати человек. Я попала на пол, под лавку, куда
меня втиснули, как мешок. И тут я снова чуть не погибла, потому что сделалась
такая духота, что я поняла: задыхаюсь! Я застонала, сначала тихо, потом
громче. Лавка надо мной была так низка, что я почти касалась ее лицом и она
казалась мне крышкой гроба. Я стала кричать:

- Вытащите меня отсюда, я задыхаюсь!..

Но все молчали, и только уголовницы разговаривали и смеялись, как ни в чем не
бывало. Одна из них прикрикнула:

- Перестань скулить, мать-перемать! А то придушу, падла!..

Я не помню, кто и когда выволок меня из-под лавки. Должно быть на остановке
от нас кого-то забрали и мне уделили место на средних нарах. Понемногу я
отдышалась. Так снова была спасена моя жизнь. Сколько еще таких раз мне
предстояло пережить? И какому из них суждено было стать последним?..

Х Х Х

...Этапный наш эшелон двигался безумно медленно, сутками стоя на каких-то
полустанках и в тупиках. Конвой "забывал" отдавать нам наши сухари и даже
поить водой. Охранники на станциях обменивали сухари на водку и тут же
напивались. На наших глазах пьяные вохровцы затаскивали в вагон каких-то
девок, поили их самогонкой, раздевали и творили с ними, что хотели, не
стесняясь нашим присутствием.

Конвой состоял преимущественно из украинцев. То был свирепый, бесчеловечный
народ! И еще из казахов и татар - еще более безжалостных. Сначала я все
возмущалась, а потом... вспомнила голод на Украине, угнетение и депортацию
малых народов и подумалось мне, что мой ропот неуместен. Другое дело, что
мстительность по отношению к русским была несправедлива: они пострадали не
меньше, если не больше других. Казнить надо было кого-то другого.

Тамара Р., с которой мы волею судеб оказались в одном купе, таяла на глазах.
Она лежала с пересохшими губами и полузакрытыми глазами и ни на что не
реагировала, почти не сознавая окружающего. Когда нас водили на оправку,
конвоиры бросали ей вслед такие реплики:

- Эта не доедет. Давай спорить - не доедет...

Однажды к нашей решетке подошел конвоир и спросил:

- Кто пойдет убирать вагонзак?

Я сообразила: значит, лишнее движение, возможно, лишняя пайка, может быть,
свежий воздух. И сказала:

- Я пойду!

Со мной пошла еще одна женщина. Нас привели в вагон зеков-мужчин, грязь и вонь
превосходили все мыслимое. Многие из зеков страдали поносами от скверной
воды, так как наш состав загоняли в тупики вдали от водозаборных колонок, и
пили мы частенько из грязных луж.

Мы принялись за уборку. Утром начали, поздним вечером закончили. Работали
медленно - мало было сил. К вечеру нам дали по котелку пшенного супа и по
пайке хлеба. Суп мы тут же проглотили. Животы у нас раздулись, пот градом
катился с лиц. Мы шли к своему вагону медленно и отрывали по кусочкам и клали
в рот спрятанный за пазухами хлеб. Хлеб этот страшно мучил меня, я могла бы
съесть его неопределенно много - так мне казалось. Предложи мне тогда любые
деликатесы - я выбрала бы только хлеб! Только он нужен голодному!

У меня была цель: Донести кусочек хлеба до Тамары. Этот кусок жег мне грудь,
запах его сводил с ума. Но я стоически терпела, отгоняя искушение. И
донесла-таки! Тамара лежала по-прежнему, закатив глаза так, что одни белки
виднелись. Я молча прилегла рядом и, отщипнув хлебный мякиш, протиснула его
Тамаре между зубами. А сама шепчу ей в ухо:

- Не глотай сразу, рассасывай потихоньку!.. Не бойся, я еще дам...

Так по крошке я скармливала хлеб Тамаре, и когда я делала это, мне уже не
хотелось есть самой. Происходила какая-то психологическая перестройка: моя
жажда хлеба отодвинулась на второй план.

А конвой тем временем пропивал наш хлеб на станциях и устраивал оргии на
глазах умиравших от голода женщин.

Однажды мы остановились у перрона какой-то крупной станции. Мы услышали говор
людей, движенье багажных тележек, шарканье ног, сигналы паровозов. И вдруг
одна из наших женщин громко закричала:

- Люди! Хлеба!.. Мы умираем...

