Подбежали псари, грубо ухватили князя за шиворот, затрещал кафтан. Шуйский яростно сопротивлялся, кричал:
   — Подите прочь, холопы! На кого руку подняли?! Подите вон!
   Кто-то из псарей наотмашь стукнул князя по лицу, и из разбитого носа густо потекла кровь.
   — В темницу его! Под замок! — кричал Иван Васильевич. — На государя руку поднял, грозился мое тело рыбам скормить!
   С Шуйского сорвали кафтан, горлатная шапка далеко отлетела в сторону, и нежный мех тотчас был втоптан множеством ног в грязную замерзшую лужицу. Псари, обозленные упрямством князя и какой-то его отчаянной силой, матерясь и чертыхаясь, волочили его по двору, а тот все грозил:
   — Вот я вам, холопы!.. Вот я вам еще!.. Да побойтесь же бога! Запорю!
   На князя посыпались удары, один из псарей ухватил Андрея за волосья и остервенело трепал его из стороны в сторону. Шуйский уже больше не сопротивлялся, он завалился на бок и молчаливо принимал удары. Громко лаял пес, готовый вцепиться в князя.
   — Помер никак? — удивился один из псарей. Наклонившись к Шуйскому, стал рассматривать его лицо. — Глаза-то открыты и не дышит. Прости, государь, — бросился он перед Иваном на колени, — не желали мы того!
   Великий князь неторопливо подошел к бездыханному телу.
   — Хм, может, мне его сомам скормить, как он того для меня желал? — Иван не обращал внимания ни на стоявшего перед ним на коленях холопа, ни на его раскаяние. — Ладно, пускай себе лежит. А вы останьтесь здесь караулить его до вечера. — И, показав на пса, добавил: — Чтобы собаки не сожрали. Потом братьям покойного отдайте.
   Андрей Шуйский лежал на великокняжеском дворе до самого вечера. Окольничие и стряпчие, не задерживаясь у трупа, шли по своим делам, только иной раз бросали боязливый взгляд на окоченевшее тело. Еще утром Андрей Шуйский расхаживал по двору хозяином, одним своим видом внушая трепет, сейчас он валялся в спекшейся крови, и падающий снег ложился на его лицо белыми искрящимися кристалликами.
   Ночью дворец опустел. На великокняжеский двор явился Иван Шуйский, постояв у тела брата, попросил сот-ника:
   — Разрешил бы ты подводу на двор пропустить, Андрея положить надо.
   — Не велено, — строго пробасил государев слуга. — Это тебе не холопий двор, чтобы всякую телегу сюда пускать.
   Если бы еще вчера сотник осмелился такое произнести Ивану Шуйскому, так помер бы, забитый батогами, а сейчас еще и голос повысил. Холоп!
   Иван Шуйский подозвал дворовых людей, и те осторожно, за руки и за ноги, поволокли тело со двора.
   На следующий день Шуйские в Переднюю к государю не явились. Не было их позже и в Думе. Бояре промеж себя тихо переговаривались и поглядывали на край лавки, где еще вчера сидел князь Андрей Михайлович. Сейчас никто не смел занять его место, обитое красным бархатом, и все в ожидании посматривали на государя, как он соизволит распорядиться.
   А когда Иван заговорил, бояре примолкли, слушая его неторопливую речь.
   — Тут Шуйские с ябедой ко мне приходили, разобраться хотят в смерти князя Андрея. Псарей требуют наказать лютой смертью. — Иван выразительно посмотрел на хмурых бояр, а потом продолжал: — Только наказания никакого не будет. А Шуйский сам в том виноват, что государевых холопов обесчестить захотел! Псари — государевы люди, мне их и наказывать! Так и пиши, дьяк: «Государь повелел, а бояре приговорили, что в смерти князя Шуйского винить некого. Божья воля свершилась!» И еще… если Шуйские и завтра в Думу не придут, повелю их за волосья с Москвы повыбрасывать!
