Часть вторая

Первый царь Московский
Венчание на царствие
   Силантий открыл глаза. Темно. Вчера палач кнутом содрал с левого бока лоскут кожи, и свежая рана доставляла ему страдания. Чеканщик перевернулся на спину, боль малость поутихла.
   Лупили его уже просто так, без всякого дела. Но Силантий подумал, что все могло оказаться гораздо хуже: выжгли бы на лбу клеймо — «Вор», а то и отрубили бы руку, так куда такой пойдешь? Разве что милостыню на базарах собирать. А клок кожи — ерунда. Новый нарастет! Рядом что-то шевельнулось. «Крыса!» — подумал чеканщик и уже хотел отпихнуть тварь ногой, когда услышал голос:
   — Силантий!
   Новгородец рассмотрел разбитое в кровь лицо мастерового c Монетного двора.
   — Нестер?
   — А то кто же? Я тебя еще вчера приметил, когда меня сюда ввели, да сил для разговоров не было. А потом ты спал. Не будить ведь! Торопиться-то нам теперь более некуда, наговоримся еще… Слыхал новость? Боярину Федору Воронцову государь повелел голову усечь. Так-то вот, брат! А ведь каким любимцем у государя был. Приказ наш весь разогнал, а Васька Захаров теперь думный дьяк и у великого князя в чести. Вся беда от него, шельмы, пошла! Нашептал государю, что боярин у себя на дворе чеканы держит.
   — Кто же остался-то?
   — Из мастеровых мы с тобой вдвоем остались. Царь повелел новых мастеровых из Новгорода и из Пскова привести.
   — А с остальными что?
   — Степке Пешне в горло олово залили. Сам я видел. Он только ногами и задрыгал, а потом отошел. А какой мастер был! По всей Руси такого не сыскать. Неизвестно, когда еще такой народится. Тебя что, кнутом секли?
   — Кнутом, — отвечал Силантий. — Думал, помру, но ничего… выжил! Потом я даже ударов не чувствовал.
   — Вот это и плохо! Ты, видать, без чувствия был, а душа твоя по потемкам блуждала. Могла бы в тело и не вернуться. Я-то сам глаз не сомкнул, помереть боялся.
   — Надолго ли нас заперли сюда?
   — А кто же его знает? Лет десять просидим, может, потом государь и смилостивится. Серебро-то мы с тобой не брали и дурных денег не печатали, а стало быть, чисты. А кто деньги воровал, того уже господь к себе прибрал.
   В темнице было сыро. По углам скопилась темная жирная жижа, несло зловониями. Через узкое оконце тонкой желтой полоской проникал свет. Он резал темноту и расплывался на полу неровным продолговатым пятном, вырывая из мрака охапку слежавшегося почерневшего сена. Над дверьми висело огромное распятие, и Спас, скорбя, созерцал двух узников.
   — Тебе приходилось в темнице бывать? — спросил Силантий.
   — А то как же! Приходилось малость. Но то я в темнице при монастыре сиживал, что для квасников были. Почитай два года монахи своим зельем отпаивали, чтобы на хмель не смотрел. Василий Блаженный к нам приходил, заговоры всякие творил. Все душу нашу спасал. Эта тюрьма уже во втором разе для меня будет. Ничего, даст бог, и отсюда выберемся, — выразительно посмотрел Нестер на Христа.
   — Если выберемся, так нас теперь к Монетному двору и не подпустят. А я ведь ничего, окромя как чеканить и резать, не умею.
   — Ничего, как-нибудь прокормимся. Руки-ноги есть, голова на месте, а это главное. Благодари бога, что еще не в смрадной темнице сидим, оконце вот есть, цепи на нас не надели. — И, немного помолчав, мастеровой сказал затаенное: — Глаголят, государь венчаться на царствие надумал, а это значит, помилование будет.
   В этот день было не по-зимнему ясно. Даже легкая поземка, которая начиналась уже с обедни, не могла нарушить праздника. Целый день звонили колокола, и перед церквами раздавали щедрую милостыню.
   С Постельничего крыльца на всю Ивановскую площадь глашатай прокричал, что Иван надумал венчаться на царствие шапкой Мономаха, яко цесарь. Новость быстро разошлась по окрестностям, и к Москве потянулись нищие и юродивые. Они заняли башню у Варварских ворот и горланили до самого утра. У Китайгородской стены была выставлена медовуха в бочках, и стольники черпаками раздавали ее всякому проходящему. Стража не мешала веселиться — проходила мимо, только иной раз для порядка покрикивала на особенно дерзких и так же неторопливо следовала дальше.