И пошло по эшелону:

- Хлеба!.. Хлеба!..

Этот крик вырывался из каждого вагона, и все они слились в один могучий
вопль:

- Хлеба-а-а!

Заключенные женщины начали стучать в стенки вагонов. Получался большой
скандал, нежелательный для наших мучителей, выливавшийся в настоящий бунт! А
женщины все стучали кулаками в стенки вагонов:

- Хлеба-а-а!..

К нам в вагон заскочил молодой чернявый офицер без кителя, без фуражки, в
галифе на помочах. Он пробежал по вагону с револьвером в руке, панически
крича: - Женщины, перестаньте!.. Да замолчите же!.. Стрелять буду!..

А следом за ним двое конвойных втащили большую корзину с сухарями. Они стали
прямо через решетку бросать в нас эти сухари, приговаривая:

- Нате, нате!.. Не орите только!..

Постепенно крики стихли. Я собрала разбросанные сухари, позвала на помощь
Любу Говейко (военврач), и мы вдвоем разделили сухари и раздали их женщинам.

Надо сказать, что я совершенно не была подвержена массовой истерии. Какая-то
живая-живуленька не угасала в моем ослабевшем теле, она-то и управляла моим
сознанием и духом. И не приведи, Господь, если оскорбляли мое чувство
справедливости: дело могло дойти до крайности, ибо я становилась упрямее осла
и совершенно утрачивала спасительное чувство страха и самосохранения.

До Мариинска, нашего пункта назначения, мы ехали ровно месяц. В больших
населенных пунктах нас выгружали из вагонов и на несколько дней отправляли в
местную пересылку. Вероятно, из-за перегруженности железной дороги мы
застревали иногда в пересылках по неделе. В одной из них мне пришлось
пережить нечто такое, что не определить одним словом, и вообще не знаю,
вмещается ли оно в слова. Случиться это могло разве что в аду, если бы у
бесовской силы достало фантазии выдумать такое.

Камера, куда нас ввели, была набита женщинами с самыми разнообразными сроками
и статьями. Была здесь, разумеется, и воровская аристократия - старые матерые
блатнячки. Занимали они лучшие места - у окошек, где больше света и воздуха.
Я оказалась вблизи их на нарах и могла наблюдать их, молодых, здоровых,
истатуированных до невозможности в том числе непотребными надписями на груди,
на лопатках, на животе, на пальцах рук, на ляжках и даже на лице. У меня
отчего-то все время ныла челюсть и я лежала тихо, положив под голову
единственную свою поклажу - крапивный мешок.

Девки вели себя вызывающе. Они всячески поносили находившихся в соседней
камере мужчин-рецидивистов с огромными сроками и позорили их на чем свет
стоит. Наши камеры разделяла дощатая оштукатуренная стена. Распоясавшиеся
воровки считали, что она надежно защищает их от мести и расправы постепенно
свирепевших блатяков. Они задели мужскую честь воров в законе, и тогда по ту
сторону стены началась работа: воры выбили из-под нар один из столбов опоры и
пользуясь им, как тараном, начали пробивать стену. В нашей камере поднялась
паника. Женщины, а их было человек 150, начали неистово кричать и биться в
дверь, требуя охрану и надзирателей. Но в коридоре будто все вымерло - ни
звука! Глухие удары тарана долбили и долбили в стену, стена дрожала, с нее
сыпалась штукатурка. Все, кто были возле стены, хлынули от нее. А воровки
вошли в раж от непонятного восторга, плясали и прыгали возле стены, как
ведьмы на Лысой горе.

Стена трепетала, как от хорошей бомбежки. Осада успешно продолжалась, женщины
кричали. В стене обозначилось круглое пятно, показывающее, где будет пролом.
Стала слышна команда: и-ра! и-два! И даже сопенье озверевших мужиков. И вот -
дыра! В дыру сразу пролезло плечо и просунулась морда - красная, потная!.. И
в ту же секунду дверь нашей камеры распахнулась и на пороге появились
охранники с оружием в руках. Еще миг - и раздался грохот выстрела. Пролезший
было в дыру блатарь обвис в проломе, прошитый пулями...

Нас, смертельно перепуганных, сейчас же перевели в другую камеру. Мы слышали
из нее, как началось истязание мужчин-воров за их вторжение к нам. Если
судить по истовым воплям истязуемых, избивающих было много и расправлялись
они беспощадно.