   Шуйские явились к государю на следующий день в теремные покои ровно в срок; терпеливо дожидались в Передней, когда постельничие помогут надеть великому князю сорочку, запоясать порты, а потом вошли на его голос. Иван Шуйский наклонил голову ниже обычного, и государь увидел, что на самой макушке боярина пробивалась плешина. Шуйский-Скопин едва перешагнул порог, да так и остался стоять, не решаясь проходить дальше. В этой напускной покорности Шуйских, в молчании, которым никогда не отличались братья, он чувствовал их могучее сопротивление, которое скоро обещало перерасти в открытую вражду.
   — Какие вести от польского короля? — полюбопытствовал вдруг Иван.
   Год назад Думой в Польшу был отправлен посол, который намекал королю Сигизмунду, что в Московском государстве поспевает великий князь, который не прочь бы иметь в женах его младшую дочь. Король источал радушие, обещал подумать, а на следующий день до посла дошли слова рассерженного владыки:
   — Это за московского государя Ивана я должен отдать свою любимую дочь?! Как он посмел! Моя дочь чиста, как утренняя роса, и невинна, как весенний цветок! А Иван распутничает с двенадцати лет, и сейчас счет его девкам пошел уже на сотни! — И король, который и сам не слыл ханжой, закончил: — Я желаю только счастья своей дочери!
   А три месяца назад Дума снарядила в Польшу новое посольство. На сей раз бояре выражались тверже — желают русской великой княгиней видеть дочь польского короля. В грамоте было приписано: «Так повелось от Ярослава, что жены русским государям доставались из дальних стран и благочестивые, а потому просим тебя об том всем православным миром и кланяемся большим поклоном».
   Послом был Иван Шуйский, но уже неделя прошла, как он прибыл из Польши, а с докладом в Думу по-прежнему не торопился, и сейчас государь пожелал узнать итоги переговоров.
   — Пренебрегает король польский оказанной честию, великий князь, — отозвался Иван Шуйский, стараясь не смотреть в глаза юному правителю. Проглядели бояре Ивана Васильевича, все дитем его считали, а дите уже бояр успело под себя подмять. — Отказал послам.
   — Что же он такого сказал тебе… Ивашка? — посмел государь обратиться к родовитому боярину, как к холопу дворовому.
   Поперхнулся Иван Шуйский от такого обращения, но отвечал достойно:
   — Прости, великий князь, но говорит он, что поган ты с малолетства и распутен, а дочка его младшенькая, что цветок полевой, в невинности растет и о бесстыдстве не ведает.
   — Ишь ты, куда латинянин повернул! А сам-то польский король не монахом в молодости поживал, — обругался Иван Васильевич.
   — Государь, почто ты нас так обидел? Брата нашего живота лишил? — Шуйский нашел в себе силы заговорить о главном. — За что на нас, слуг твоих верных, опалы свои кладешь, а ворогов на груди своей пригреваешь?
   — Изменник князь Андрей был, — строго посмотрел на боярина Иван. — Обижал меня всяко, а сам государством правил, как хотел. То не я на него опалу напустил, то божья кара на нем остановилась. А на остальных Шуйских я гнева не держу, ступайте себе с миром.
   Москва встретила смерть Андрея Шуйского тихо.
   Бояре настороженно помалкивали и зло приглядывались к вернувшемуся из ссылки Федору Воронцову, который перестал снимать перед Рюриковичами шапку и проходил в покои государя, как к себе в избу. Теперь он кичливо поглядывал на толпу стольников и дворян, топтавшихся на крыльце, вовсю распоряжался в Кремле и щедро раздавал подзатыльники нерадивым слугам. Федор уверенно опустил свой тощий зад на место Андрея Шуйского.
   Воронцов сполна отыгрался за нанесенные обиды: Иван Кубенский, посмевший драть Федора за волосья, сел в темницу; Афанасий Батурлин, говоривший ему невежливые слова, лишился языка; окольничий Михаил Борода, плюнувший вослед Воронцову, был обезглавлен.