   Уже к вечеру в столицу стали съезжаться архиереи, [24]которые заняли палаты митрополита и жгли свечи до самого утра. Даже поздней ночью можно было услышать, как слаженный хор из архиереев тянул «Аллилуйя», готовясь к завтрашнему торжеству. Священники чином поменьше явились на следующий день. Они останавливались на постоялых дворах, у знакомых; и когда все разом вышли, облаченные в нарядные епитрахили, [25]к заутрене, Москва вмиг утонула в золоченом блеске.
   Столица не помнила такого великолепия. В соборах и церквах щедро палили свечи, на амвонах пели литургию, и до позднего вечера на папертях жался народ.
   Успенский собор был наряден. Со двора караульщики выгребли снег, уложили его в большую гору, а потом, на радость ребятишкам, залили водой. На ступеньках собора выложили ковры, а дорожки посыпали песком и устлали цветастой тканью. Из казны всем дворовым людям выдали праздничные кафтаны, и казначей Матвей, придирчиво оглядывая государево добро, зло предупреждал:
   — Смотри, чистое даю! Чтобы и пятнышка на рукавах не оставил. Если замечу, повелю на дворе выдрать.
   Митрополит Макарий успевал привечать гостей и отдавать распоряжения. Он чинно прогуливался по двору и ругал нерадивцев:
   — Шибче подметай! Чтобы и сору никакого не осталось, а то машешь, будто у тебя не руки, а поленья какие! Потом Красное крыльцо в шелк нарядите, да чтобы цветом како заря был!
   И торжественно, величавой ладьей, уплывал далее.
   У лестницы, как обычно, толпились дворовые, ждали распоряжений, не смея проникнуть в терем, жадно глотали каждую новость, выпущенную ближними боярами:
   — Государь-то наш после утренней литургии спать лег и только вот проснулся… Сказывают, к столу печенки белужьей пожелал и киселя. Говорят, сегодня государь праздничные пироги раздавал со своего стола. Начинка мясная и с луком, затем квас был яблочный. Пирог, что государь послал боярину Басманову, холоп в снег обронил, так боярин велел распоясать его, так и стоял тот на площади посрамленный. Если государь прознает, что его угощение в грязь обронили, в немилость Басмановы впасть могут.
   — А до того ли теперь государю! Венчание на царствие завтра. Сказывают, для этого случая кафтан из индийской парчи сшит, а мастерами из Персии бармы велико-княжеские обновлены.
   К обеду мороз стал крепчать, но с крыльца никто не уходил. Людям хотелось быть рядом с государем и знать обо всем, что делается в Кремле.
   Через казначея проведали, что в государеву палату было отнесено несколько ведер золотых монет. Кто-то сказал, что это для раздачи милостыни, и у Кремлевского двора нищих поприбавилось.
   Мастерицы резали льняные полотна и заворачивали в лоскуты мелкие монетки, на Конюшенном дворе конюхи готовили лошадей для торжественного выхода: вплетали пестрые ленты в сбруи, украшали коней нарядными попонами.
   Оживление в Кремле было до самого вечера, и при свете факелов челядь сновала по двору то с ведрами, то со свечами, спешила сделать последние приготовления.
   Раз у Грановитой палаты появился сам Иван. Он подозвал к себе пса, потрепал его по лоснящейся холке, почесал живот. Могло показаться, что все происходящее не имеет к нему никакого отношения. Государь зевнул и так же неторопливо вернулся обратно в палаты.
   День венчания на царствие Иван Васильевич решил начать с благодеяний. Вместе с архиереями он ходил по тюрьмам и жаловал помилованьем татей. Даже душегубцам со своих рук давал серебряные гривны на пряники. Караульники стояли по обе стороны от государя и зыркали по углам, готовясь пустить тяжелые бердыши в нерадивого.
   Архиереи источали в тюрьмах благовония, и душистый ладан изгонял из тесных скудельниц [26]злых духов, прятавшихся по углам.
   Тюремные дворы наполнялись прощенными, и бывшие узники долго не поднимались с колен, провожая юного самодержца.