Как-то раз в одной из пересылок (в Перми? В Казани?) в коридоре шел обычный
шмон. Обыскивали молодые девчонки в военных гимнастерках. У меня ничего не
было - пустой мешок и пустой же кисет из-под табака. Стояла я, опершись на
стену, не шевелясь, молча. А вокруг крик, гам! Нам подселили бытовичек, а у
них узлы с хлебом, табаком. Они-то и шумели, и гремели, беспокойно двигаясь
налитыми жизнью телами. А я в то время на почве голода даже видеть и слышать
стала плохо.

Одна из обыскивающих надзирательниц ощупала меня, вытащила из моего кармана
кисет и шепнула:

- Стойте на этом месте, никуда не уходите!..

Через некоторое время она снова подошла ко мне вплотную, сунула мне в карман
кисет, наполненный табаком, и кусок хлеба. Запахнула полу моего синего плаща,
шепнув:

- Осторожно, молчите...

Мой вид вызвал у этой девочки сострадание. Акт милосердия явился так
неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор вспоминаю этот случай и
думаю: не во сне ли мне это приснилось? А поднесенными мне дарами я не
воспользовалась: нас погнали на прожарку одежды и там у меня стянули и хлеб,
и табак... Но теперь, кроме грязного крапивного мешка, со мной осталась
навсегда память о неистребимой силе добра в человеческом сердце.

Глухой зимой, в самые морозы приехали мы в Мариинск. Везли нас то в
столыпинских, то в телячьих вагонах. Благодаря нашей неимоверной скученности
было относительно тепло. Порой нам давали горячий суп, тогда дверь вагона
раздвигалась и первое, что нам бросалось в глаза, была щетина штыков,
направленная на нас взводом "солдатушек, браво-ребятушек", а уж потом котелки
с баландой.

У меня продолжала ныть нижняя челюсть. Но в скученности тел, в навозной вони
от параши, в непрерывном гуле и гвалте голосов, я как-то смирялась с болью.

Когда нас выгрузили на станции в Мариинске, я оказалась выброшенной во власть
сибирского холода: в коротенькой жакетке, в подшитых, старых валенках, без
чулок. Кроме того на мне был синий дождевой плащик и на голове кусок
бумажного одеяла, подаренного Тамарой.

Нас, как всегда, томительно долго считали, пересчитывали, строили,
перестраивали. Наконец, дали команду:

- Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг в сторону - конвой
стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!

Тронулись, слава тебе, Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас
собаки, невыносимо терзает мороз. Но мы - до предела сжавшись, ссутулившись,
глядя себе под ноги, стараясь сберечь в себе остатки вагонного тепла - идем,
идем... Далеко ли, долго ли, Господи?

Лагерь зовущийся Марпересылкой, был, естественно, за городом. Дошли и встали.
Начиналась поземка - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колени и
стараются пробраться к спине. Остановилась наша колонна перед широкими
воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются,
и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. И вдруг команда:

- Колонна - садись!..

То есть как - садись? Куда - садись? А на землю, на снег, садись - и все! Мы
потоптались на месте, дескать, может, не так поняли, может, еще постоять
можно. Нет - садись! На мерзлую землю, на снег. И стали садиться, а что
поделаешь? В стоящих ведь будут стрелять...

До чего же жадна до жизни трусливая и жалкая природа человеческая! Смерти
мгновенной предпочитают пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино -
смертью...

Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них и
опускались, не на землю. А у меня крапивный мешок - ряднина дырявая. Села я
на голые свои коленки без чулок, села и думаю: конец пришел. Не выдержу!
Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Боль глухая, отдаленная, как дальний
гул пальбы.

Сидели мы долго - час, полтора. Наконец, из дверей вахты выскочил молодой
человек в телогрейке и шапке-ушанке с дощечкой и карандашом в руке. Здесь же
оказалась кипа бумаг - наши "дела", которые нас сопровождали. И началась
церемония передачи, долгая и нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так
далее.
Кончилось и это. Только тогда отворились ворота адовы и поглотили нас.
Возможно, навсегда, потому что избыть здесь десятилетний срок и остаться
живым представлялось сомнительным.

Погнали нас сначала в баню. Цель ее была отнюдь не перемыть наши заскорузлые