   Федор не брезговал являться в темницы и, разглядывая исхудавшие лица своих обидчиков, затаенно вопрошал:
   — Ну каково же тебе на дыбе, душа моя Петр Андреевич? Не сильно ли плечики тянет? А может быть, ремешки подтянуть, чтобы покрепче было? Это мы сейчас быстро устроим. Эй, палач! Чего застыл?! За работу живехонько! Не видишь, что ли, Петр Андреевич совсем замерз, согреться ему надобно. Угости его еще пятком плетей, пусть кровушка его по жилочкам разбежится!
   Палач, готовый услужить любимцу государя, суетливо сновал по клети, замачивал хвосты плетей в едкой соли, раздувал уголья и, когда приготовления были закончены, не без удовольствия обрушивал на голую спину тяжелый удар.
   — А-а-а-а!
   Каждый удар вырезал со спины опального боярина полоску кожи.
   Петр Андреевич, стольничий государя, вчерашний его советчик, корчился от боли и благодарил Воронцова за оказанную честь:
   — Спасибо тебе, Федор… Ой, спасибо! Век не забыть мне твое угощение.
   — Только прожить ли тебе век, голубчик? Эй, палач, подложи-ка Петру Андреевичу угольков под самые пяточки. Вот так… Вот, вот — пускай пожарится.
   Глинские ревниво наблюдали за тем, как входит в силу боярин Воронцов. С раздражением следили за каждым его шагом, ожидая, что тот непременно споткнется. Но Федор уверенно расхаживал по великокняжескому двору, смело распоряжался караульщиками самого Ивана Васильевича. Глинские сторонились, пропуская его вперед, и это тихое отступление походило на западню для любимца государя.
   Дядя молодого самодержца шептал Ивану в оба уха:
   — Доверчивый ты, Ванюша, точно такой же, как и твой батюшка. Покойный Василий Иванович тоже все боярам своим доверял. А тем только дай слабинку, как они тотчас прыг на шею и ноги свесят!
   — К чему это ты? — спрашивал великий князь, поглядывая на Глинского.
   — А вот к чему, Ваня. Андрея Шуйского ты от себя убрал и правильно сделал! — Заметив, что молодой государь насупился, Глинский продолжал: — Только вот зачем ты опять к себе боярина приблизил? Федька Воронцов хозяином по двору шастает. И нас, родственников твоих, совсем не чтит. Обуздать тебе, Ванюша, его нужно. Хомут на него крепкий накинь, как на кобылу тягловую, пускай свой воз везет, а в государевы сани не садится! Холоп что собака: место свое должен знать! Вот так, Иван Васильевич!
   Самодержец призадумался. Дядька зря не скажет. Если и верить кому, так это родственникам, что после матушки остались.
   Иван и сам подмечал, что Федор Воронцов уже не тот прежний слуга — покладистый и покорный, каким знавал он его в детстве. Сейчас боярин полон спеси и стремится решать государские дела в обход самого великого князя. Даже самодержавную печать осмелился отобрать у печатника и смеха ради ставил изображение Георгия Победоносца на лбы московских дворян.
   Великий князь крутанул перстнем, и изумруд цвета кошачьего глаза брызнул веселым светом на крепкие юношеские ладони. Сегодня днем эти ладони тискали в подклети зазевавшуюся девку: та, как увидела государя, так и обмерла с перепугу. А когда пальцы Ивана уверенно скользнули молодухе под сарафан и быстренько отыскали упругие соски, она уронила ведро со щами, обливая жирным наваром новые порты государя.
   Поиграв перстнем, Иван сцепил крепко пальцы и буркнул неохотно:
   — Сам разберусь. Если не по нраву придется, так прогоню со двора. А сейчас пускай куражится.
   Однако слова, сказанные Глинским, глубоко проникли и не желали отпускать весь остаток дня.