   Трапезничал в этот день Иван Васильевич по-особенному торжественно. Полтораста стольников стояли у праздничных столов перед иерархами церкви и держали на блюдах изысканные лакомства, заморские угощения, готовые в любую минуту подлить в кубки белого или темного вина. Иван Васильевич ел мало, едва прикасался к каждому блюду. Основательно остановился только на шестой смене, когда подали осетра, запеченного в сметане с яйцами. Государь с аппетитом съел огромный кусок у самой головы, а оставшееся велел разослать боярам.
   Архиереи ели не спеша, со значением, торопиться еще не время — венчание состоится только вечером.
   Иван Васильевич насытился, встал из-за стола, и тотчас вслед поднялись остальные.
   Венчание на царствие происходило в Успенском соборе, который по случаю был особенно торжествен: иконы украшены бархатом и золотом, огромные свечи ярко полыхали, и сам собор казался тесен от многого скопления люда. В первом ряду стояли архиереи и игумены, за ними ближние бояре, затем иноземные послы; у самого входа сгрудились стольники, стряпчие, московские дворяне, а уже за дверьми прочий люд. Иван Васильевич вошел в храм в сопровождении митрополита. Дьяки несли Крест Животворящего Древа, венец и бармы, следом шел архиерей ростовский, а затем, поддерживаемый под руки боярами, — Иван. Народ потеснился, пропуская государя, и, когда до стула оставалось несколько саженей, бояре смешались с толпой, и самодержец с митрополитом остались вдвоем.
   Макарий ступень за ступенью поднялся на возвышение и, расправив полы рясы, опустился на стул. Государь Иван стоял ниже митрополита на три ступени. Стоял покорно, как послушный сын перед властным отцом или как робкий послушник перед строгим игуменом. Но Иван Васильевич не был ни тем, ни другим. Отца он не знал, а на чернеца не походил.
   Звучала литургия, и слаженный хор пел «Многие лета», выдавая государю здравицу. Бояре умело подхватывали, и пение, наполненное множеством голосов, не умещалось в тесноте и через приоткрытую дверь рвалось наружу, а там его уже многократно усиливал многоголосый хор.
   Здравица иссякла, а Иван Васильевич по-прежнему стоял перед митрополитом. Вот владыка поднял руку и поманил государя, приглашая присесть на свободный стул. Видно, простил престарелый отец блудного сына, позволив ему приблизиться. И разве возможно не простить, видя такую покорность.
   Иван Васильевич поднял голову.
   Государь был красив. Множество кровей, намешанных в нем, оставило на его лице след. Греческий профиль достался ему в наследство от Софьи Палеолог и делал Ивана похожим на византийского императора. Холодный взгляд ему подарила литовка мать; чуть раскосые глаза достались от предка-татарина; имя у него было еврейское, вера — греческая, но самодержец он был русский. В его жилах текла не кровь, а некая дьявольская смесь, она могла делать его рабски покорным, но покорность эта всегда граничила с приступами необузданного бешенства. Сейчас в нем победила кровь смирения, доставшаяся от русских князей, которым приходилось ездить в Золотую Орду за ярлыком на княжение; только сейчас судьей был не всесильный хан, а митрополит Московский.
   Иван Васильевич встал во весь рост, и каждый из присутствующих едва оказывался ему по плечо. Государь татарским прищуром оглядел собравшихся и поднялся еще на одну ступень, оставляя позади ближних бояр, послов и прочую челядь, все ближе приближаясь к митрополиту, а стало быть, к самому богу. Он подбирался к стулу осторожным шагом зверя; так рысь подкрадывается к косуле, безмятежно пощипывающей траву. Остался всего прыжок, и царственный стул, придушенный многопудовым телом, скрипнет тонко и жалобно. Но государь не торопился. На небольшом возвышении, налоге, лежала шапка Мономаха и царские бармы. Иван смотрел туда, где играл каменьями драгоценный Крест: в центре его находился огромный бриллиант, по сторонам изумруды, служившие от сглаза и для отпугивания злых сил.
   Митрополит благословил Ивана крестом.
   — Господи Боже наш, Царь Царей, Господь господствующих, услышь ныне моления наши и воззри от святости Твоей на верного Твоего раба Ивана, которого Ты избрал возвысить царем над святыми Твоими народами, и помажь его елеем радости. Возложи на главу его венец из драгоценных камней, даруй ему долготу дней и в десницу его скипетр царский.
   Митрополит поманил к себе архиереев, стоящих в карауле около царских регалий. Один из них бережно приподнял Крест Животворящего Древа, двое других подняли бармы и шапку Мономаха.
   Макарий встал со своего места, взял бармы, и рубины заиграли. На миг митрополит позабыл о царе, об архи-ереях, о собравшемся народе — он любовался кровавым светом, потом заговорил:
   — Мир всем… Голову наклони, Иван Васильевич, не позора ради, а для того, чтобы еще более возвыситься. Высок ты больно, иначе и бармы на тебя не надеть. Только знай, Ванюша, что бармы — это хомут божий, крест на них начерчен, и ты об этом всегда помнить должен. Эх, Ванюша, если бы батюшка был, он на тебя и венец возложил, когда на отдых собрался бы. А так мне, старику, приходится это делать, — посетовал митрополит и, оборотясь к народу, воскликнул: — Поклонись же с нами единому царю вечному, коему вверено и земное царство.
   Архиереи Ростовский и Суздальский уже подают митрополиту шапку Мономаха. Ее соболиный мех щекотал ладони. Великий князь все так же стоял со склоненной головой. Митрополит Макарий слегка помедлил, потом надел шапку на московского государя, навсегда спрятав от простого люда царственные власы.
   — Спаси тебя господь, — крестил Макарий Ивана, и тот опустился рядом с митрополитом уже венчанным царем.
   Макарий поднялся, почувствовав себя холопом.
   — Многие лета великому князю Московскому, государю всея Руси Ивану Четвертому Васильевичу Второму… Славься, наш государь, божьей милостью.

Тать Яшка Хромой

   До самого утра на московских улицах горели костры, освещая темные углы. Нищие толпами стояли у огня, выставив к теплу руки. Со двора царя доносился бой барабанов, а по улицам, сотрясая звонкими бубенцами, бегали шуты, веселя народ. Караульщики, позабыв на время бранные слова, стаскивали хмельных на Постоялый двор.
   Силантий до конца еще не уверовал в свободу, с опаской озираясь на строгих караульщиков, которые, казалось, охмелели от общего веселья, толкали друг друга в бока и смеялись вместе со всеми.
   Всю дорогу Силантий помалкивал и только у Китайгородской стены повернулся к Нестеру:
   — Прав ты оказался. Выпустили нас.
   — А то как же! Не каждый день царь на венчание садится, такое раз в жизни бывает. Вот попомнишь мое слово, когда царь жениться надумает, так и убивцев начнут выпускать. А какие казни в ту неделю должны быть, отменят! Я эту науку не однажды прошел. Народ сказывает, когда Василий Иванович в жены Елену брал, так он всех душегубцев из темниц повыпускал. А те вслед за свадебным поездом к Успенскому собору пошли и многих живота тогда лишили. Народ-то богатый на царскую свадьбу идет, почитай, со всей округи! Вот караульщики и палят сейчас костры, где могут, чтобы никакого злодейства не вышло. Куда ты сейчас, Силантий?
   Новгородец приостановился. Веселье оставалось позади и напоминало о себе только яркими языками пламени. Впереди — белая стена, похожая на темницу, из которой они только что выбрались. Морозно. Люто.
   — На Монетный двор-то уж теперь не возьмут.
   — Не возьмут, — согласился Нестер.
   — Я более ничего делать не умею, окромя как чеканы, — который раз жалел Силантий.
   — Кабы нам чеканы да кузницу свою, — мечтательно протянул Нестер, — мы бы с тобой такие гривенники делали, что от настоящих не отличишь!
   — Да что ты говоришь такое! Побойся бога! Едва из темницы выбрались, и, не будь помилования, неизвестно, сколько бы сидеть! А другие, что против правого дела пошли, так пламенного олова испили.
   — Да будет тебе, — махнул рукой мастеровой, — о завтрашнем дне думать надо. Не на паперть ведь нам идти!
   — Что же ты предлагаешь? — призадумался Силантий.
   — Ты про Яшку Хромого слыхал? — вдруг спросил Нестер.
   — А кто же про него не слыхал? — изумился Силантий.
   Яшка Хромой славился как известный московский вор. Некогда он был бродячим монахом: ходил по дорогам, выпрашивал милостыню. Но однажды попался на краже, за что отсидел год в монастырской тюрьме. Братия наложила на него епитимью и весь следующий год запрещала ему молиться в церкви, а велела во искупление грехов сидеть на паперти и просить, чтобы за него помолились добрые люди. А когда срок наказания иссяк, он снова сделался бродячим монахом, кочуя из одной обители в другую.