   Иван повзрослел, и потехи его стали куда серьезнее, чем раньше. Еще два года назад он пострельцом бегал по двору в драной рубахе с великокняжескими бармами на плечах, без причины задирал холопских ребятишек и таскал за хвосты котов. В то время боярам приходилось проявлять диковинную изобретательность и смекалку, чтобы заманить юного самодержца на скучное сидение в Думе. Вельможи не скупились на посулы: обещали сладких кренделей и мягких пряников, яркую рубаху и новые порты, и, когда наконец самодержца удавалось завлечь, посыльный боярин возвращался на сидение, торжествуя:
   — Уговорил, сейчас явится. На самом тереме государь сидел и сапогом кота вниз спихивал. Кот орет истошно, прыгать не желает, хоть и тварь безмозглая, а понимает, что разбиться может.
   А другой раз посланный боярин приходил с иной вестью:
   — Не желает государь идти в Думу. На колокольне петухом орет. Я как начал звать, так он меня яблоками гнилыми стал обкидывать, а отроки дворовые ему в том помогать стали. Выпороть бы поганца, — произносил он почти мечтательно.
   Теперь все изменилось.
   Государь не бегает пострелом по двору, приосанился, в руках вместо камней сжимает трость. Бояре после случая с покойным Андреем Шуйским стали почтительнее, и уже никто не грозит оборвать великому князю уши и отхлестать хворостиной. Иван входил в рост и окружил себя боярскими детьми, которые тотчас спешили выполнить любую волю малолетнего государя. А забавам Ивана Васильевича не было конца: он с гиканьем разъезжал на резвом рысаке по узким московским улочкам в сопровождении многочисленной свиты и спешил огреть плетью нерадивого, посмевшего перебежать дорогу; врывался на многолюдные базары, и широкогрудый жеребец подминал под себя мужиков и баб. Московиты, сняв шапки, бессловесно сносили побои.
   Встречи с Иваном опасались, даже юродивые боязливо посматривали в его сторону. Прочие, еще издали услышав грохот цепей, спешили забежать в подворотню.
   Сама Москва представлялась Ивану большим двором, где одну улицу занимали мясники, разделывающие говядину, предназначенную для государева стола; другую — огородники, доставляющие в Кремль лук и репу; третью — сыромятники, обрабатывающие кожу для тулупов бояр и дворян. И потому, не спросясь, он набирал с базара всякой снеди, щедро делясь добычей со своим многочисленным окружением.
   Московский народ отходчив. Едва снесли на погост мужиков и баб, помятых на базаре государевыми жеребцами, и горе уже кажется не таким тяжким, и горожане, вглядываясь в крепкую фигуру юного самодержца, говорили:
   — Ладный государь растет! Вся трапеза впрок пошла, вон как вымахал! Видать, добрый воин выйдет. Отец-то его покойный, Василий Иванович, поплоше был, едва до плеча государю дотянул бы. А Иван Васильевич богатырь!

Дьяк Захаров раскрывает заговор

   Уже с малолетства Иван Васильевич пристрастился к охотничьим забавам: любил он загонять собаками оленей, ходил на лис, выслеживал зайцев, но особенно нравилась ему соколиная охота. С упоением наблюдал Иван, когда сокол, лишившись клобучка, взлетал с кожаной рукавицы ввысь и, забравшись на самый верх поднебесья, скатывался на перепуганную стайку уток и рвал, истязал нежное мягкое мясо.
   Под Коломной у государя был терем, построенный еще отцом, который тоже был охоч до соколиных забав, сюда частенько приезжал и нынешний самодержец.
   Иван Васильевич добирался к терему через бор. Карета скрипела. Тяжелые цепи, привязанные к самому днищу, царапали наезженную дорогу, оставляя неровные глубокие шрамы. Железо разгребало колючую хвою, рвало узловатые корневища и ругалось пронзительным скрежетом. Следом за каретой ехали стольники и кравчие, [20]которые, не жалея ладоней, лупили в барабаны, звенели бубенцами, а впереди, расторопно погоняя лошадок, спешили дворяне, громко горланя:
   — Государь едет! Государь едет! Шапки долой!