   Яшку Хромого знали не только в Москве, он хорошо был известен в Новгороде, где прожил целый год и прославился как отменный кулачный боец. Приходилось ему бывать и в Переславле, в Ростове Великом, Костроме и Суздале. Монах был приметен не только огромным ростом, но и знаменит драчливым характером. Сказывают, как-то в пьяной драке набросилось на него с полдюжины молодцов, так он без особых усилий раскидал их по сторонам.
   Видать, просторные русские дороги приучили к вольнице. Яшка больше не заглядывал в монастыри. Вместо того собрал он горстку таких же бродячих монахов, как и сам, и ушел в леса. Скоро о Яшке заговорили по всей Руси. Он перебирался со своим небольшим отрядом по дорогам и грабил богатых купцов.
   Происходило это так: из-за леса появлялся босой и оборванный монах огромного роста, тяжелые вериги склоняли его бычью шею, через прорехи на рясе была видна власяница; [27]он протягивал длань вперед и слезно умолял:
   — Купцы, пожалейте сиротинушку, не обидьте его отказом. Христа ради прошу, подайте на пропитание бродячему монаху пятачок.
   Получив пятак, долго кланялся, но с дороги не уходил, а потом добавлял:
   — Мало, государе купцы. Неужно не совестно вам? Добавьте еще.
   — Сколько же ты хочешь, чернец? — удивлялся иной купец наглости монаха.
   — Вот у тебя в телеге тюки, кажется, есть, а в них, по всему видать, мягкая рухлядь, [28]вот ты ее мне и отдай!
   Из покорного монаха чернец превращался в атамана разбойников, на свист которого невесть откуда выскакивало с добрую дюжину таких же ряженых и уже стаскивали с телег кули, распрягали лошадей.
   Но не всегда Яшке везло — в одном из таких дел прострелили ему ногу, и он прослыл Хромым.
   О Яшке Хромом говорили на площадях, им пугали боярских детей, о Яшке читали указы, в которых называли его татем и вором, и за голову его московский государь каждый месяц прибавлял десять рублев. Но выловить Хромого охотников не находилось.
   В народе о Яшке говорили разное: его боялись и любили одновременно. Поговаривали, что он частенько появляется на торгах ряженым, под простым платьем. Тать знал, какой из купцов в прибыли, а потому дерзкие его вылазки были всегда удачны. Яшка повсюду имел своих людей, поговаривали, даже дьяку Разбойного приказа он платил от своих щедрот.
   Иногда вместе со своими людьми знаменитый вор выходил из леса и, расположившись в двух верстах от Кремля станом, палил костры. Яшка словно вызывал московского государя на поединок, показывая, что есть в окрестностях сила, способная поспорить с самодержавным величием. Тогда на ночь запирали ворота, и Яшка Хромой оставался царем посада. Он словно разделил с Иваном Васильевичем землю, отдавая ему город, себе же забирая все остальное: лес, поля, Москву-реку. Всю ночь тогда не смолкали песни, в которых слышалась разбойная удаль; визжали бабы, следовавшие за его повозками; слышался детский смех; и кто-то назойливо теребил расстроенные гусли. Яшка Хромой всякий раз исчезал вместе с рассветом. Развеется ночная мгла, а его уже и нет, только дымящиеся уголья говорили о том, что здесь ночь провел самодержавный тать Яшка Хромой.
   Не однажды государев указ объявлял, что вор Яшка Хромой пойман и обезглавлен, что труп его разорван на части и брошен за Земляной город на съедение бродячим псам. И действительно, не раз ловили на московских дорогах бродячих хромых монахов, по описанию походивших на Якова, и секли им головы. Но тать Яшка только посмеивался над указами и продолжал появляться в окрестностях Москвы, будоража посады злодейским пением и звоном расстроенных гуслей.
   Силантий с Нестером пошли по Арбатской дороге, мимо Лебяжьего государева двора, мимо Конюшенной слободы. Впереди возвышался купол божьего дома. Не один раскаявшийся тать нашел приют под его гостеприимной крышей. У Новинского монастыря заканчивался Земляной город. Нестер шел уверенно, Силантий чуть поотстал, но не упускал из виду его белую рубаху.
   — Где же мы Яшку-то сыщем? — нагнал Нестера Силантий.
   — Найдем, — уверенно отзывался тот. — Яшка везде! Если Иван — господин среди своих бояр, то Яшка — господин среди его холопов. Это кажется, что Яшки нет, власть его уходит куда дальше, чем ты думаешь.