   Можно было подумать, что карета колесила не через хвойный безмолвный лес, а пробиралась через площадь, запруженную народом.
   Боярские дети орали все неистовее:
   — Шапки долой! — И эхо, охотно подхватывая шальные крики, вторило: «Долой! Ой! Ой! Шапки долой! Государь всея Руси едет, Иван Васильевич! Вич! Вич!»
   Карета передвигалась неторопливо, нехотя взбиралась на мохнатые кочки, замирала на самом верху, словно о чем-то раздумывала, а потом сбегала вниз. Боярские дети вопили не просто так — далеко впереди на тропе показалась небольшая группа всадников. По кафтанам — не из бедных, и шапки с голов рвать не спешат. Обождали, когда поравняются с передовым отрядом, а уже затем чинно обнажили нечесаные космы.
   — Кто такие? — строго спросил сотник.
   Он спрашивал больше для порядка, признавая в незнакомцах новгородцев: только они смели носить чужеземные платья.
   — Новгородцы мы, — отвечал за всех мужик лет сорока, видно, он был за старшего. Борода брита, а усищи в обе стороны топорщатся непокорно. — К государю мы едем, с жалобой на своего наместника Ермакова.
   — К государю едете, а с собой пищали везете! — упрекнул сотник.
   Оружие у новгородцев красивое — немецкое, такого даже у караульничих нет.
   — Как же без пищалей ехать, когда по всем лесам тати шастают? — искренне подивился новгородец. — Ты бы нас к государю представил, правду хотим про наместника сказать. Совсем житья не стало от лиходея! Пошлину с товаров непомерную берет да себе все в карман складывает, купцов заморских совсем отогнал, — жаловался мужик.
   — Не велено! Государь на охоту выехал. Прочь подите! — теснил жалобщика сотник.
   — А ты жеребчиком-то на меня не наезжай, придержи поводья! — серчал мужик. — По годам я тебя старше и по чину знатнее буду. Скажи государю, что с делом мы идем. Вот здесь все про наместника писано! — тряс бумагой новгородец.
   — Хорошо, — вдруг согласился сотник, — давай челобитную, передам великому князю.
   И, пнув в бока жеребцу шпорами, заглянул в оконце кареты:
   — Государь, тут к тебе новгородцы с ябедой пришли на своего наместника, пред твоими очами предстать хотят.
   — Почему они с пищалями? Гони их с глаз долой! — заволновался Иван Васильевич.
   — Эй, новгородцы, прочь подите! Государь вас видеть не желает!
   — А ты на нас глотку не распускай. Мы — люди вольные! Великий Новгород всегда таким был, и к холопству мы не привыкли, — натянул на уши шапку мужик.
   — Караул, отобрать у новгородцев пищали!
   — Ты за пищаль-то не хватайся, это тебе не кремлевский двор, чтобы без оружия шастать! Здесь лес, и закон здесь другой! А пищали мы против татей держим!
   — Это лес Ивана Васильевича, а стало быть, ты у него на дворе, — возражал сотник. — Давай пищали!
   — А ты отними попробуй! — вдруг взбунтовался новгородец, и усы его негодующе вздернулись.
   Сотник увидел нацеленное на него дуло, разглядел у самого выхода черную маркую сажу и засопел:
   — Что это… бунт?! — Он изловчился, дернул на себя ствол пищали, и мужик, теряя равновесие, повалился с седла.
   Прозвучавший выстрел заставил караульщиков остановиться. Оцепенев, они наблюдали за тем, как сотник, ухватившись за живот, пытался остаться в седле, но невидимая сила настойчиво и крепко увлекала его к земле, и он, уже не в силах ей противиться, рухнул.
   — Новгородцы сотника подстрелили! — встрепенулась стража. — Убили! Бей их, отроки! Хватай татей! Спасай государя! Вяжи лихоимцев!
   Новгородцы похватали мечи, а громкий голос усатого детины все более распалял страсть:
   — Это что же делается? Мы к государю с челобитной, а нас за шиворот да и за ворота, как холопов последних! Не привыкли новгородцы к такому лихоимству! К государю пробивайтесь, к государю! Не может он от людей своих отступиться!
   Раздался выстрел, затем еще один, а уж потом треск слышался отовсюду. Казалось, что гигантский медведь пробирается через лес и сучья трещат под его ногами. Караульщики падали, сраженные пулями, а новгородец все вопил:
   — К государю пробирайтесь! Бей строптивцев! Пусть он лихоимцев накажет!
   Иван вслушивался в приближающийся шум, и чудилось ему, как чей-то разбойный голос взывал:
   — К государю! Бей!.. Государя бей!
   — Погоняй! Погоняй! — закричал Иван на возничего. — Быстрее! Ох, изменники! Ох, изменники! — сокрушался молодой государь.
   Карета развернулась и покатилась в обратную дорогу, оставляя позади сечу.
   Иван не разговаривал до самой Коломны, заставляя возницу шибче подгонять разгоряченных лошадей. А когда показались серые булыжники крепостных стен, Иван приказал сидящему рядом окольничему:
   — Зови воеводу!
   Воевода Пронский, отпущенный в Коломну на кормление государем год назад, выбежал навстречу великому князю и бросился в ноги:
   — Что же это ты, Иван Васильевич, государь наш любезный! Гонца послать нужно было, уж мы бы тебя встретили по чести, хлеб да соль с полотенчиком. В колокола бы ударили!
   — На дыбу захотел?! — орал Иван. — Это по твоей дороге тати гуляют, едва живота не лишили!
   — Да что же ты, батюшка?! Как же это?! — лепетал испуганный воевода. Страшно было умирать — едва разжился, дочек замуж еще не определил.
   — А вот так! Стрельбу устроили из пищалей, изловить меня хотели, насилу спасся! Вели в лес дружину послать, пускай мятежников изловят!
   Запоздало ударил набатный колокол, встречая Ивана Васильевича, а отряд дружинников выехал ловить новгородцев-изменников.
   Через несколько дней на монастырский двор отроки из коломенской дружины приволокли несколько мужиков. В них трудно было узнать горделивых новгородцев в иноземных платьях. Порты на мужиках рваные, все как один без шапок, брады изодраны, а лица в крови.
   Иван Васильевич обходил нестройный ряд новгородцев, те, приветствуя государя, сгибались в поклоне, цепи на их руках тонко позванивали, и эта печальная музыка напоминала Ивану его недавнее бегство. Государь пытался среди пойманных отыскать того самого мужика с длинными торчащими усами, но его не было.
   — Где остальные? — зло поинтересовался Иван Васильевич.
   — В лес ушли, государь, — отвечал думный дьяк Василий Захаров, приставленный к новгородцам. — Мы когда подъехали, так их уже и не было. Этих насилу сыскали. Ничего, государь, еще отыщутся! В Новгород дружину пошлем, пусть изменников там отловят.
   — Так вот что, дьяк, выпытай у новгородцев, по чьей науке пищальники надумали супротив государя подняться? Если выпытаешь и до правды дознаешься, окольничим тебя сделаю! — пообещал шестнадцатилетний государь. — По всему видать, здесь без ближних людей не обошлось. — И, повернувшись к стоявшим рядом рындам, [21]сказал: — Гоните всех прочь, кто меня видеть пожелает, — трапезничать я пошел.
   Василий Захаров запоздало поблагодарил за честь, а Иван Васильевич уже не слышал, шел быстро, и рослые рынды едва за ним поспевали.