   Незаметно вышли к Москве-реке. У моста караульщики разожгли костер, над которым висел огромный котел. Варево издавало сладостный дух и вызывало аппетит. Пахло мясом. И Силантий почувствовал, как ему не хватало именно мясного супа с сытным куском. Поесть бы парной говядины, а за нее и богу душу отдать можно!
   Один из караульщиков подошел к котлу, лениво ковырнул его ковшом, и котел благодарно забулькал, освобождаясь от горячих паров. Зло полыхнуло пламя, далеко в воду забрасывая огненные искры, которые рассекли темень да и погасли.
   — Эй, кто такие? — лениво окликнул караульщик проходивших мимо мастеровых.
   — Посадские мы, — бойко отвечал Нестер, — подзадержались малость в городе. Вот сейчас домой идем, заночевать-то негде.
   — Ишь ты… посадские! — засомневался караульщик. — По харе разбойной видать, что вор. Царь-то помилование объявил, потому вас сейчас в городе как карасей в пруду. Ладно, пусти его, Григорий. Помилование так помилование. Не будем государев праздник омрачать. Пускай себе идет. Только ежели вор, дальше плахи все равно не уйдет. Не прощаюсь я с тобой, стало быть. Эй, слышь, как там тебя?!
   С натужным стоном отворились ворота. Потом вновь стало тихо. На башне разбуженной птицей заскрипели часы, и на колокольне Спасской башни трижды ударили в колокол.
   Была полночь.
   Силантий с Нестером прошли по мосту. Где-то далеко за спиной вспыхнуло красное зарево: то догорали последние костры, и темнота еще плотнее, еще глуше охватила крепостные стены. Мост был крепкий, и толстые доски едва поскрипывали под ногами мастеровых.
   — Выбрались, кажись, — с облегчением проговорил Силантий.
   Дорога проходила через посад, который все еще не хотел засыпать и продолжал разделять с государем его радость. Кое-где в окнах робкими мотыльками билось пламя свечи. В одном из дворов какой-то мужик пьяно и весело тянул удалую казачью песню, а ему в ответ сонно отозвалась корова и умолкла на самой высокой ноте, не дотянув своего отчаянного «му».
   Нестер и Силантий оставили позади посады и вышли на Можайскую дорогу. Они не чувствовали усталости, и рассвет показался им неожиданным. Сначала поредевшая малость тьма позволила различить впереди небольшую деревушку: дома веселыми грибками разбежались по пригорку. Потом ночь выпустила дальний лес, а сама отодвинулась к горизонту и там умирала, проглоченная красной зарей. И все отчетливее и яснее стали проступать контуры вздремнувшей чащи; ручейка, особенно голосистого в этот ранний час; поляны, белой скатертью выделяющейся на фоне темных сосен.
   Вдруг Силантий увидел, что им навстречу шагает чернец. Он появился из ниоткуда, словно был порождением прошлой ночи, ее грешным плодом; а возможно, это ночь укрылась в его темной пыльной рясе до следующего дня. Вот встряхнет монах одеянием, и темнота вновь постепенно окутает землю: сначала лес, потом ручеек, а затем и поляну.
   Монах шел не спеша, чуть прихрамывая, без интереса поглядывая на приближающихся путников. Высоченный и сгорбленный, он походил на жердь, обряженную в монашеское платье. Вся фигура его выражала покорность, даже колени слегка согнуты, готовые продолжить прерванный разговор с богом. Только взгляд у него был шальной и никак не хотел соответствовать униженному виду монаха.
   — Милостыню не подадите? — Чернец остановился как раз напротив Силантия и внимательно посмотрел на путника.
   Чеканщик поежился: таким голосом не милостыню просить, а с кистенем на большой дороге стоять.
   — Пойми, добрый человек, нет у нас ничего. С острога идем. То, что было, на прокорм пошло да караульщики забрали, так что не обессудь.
   — За что в остроге сидели, странники? — поинтересовался монах. — Неужно ограбили кого?
   — Не грабили мы никого, мил человек, — в голос ответили мастеровые. — Служили мы на Монетном дворе у боярина Федора Воронцова, а тот вор оказался, монеты у себя в подворье делал. Вот за то и поплатились, что рядом с ним были.
   — Ишь ты! Страдальцы, стало быть, — посочувствовал монах.
   — Как есть страдальцы, — отозвался Нестер.
   — А куда путь держите?
   — Да сами еще не знаем, милой человек. Видать, туда, куда глаза укажут.