   Новгородцев сволокли в подвал монастыря и одного за другим водили на сыск. Палач, широкий мужик в красной рубахе навыпуск, с нетерпением поигрывал тяжелым кнутом.
   — Стало быть, по своей охоте на государя выступали? — спрашивал Василий Захаров.
   Он оглянулся, подыскивая, куда бы присесть, а верткий подьячий с пером за правым ухом уже подставлял табурет.
   — Не мыслили мы зла супротив государя, — отвечал за всех мужик с окладной, до самого пояса бородой. — Мы с жалобой на своего посадника шли.
   — Выходит, в государя из пищалей палили для того, чтобы грамоту ему дать? — не унимался дьяк. — И холопа его убили тоже для того?!
   — Не палили мы в государя, — отвечал новгородец, понимая, что уже не убедить в своей правоте ни дьяка, ни уж тем более самого государя. — Караульщик государя сам на нас с ослопом [22]полез. Вот ружье без надобности и пальнуло.
   Лицо Василия скривилось в ухмылке.
   — Выходит, само пальнуло. Эй, мастеровой, привяжи молодца к бревну и согрей его огоньком.
   Новгородца за руки и за ноги растянули на бревне, потом подпалили под ним поленья, и палач, орудуя бревном, как вертелом, стал вращать его, подставляя голые бока под огонь. Мужик извивался, орал истошно, выпрашивая пощаду, а палач терпеливо выполнял волю дьяка. Наконец Василий Захаров дал знак откатить бревно.
   — Ну что?! Будешь говорить?! Кто из московских бояр надоумил тебя против государя собираться?! — И неожиданно выпалил: — Может, это был Федор Воронцов?
   — Он самый, господин, он самый! Все как есть правда, — обрадовался новгородец передышке. — Боярин Федька Воронцов нас против государя наставлял.
   — Кто еще с ним был?
   — Еще кто? — уставился мужик на дьяка. Лоб у него собрался в морщины, было видно, что он мучительно вспоминал. — Еще братец его, Васька Воронцов! Они хотели живота государя лишить, чтобы на царствии самим быть.
   — Ивану Васильевичу об этом сам можешь поведать?
   — Скажу! Все как есть скажу. Ежели что не так буду говорить, так ты уж меня, дьяк, поправь.
   — Поправлю, милый, поправлю, — обещал Василий Захаров, думая о своем. — Дать новгородцу вина и накормить как следует, пускай отдышится.
   Уже месяц шел сыск.
   Василий сутками не выходил из темницы и неустанно чинил все новые допросы. На очереди был Федор Воронцов, боярин Монетного приказа. Избитый, раздетый донага, он выплевывал кровь из опухшего рта и укорял:
   — Как же ты, Василий, супротив меня пошел? Ведь из дерьма же тебя вытащил, дьяком сделал. И не будь моей милости, помирать бы тебе пастухом на Скотном дворе. Не обидно было бы, ежели по правде страдал, а то ведь по кривде и по наговору.
   — По наговору, говоришь, боярин? — усмехнулся дьяк. — Эй, караульщик, приведи новгородца. Пусть он скажет, как было!
   Караульщик скоро вернулся и втолкнул в подклеть человека.
   — Говори, как дело было! — приказал Захаров.
   — Крест целую на том, что всю правду скажу без обману, — переступил с ноги на ногу новгородец, и железо на его ногах угрожающе запело. — Боярин Федька Воронцов умыслил зло супротив государя нашего Ивана Васильевича. Повелел мне с пригородов собрать татей и, когда государь поедет на охоту под Коломну, лишить его живота.
   — Чего он обещал тебе за это?
   — Обещал пятьдесят рублев дать и при особе своей держать для душегубства.
   — Ах ты, ирод! Ах ты, супостат! — поперхнулся злобой боярин. — И как только твой язык не отсох от такой поганой лжи! Государю я служил честно и потому добра не нажил, хотя я и боярин Монетного двора!